Затем мы меняем курс, ветер треплет парус над нашими головами. Дени показывает на берег: "Вон пролив. Остров Раковин".
Мы перестаем вычерпывать воду и пробираемся на нос пироги, чтобы лучше видеть. Перед нами открывается белая линия рифов. Волны гонят пирогу прямо на Морн. Гул разбивающихся о коралловый барьер валов уже совсем близко. Катятся наискосок волны, обрушиваются на рифы. Мы с Дени пристально всматриваемся в пучину: синь такая, что у меня кружится голова. Мало-помалу вода под носом пироги начинает светлеть. Мелькают зеленые блики, золотые облачка. Появляется дно, быстро проносится под нами: колонии кораллов, фиолетовые шары морских ежей, стайки серебристых рыбок. Вода совсем успокоилась, да и ветер стих. Поникший парус полощется вокруг мачты, как простыня. Мы в лагуне Морна - сюда люди приплывают рыбачить.
Солнце стоит высоко. Дени орудует шестом, и пирога скользит в тишине по спокойным водам. На корме жених, по-прежнему не выпуская из объятий сестру Дени, гребет маленьким веслом, работая одной рукой. Старик не спускает глаз с пронизанной солнцем воды, высматривает между кораллами рыб. В руке у него длинная леса, он вертит ею в воздухе, свистя грузилами. После мрачной ярости открытого моря, после бурного ветра и неистовых брызг я очутился словно во сне, наполненном теплом и светом. Солнце обжигает мне лицо и спину. Дени снял с себя одежду, чтобы просушить ее, и я следую его примеру. Оставшись нагишом, он вдруг почти бесшумно ныряет в прозрачную воду. Я вижу, как он плывет под водой, потом скрывается из виду. Но вот он выныривает на поверхность, в руках у него большая красная рыбина. Он убил ее острогой и бросает теперь на дно пироги. Снова ныряет. Его черное тело скользит в воде, вновь появляется на поверхности, опять исчезает в глубине. И вот в пирогу летит еще одна рыбина в голубоватой чешуе. Пирога теперь совсем близко от кораллового барьера. Высокий негр и старик с лицом индийца забрасывают свои лесы. Раз за разом они вытягивают из моря губанов, рыбу-капитан, рыбу-сапожник.
Мы долго рыбачим, пока пирога дрейфует вдоль рифов. Посередине темного неба пылает солнце, но на самом деле свет, ослепительный, пьянящий свет, исходит от моря. Я неподвижно сижу на носу пироги и, наклонившись вниз, смотрю на мерцающую воду. Дени трогает меня за плечо и выводит из оцепенения. Его глаза сверкают, как черные камни, он забавно напевает по-креольски: "Агатовые глазки, агатовые глазки".
От моря, от солнца и завораживающих отблесков на воде у меня кружится голова, мысли путаются, силы куда-то деваются. Несмотря на палящий зной, я весь холодный. Сестра Дени и ее жених укладывают меня на дно пироги в тени развевающегося под легким ветерком паруса. Дени зачерпывает руками морской воды и смачивает мне лицо и тело. Затем, взявшись за шест, он толкает пирогу к берегу. Вскоре мы причаливаем к белому песчаному пляжу неподалеку от Морна. Тут растет несколько турнефорций. Дени помогает мне дойти до них, укрыться в тени. Сестра Дени дает попить из фляги чего-то кислого, что обжигает язык и горло, и я прихожу в себя. Я хочу встать и идти к пироге, но сестра Дени говорит, что мне надо побыть в тени, пока солнце не опустится к горизонту. Старик так и стоит в пироге, опершись о шест. И вот они плывут прочь по мерцающей воде, чтобы продолжить ловлю.
Дени сидит рядом со мной. Молчит. Он тут, со мной, в тени турнефорции, на темных ногах белеют пятна присохшего песка. Он не такой, как другие дети, что живут в красивых поместьях. Ему не надо ничего говорить. Он мой друг, и его молчание, когда он сидит вот тут, рядом со мной, лучше любых слов говорит об этом.
Тут так красиво и покойно. Я смотрю на зеленый простор лагуны, на пенистую бахрому, окаймляющую коралловый барьер, на белый песок, на песчаные дюны с вкраплениями колючих кустарников, на темные казуариновые рощи, на турнефорции, терминалии и - прямо перед нами - на обожженный солнцем утес Морн, что похож на замок, населенный морскими птицами. Как будто мы - потерпевшие кораблекрушение мореплаватели и уже долгие месяцы ждем здесь, вдали от человеческого жилья, когда появится на горизонте корабль, пришедший за нами. Я думаю о Лоре, которая, наверно, поджидает меня, сидя на дереве чалта, думаю о Мам и об отце, и мне хочется, чтобы этот миг никогда не кончался.
Но солнце опускается все ниже к морю, превращая его сначала в расплавленный металл, потом - в матовое стекло. Рыбаки возвращаются. Дени первым замечает их. Он бежит по песку, и его нескладная фигурка похожа на тень его тени. Он плывет навстречу пироге по искрящейся воде. Я вхожу в воду следом за ним. Прохладная вода смывает усталость, и я плыву за Дени до самой пироги. Жених протягивает нам руку и легко втаскивает на борт. Дно пироги завалено разными рыбами. Тут есть даже маленькая голубая акула, жених убил ее ударом остроги, когда та подплыла, чтобы заглотить приманку. И вот теперь она лежит неподвижно с пронзенным посередине туловищем и, открыв пасть, показывает треугольные зубы. Дени говорит, что китайцы едят акулье мясо и что из зубов можно сделать ожерелье.
Несмотря на жару, меня бьет дрожь. Я снял одежду и положил ее сушиться на нос. Пирога скользит теперь к проливу, уже дают себя знать длинные валы, приходящие из открытого моря, чтобы обрушиться на коралловый барьер. Море вдруг становится фиолетовым, жестким. Когда мы проходим пролив, двигаясь вдоль острова Раковин, поднимается ветер. Большой парус рядом со мной надувается и звенит, из-под носа пироги брызжет пена. Мы с Дени быстро сворачиваем свою одежду и кладем ее у мачты. Морские птицы, почуяв рыбу, летят за нами. Некоторые даже пытаются схватить рыбину, и Дени отгоняет их, размахивая руками. Зоркие черные фрегаты с пронзительными криками парят в потоках ветра рядом с пирогой. Позади нас уходит вдаль, скрывается в мягком предвечернем свете обожженный солнцем утес Морн, похожий на окутанный тенью замок. Солнце склонилось уже к самому горизонту и прячется за длинными серыми облаками.
Никогда не забуду я этот день, такой долгий, будто это и не день вовсе, а месяцы, годы, - день моего первого знакомства с морем. Мне хотелось бы, чтобы он никогда не кончался, чтобы он длился и длился - до сих пор. Мне хотелось бы, чтобы пирога никогда не прекращала своего скольжения по волнам среди всплесков белоснежной пены, чтобы она плыла и плыла - до самой Индии, нет, до Океании, двигаясь от острова к острову, под лучами никогда не заходящего солнца.
Мы причаливаем у Черной реки. Уже совсем темно. Вместе с Дени я бегу к Букану, шлепая босыми ногами по пыли. Одежда и волосы у меня пропитаны солью, лицо и спина горят от солнечного света. Мы подходим к дому, и Дени, ни слова не говоря, уходит. Я иду по аллее, сердце у меня стучит, я вижу стоящего на веранде отца. В свете штормового фонаря он кажется особенно высоким и худым в своем черном костюме. Бледное лицо осунулось от тревоги и гнева. Он ничего не говорит, когда я подхожу к нему, но взгляд его холоден и жёсток, и у меня сжимается горло, но не от страха перед предстоящим наказанием, а оттого что я знаю: никогда больше мне не вернуться в море, с этим покончено. В эту ночь, несмотря на усталость, на голод и жажду, лежа неподвижно в обжигающей спину постели, не обращая внимания на москитов, я жадно ловлю каждое движение воздуха, каждое дуновение, каждый порыв ветра, приближающий меня к морю.
* * *
Последние дни этого лета, лета, в которое разразился циклон, мы с Лорой живем еще более замкнуто, изолированные от остального мира в Буканской впадине, куда больше никто не приезжает навестить нас. Возможно, от этого мы испытываем странное ощущение нависшей над нами угрозы, приближающейся опасности. Или это одиночество сделало нас столь чувствительными к предзнаменованиям конца Букана? А может, виной тому почти невыносимая жара, от которой и днем, и ночью изнывают прибрежные районы долины Тамарена. Даже ветер с моря не в силах облегчить ее тяжесть, давящую на плантации, на красную землю. На полях алоэ в Валхалле и Тамарене от земли пышет жаром, как из топки; ручьи пересохли. Вечерами я смотрю, как над винокурней Ках-Хина, смешиваясь с облаками красной пыли, поднимается дым. Лора рассказывает мне об огненном дожде, который Господь наслал на проклятые им города Содом и Гоморру, и об извержении Везувия в 79 году, когда город Помпеи был погребен под дождем из горячего пепла. Мы же тут напрасно ждем дождя, небо над Крепостной горой и Тремя Сосцами остается ясным, разве что два-три безобидных облачка нарушат изредка его чистоту. Но мы время от времени чувствуем опасность, и эта опасность - внутри нас.
Вот уже несколько недель, как Мам болеет, наши уроки прекратились. Отец, мрачный и усталый, запирается в кабинете, где читает и пишет что-то или просто курит, глядя в окно с отсутствующим видом. Думаю, именно в это время он заговорил со мной о Неизвестном Корсаре, о кладе и о хранившихся у него документах. Я уже давно слышал эту историю, в первый раз мне рассказала ее, кажется, Мам, которая не верила во все это. Но тот долгий разговор, во время которого отец открыл мне свою тайну, произошел именно тогда. Что он сказал? Сейчас я не могу утверждать с уверенностью, потому что слова его переплелись в моей памяти со всем, что я слышал и читал впоследствии, но я помню его странный вид в тот день, когда он впустил меня в свой кабинет.
В эту комнату мы никогда не ходили, разве что тайком, и не потому, что это было запрещено. Было в кабинете нечто, что заставляло нас робеть и даже побаиваться его. Кабинет отца представлял собой длинную узкую комнату в самом конце дома, между гостиной и родительской спальней, тихую, окнами на север, с паркетным полом и стенами лакированного дерева, вся обстановка которой сводилась к большому письменному столу без ящиков, креслу и нескольким металлическим сундукам с документами. Стол стоял у самого окна, так что, когда ставни были открыты, мы с Лорой, спрятавшись в саду за кустами, могли видеть, как отец пишет или читает в клубах сигаретного дыма. Ему же ничто не мешало прямо из-за стола смотреть на вершины Трех Сосцов и горы Ривьер-Нуара и наблюдать за бегом облаков.
Помню, как я вошел тогда в его кабинет, - почти не дыша, благоговейно взирая на книги и газеты, сложенные стопками прямо на полу, на развешанные по стенам карты. Моя любимая - карта созвездий, он уже показывал мне ее, когда объяснял астрономию. Мы входим в кабинет и с волнением читаем названия звезд и небесных тел: Стрелец, скачущий куда-то за звездой Нунки, Волк, Орел, Орион. Волопас, к востоку от которого расположена Альфекка, а к западу - Арктур. Скорпион в угрожающей позе, с задранным хвостом, на кончике которого сверкающим жалом горит звезда Шаула, а на голове у него - красная звезда Антарес. Большая Медведица, в каждом сочленении которой сверкает по звезде: Алькаид, Мицар, Алиот, Мегрец, Фекда, Дубхе, Мерак. Возничий и его самая крупная звезда, чье странное имя до сих пор звучит в моей памяти - Менкалинан.
Помню Большого Пса, несущего в пасти - словно сверкающий клык - прекрасный Сириус, а внизу - треугольник с мерцающей Адхарой. Вижу как сейчас великолепный рисунок - мой любимый, - который я искал ночами в летнем небе на юге, где-то над Морном: Корабль Арго, чьи очертания я до сих пор вычерчиваю иногда в дорожной пыли, вот так:
Отец говорит что-то стоя, но я плохо понимаю его. На самом деле он разговаривает не со мной - не с этим длинноволосым мальчиком, загорелым, в изодранной от бесконечной беготни по лесам и тростниковым плантациям одежде. Он говорит сам с собой, глаза его блестят, голос от волнения звучит чуть глуховато. Он говорит о несметных сокровищах, которые скоро будут им найдены, ибо он знает теперь место, где они сокрыты, он нашел остров, где Неизвестный Корсар схоронил когда-то свои богатства. Он не называет владельца сокровищ по имени - просто Неизвестный Корсар, как я прочитаю потом в его бумагах, и это имя и сегодня кажется мне правильнее и таинственнее любого другого. Впервые отец рассказывает мне об острове Родригес, прилегающем к Маврикию, в нескольких днях пути от него. На стене кабинета висит карта Родригеса, перерисованная отцом откуда-то тушью и раскрашенная акварелью; она испещрена какими-то знаками и пометками. Внизу карты я, помнится, прочитал такие слова: Rodriguez Island и ниже Admiralty Chart, Wharton, 1876. Я слушаю отца и не слышу его, словно во сне. Легенда о сокровище, его поиски на Янтарном острове, во Флик-ан-Флаке, потом на Сейшелах. Не знаю, может быть, я не понимаю его от волнения, от того, что догадываюсь: речь идет о самом важном, о тайне, которая может нас либо спасти, либо погубить навеки. Какое электричество? Какие проекты? Блеск сокровищ острова Родригес ослепляет меня и затмевает все остальное. В тот день отец говорит долго, он расхаживает по узкой комнате, берет со стола бумаги, смотрит в них и кладет обратно, даже не показав мне. Я не шевелясь стою перед его столом, украдкой поглядывая на карту острова Родригес, висящую рядом с картой звездного неба. Возможно, именно поэтому у меня сохранится впечатление, что все случившееся потом, все приключения, поиски происходили не на земле, а где-то в небесных пределах и что мое долгое путешествие начиналось "на борту" Корабля Арго.
Стоят последние летние дни, они кажутся мне длинными, насыщенными событиями, что днем, что ночью. Будто это и не дни вовсе, а месяцы, годы; они глубоко меняют мир вокруг нас, делают нас старше. В эти знойные дни, когда воздух над долиной Тамарена густ, тяжел и тягуч, мы чувствуем себя пленниками, зажатыми в кольце гор. А там, за ними - чистое, постоянно меняющееся небо, скользят по ветру облака, бегут по выжженным солнцем холмам их тени. Скоро будет убран последний урожай, и среди работников с плантаций начинается ропот: скоро им нечего будет есть. Иногда, по вечерам, над тростниковыми полями поднимается красный дым пожаров. Небо тогда причудливо окрашивается в грозные, красноватые тона, от них становится больно глазам и сжимается горло. Несмотря на опасность, я почти каждый день бегаю на плантации, чтобы посмотреть на пожары. Я иду к Йемену, иногда дохожу до имения Тамарен или направляюсь в другую сторону - к Мажента и Бель-Рив. С высоты Башни Тамарен на севере, в стороне Кларенса, Марсене, где-то на границе Вольмара, видны дымы других пожаров. После того плавания на пироге отец запретил мне видеться с Дени. Тот больше не приходит в Букан. Лора сказала, что слышала, как его дед, кэптен Кук, кричал на него, за то что тот, невзирая на запрет, пришел его навестить. После этого он совсем пропал. А мне стало пусто и ужасно одиноко, как будто все мы - родители, Лора, я - последние жители Букана.
Вот я и ухожу - далеко-далеко, как можно дальше. Забираюсь на креольские изгороди и смотрю, как разгораются пожары бунтов. Я бегу через вырубленные плантации. Кое-где встречаются еще работники - женщины из самых бедных, старухи в ганни. Они подбирают неубранный тростник или срезают серпами просо. Заметив меня - загорелого, измазанного красной землей, босого, с висящими на шее башмаками, - женщины со страху кричат, гонят меня прочь. Никогда ни один белый не появлялся еще здесь. Иногда на меня кричат надсмотрщики, сирдары, бросаются камнями, и я бегу от них через тростники до изнеможения. Сирдаров я ненавижу. Презираю их больше всех на свете, потому что они грубые и злые и бьют палкой бедняков, когда те недостаточно быстро загружают тюки тростника на повозку. По вечерам сирдары получают двойную плату и накачиваются тростниковой водкой. Зато перед field managers сирдары трусят и пресмыкаются, разговаривают с ними сняв шляпу и притворяясь, будто обожают тех, с кем только что обращались как со скотом. В полях полуголые, едва прикрытые жалкими лохмотьями люди выдирают "огрызки" - оставшиеся после рубки тростника пеньки, - орудуя тяжелыми железными щипцами, которые почему-то называются "мертвяками". Или, взвалив на плечо кусок базальта, тащат его до запряженной быками повозки, а затем выгружают на краю поля, складывая очередную пирамиду. Это те, кого Мам называет "мучениками тростника". Работая, они поют, и мне нравится, сидя на верхушке черной пирамиды, слушать их монотонные голоса, разносящиеся по безлюдным просторам плантаций. Я и сам люблю петь про себя старую креольскую песню, которую кэптен Кук напевал нам с Лорой, когда мы были маленькие:
Переплыл я синюю реку,
Повстречал ее на берегу.
Я ей: "Что делаешь ты тут?"
Она мне: "Рыбу ловлю".Эх, эх, детушки!
Без труда не проживешь.
Эх, эх, детушки!
Без труда не проживешь…
Отсюда, с каменной горки, мне видны дымы пожаров в стороне Йемена и Валхаллы. Сегодня горит что-то очень уж близко, совсем рядом с барачным поселком на реке Тамарен, и я понимаю, что дело принимает серьезный оборот. Я несусь через поля к грунтовой дороге, сердце колотится как бешеное. Голубая крыша нашего дома слишком далеко, мне не предупредить Лору. Подбежав к переправе, я слышу ропот недовольства. Это похоже на грозовые раскаты в горных ущельях, когда кажется, будто гроза надвигается сразу со всех сторон. Слышатся крики, брань и даже выстрелы. Мне страшно, но я все равно бегу, бегу прямо через тростники, не обращая внимания на порезы. Наконец я прибегаю к сахароварне и оказываюсь в самом сердце этого ропота, посреди бунта. У ворот толпятся ганни, все кричат. Перед толпой - три всадника, слышно, как стучат по булыжникам копыта, когда они поднимают лошадей на дыбы. В глубине зияет пасть печи, внутри которой вихрем кружатся искры.