В доме у нас тоже тишина. С самой бури к нам никто не приходил. Мы питаемся одним рисом, запивая его горячим чаем. Мам лежит в кабинете отца на сооруженной из подручных средств постели, а мы спим в коридоре - это единственные места в доме, которые пощадила буря. Однажды утром отец взял меня с собой в Эгретт к водохранилищу. Мы молча идем по разоренной земле. Мы оба знаем, что нас ждет, и от этого сжимается горло. В одном месте, у самой дороги, перед развалинами своего жилища сидит старая чернокожая ганни. При нашем приближении она начинает плакать чуть громче, чем прежде, и отец останавливается, чтобы дать ей монетку. Добравшись до водохранилища, мы видим то, что осталось от нашего генератора. Прекрасная новая машина опрокинута и наполовину потонула в грязной воде. Ангар исчез, а вместо турбины валяется лишь несколько искореженных до неузнаваемости стальных листов. Отец останавливается и отчетливо говорит: "Это конец". Он высок и бледен, солнце блестит в его волосах и черной бородке. Не обращая внимания на грязь, доходящую ему до колен, он подходит к генератору и в полудетском порыве пытается приподнять машину. Потом круто разворачивается и идет прочь по тропинке. Поравнявшись со мной, он кладет руку мне на голову и говорит: "Пойдем, пора обратно". Это ужасно, мне кажется, что все погибло, навсегда; меня душат слезы. Я быстро иду за отцом, глядя на его высокую, худую, ссутулившуюся фигуру.
В эти самые дни все стремительно начинает катиться к концу, но мы с Лорой этого еще не понимаем. Мы просто чувствуем, что угроза становится ближе, реальнее. Это ощущение появляется с первыми вестями извне, пришедшими вместе с работниками с плантаций, ганни из Йемена, из Валхаллы. Новости со всех концов опустошенного циклоном острова передаются из уст в уста, разрастаются. Порт-Луи, говорит отец, совершенно разрушен, как после артиллерийского обстрела. Большая часть деревянных домов уничтожена, целые улицы стерты с лица земли: улица Мадам, Эммикиллен, улица Пуавр. От Сигнальной горы до Марсова Поля - сплошные развалины. Обрушились общественные здания, церкви; люди гибли от взрывов. В четыре часа дня, рассказывает отец, барометр упал до самой нижней отметки, скорость ветра достигала ста миль в час, а местами, говорят, и ста двадцати. Море вздулось, затопляя прибрежные кварталы и забрасывая суда на сотни метров в глубь суши. Река Рампар вышла из берегов, и многие местные жители погибли, захлебнувшись в ее водах. Названия разрушенных селений складываются в длинный список: Бо-Бассен, Роз-Хилл, Катр-Борн, Вакоа, Феникс, Пальма, Медина, Бо-Сонж. В Бассен, по ту сторону Трех Сосцов, обрушившаяся крыша сахароварни погребла под собой сто тридцать человек, искавших под ней убежища. В Фениксе погибло шестьдесят человек, и в Бамбу, и в Бель-О, и на севере острова тоже, в Maпy, в Мон-Гу, в Форбахе. Число жертв увеличивается с каждым днем. Это люди, унесенные грязевым потоком, погибшие под развалинами домов, убитые рухнувшими деревьями. Отец говорит, что насчитывается уже несколько сотен погибших, но в последующие дни эта цифра вырастает до тысячи, а потом и до полутора тысяч человек.
Мы с Лорой проводим все дни на улице, прячемся в истерзанных рощах неподалеку от дома, не решаясь забираться дальше. Иногда мы ходим взглянуть на овраг, в глубине которого гневно бурлящий поток несет грязь и ломаные ветви. Или же с высоты дерева чалта смотрим на погубленные поля, освещенные солнцем. Женщины в ганни собирают дикий тростник и тащат его по топкой земле. Голодные дети прибегают к нашему дому и воруют упавшие фрукты, листья капустной пальмы.
Мам молча ждет нас дома. Она лежит на полу в кабинете, укрытая, несмотря на зной, одеялами. Лицо ее горит от жара, красные глаза болезненно блестят. Отец подолгу стоит на разрушенной веранде, смотрит вдаль, на полосу деревьев, молча курит.
Потом вернулся Кук со своей дочкой. Рассказал немного о Ривьер-Нуаре, о затонувших кораблях, уничтоженных домах. Кук - а он очень старый - говорит, что не помнит ничего подобного с тех самых пор, как впервые попал на остров, еще рабом. Был как-то сильный ураган, он тогда еще сломал трубу губернаторской резиденции и чуть не убил губернатора Беркли, но все равно не такой мощный. Мы думаем, раз Кук не погиб и вернулся домой, все снова станет как раньше. Но он посмотрел на останки своей хижины, покачал головой, пошевелил ногой обломки досок и снова исчез - мы и опомниться не успели.
- Где Кук? - спрашивает Лора.
Его дочка пожимает плечами:
- Ушел, мамзель Лора.
- Куда ушел?
- К себе домой, мамзель Лора.
- Но он вернется? - В голосе Лоры звучит тревога. - Когда он вернется?
От дочкиного ответа у нас сжимается сердце:
- Бог его знает, мамзель Лора. Может, никогда.
Сама она пришла раздобыть еды и каких-нибудь денег. Кэптен Кук не будет здесь больше жить, он никогда не вернется, мы это знаем.
Букан остается таким, каким стал после бури: заброшенным, всеми покинутым. Негр с плантации пришел с быками, чтобы выдернуть ствол, застрявший в стене столовой. Вместе с отцом мы убрали обломки и мусор, которыми засыпан пол в доме: обрывки бумаги, осколки оконного стекла и битой посуды вперемежку с ломаными ветками, листьями, грязью. С пробитыми стенами, обрушенной верандой, крышей, сквозь которую видно небо, наш дом еще больше похож на разбитый корабль. Мы и сами словно жертвы кораблекрушения - цепляемся за обломки в надежде, что все снова станет как было.
Чтобы справиться с растущим чувством тревоги, мы с Лорой уходим всё дальше и дальше от дома, через плантации, к самой кромке лесов. Нас манит сумрачная долина Мананавы, и каждый день мы идем туда, где живут "травохвосты", что кружат высоко в небе. Но и они куда-то пропали. Я думаю, их унес ураган - подхватил и разбил о горы или забросил так далеко в море, что им не найти дороги назад.
Каждый день мы высматриваем их в пустом небе. А в лесу стоит жуткая тишина, будто ветер вот-вот вернется снова.
Куда идти? Здесь больше нет людей, не слышно ни лая собак на фермах, ни детских голосов у ручьев. В небе не видно дымов. Взобравшись на креольскую пирамиду, мы всматриваемся в горизонт в стороне Кларенса, Вольмара. Дыма нет. И на юге, в Ривьер-Нуаре, в небе нет никаких следов. Мы ничего не говорим друг другу. Стоим под полуденным солнцем и смотрим на море, там, вдали, смотрим до боли в глазах.
Вечером с тяжелым сердцем мы возвращаемся в Букан. Наш разбитый корабль по-прежнему стоит, наполовину завалившись на влажную еще землю, среди останков разоренного сада. Мы потихоньку проскальзываем в дом, босиком ступая по паркету, покрытому слоем скрипучей пыли, но отец даже не заметил нашего отсутствия. Проголодавшись за время долгих скитаний, мы едим что придется: собранные в других имениях фрукты; яйца; присохшие ко дну котелка остатки риса, который варит по утрам отец.
Однажды, когда мы были в лесу, к Мам приехал Кёниг, врач из Флореаля. Лора первая заметила в дорожной грязи отпечатки, оставленные колесами его экипажа. Я не решаюсь идти дальше и жду, трясясь от страха; Лора же бежит к веранде и запрыгивает в дом. Когда я наконец тоже захожу в дом - с северной стороны, - я вижу Лору и Мам. Лора обнимает ее, положив голову ей на грудь, а Мам улыбается, несмотря на слабость. Потом идет в уголок, где стоит спиртовка, чтобы разогреть нам рис и приготовить чай.
- Ешьте, дети, ешьте. Уже поздно. Где вы были все это время? - она говорит быстро, натужно улыбаясь, но рада по-настоящему. - Мы скоро уедем, мы покидаем Букан.
- Куда мы едем, Мам?
- Ах, мне не следовало бы вам этого говорить, это еще не точно, еще ничего не решено. Мы поедем в Форест-Сайд. Ваш отец нашел дом, неподалеку от тетушки Аделаиды.
Она прижимает нас к себе, и мы ничего не чувствуем, кроме ее счастья, и не думаем больше ни о чем.
Отец снова уехал в город, вместе с Кёнигом, в его экипаже. Должно быть, он занят приготовлениями к переезду, готовит наш новый дом в Форест-Сайде. Чем на самом деле занимался он тогда, оттягивая момент, когда наступит неизбежное, я узнал позже, увидев бумаги, подписанные им у городских ростовщиков, векселя, ипотечные кредиты, закладные. Все возделанные и невозделанные земли Букана, сад, леса, даже дом - все было заложено, продано. Ему было не выпутаться. Последние свои надежды вложил он в эту безумную идею - генератор в Эгретт, который должен был стать источником прогресса для всей западной части острова, а стал лишь затонувшей в грязи кучей железок. Как могли мы понимать это тогда - мы, всего лишь дети? Но нам и не надо было ничего понимать. Мало-помалу мы догадывались обо всем, чего нам недоговаривали. Когда пришел ураган, мы хорошо знали, что все уже потеряно. Это как Всемирный потоп.
- А когда мы уедем, здесь будет жить дядя Людовик? - спрашивает Лора. И в ее голосе столько возмущения и горя, что Мам не отвечает. Она отводит глаза.
- Это он! Он во всем виноват! - говорит Лора. Хоть бы она замолчала. Но Лора побледнела и вся дрожит, и голос ее дрожит тоже: - Я ненавижу его!
- Замолчи, - говорит Мам. - Ты сама не знаешь, что говоришь.
Но Лора не унимается. Впервые в жизни она противится Мам, пытаясь защитить все, что мы любим: этот разрушенный дом, этот сад, большие деревья, наш овраг и более того - темные горы, небо, ветер, что доносит шум моря.
- Почему он нам не помог? Почему ничего не сделал? Почему он так хочет, чтобы мы уехали? Чтобы забрать наш дом себе?
Мам сидит в шезлонге, в тени разрушенной веранды, как раньше, когда собиралась читать нам из Священной истории или устроить диктовку. Но сейчас… Столько времени утекло за один-единственный день, мы знаем, что ничего из этого никогда больше не будет. Потому-то и кричит Лора, потому-то и дрожит ее голос и глаза наполняются слезами от боли:
- Почему он всех настроил против нас? Ему достаточно было сказать одно слово, он ведь такой богатый! Почему он хочет, чтобы мы уехали? Чтобы забрать наш дом, наш сад и насадить везде свой тростник!
- Замолчи, замолчи! - кричит Мам. Ее лицо искажено гневом, отчаянием.
Лора больше не кричит. Она стоит перед нами, ей стыдно, в глазах сверкают слезы, и вдруг она разворачивается, выпрыгивает в темный сад и убегает. Я слышу, как хрустят сломанные ею на бегу ветки, а потом наступает ночная тишина. Я бегу за ней:
- Лора! Лора! Вернись!
Я обыскиваю все вокруг, но ее нигде нет. И тогда, подумав, я понимаю, где она, - будто вижу ее сквозь заросли. Ведь это последний раз. Она в нашем секретном месте, по ту сторону разоренного поля масличных пальм, забралась на толстую ветку повисшего над оврагом тамариндового дерева и слушает, как течет вода. Овраг будто подернут пеплом, там уже стемнело. Переговариваются между собой вернувшиеся на ночь птицы, стрекочут насекомые.
Лора не забралась на ветку. Она сидит на большом камне, рядом с тамариндом. Ее голубое платье испачкано грязью, ноги босы.
Я подхожу, но она не двигается. Она не плачет. У нее упрямое лицо, я люблю, когда она такая. Думаю, она рада, что я пришел. Я сажусь рядом и обнимаю ее обеими руками. Мы разговариваем. Не о дяде Людовике, не о нашем скором отъезде - нет. Мы говорим о другом - о Дени, словно он вот-вот придет и принесет, как бывало, разных диковинных штук: черепашье яйцо, перо с головы маврикийского дрозда-конде, зернышко томбалакоки или морские трофеи - ракушки, камешки, кусочки янтаря. Еще мы говорим о Наде Белой Лилии, много говорим, потому что ураган уничтожил все наши газеты, сдул их, унес куда-то, может, на самую вершину гор. Когда становится совсем темно, мы забираемся, как раньше, на наклонный ствол и сидим так, ничего не видя, свесив в пустоту руки и ноги.
Эта ночь длится долго, как все ночи перед большими путешествиями. Ведь это первая наша поездка за пределы долины Букана. Мы лежим на полу, закутавшись в одеяла, и смотрим на колеблющийся свет ночника в конце коридора. Нам не уснуть. Если мы и погружаемся в сон, то лишь на какое-то мгновение. В ночной тишине слышно, как шуршит длинное белое платье Мам, когда она ходит по пустому кабинету. Мы слышим, как она вздыхает, но вот она снова садится в кресло у окна, и мы засыпаем.
На заре вернулся отец. С ним - повозка, запряженная лошадью, и незнакомый мне индус из Порт-Луи - высокий, худой человек, похожий на моряка. Отец с индусом грузят на повозку уцелевшую после урагана мебель: несколько стульев, кресла, столы, шкаф из комнаты Мам, ее медную кровать и шезлонг. Затем наступает очередь сундуков с документами о кладе и одеждой. Для нас это не настоящий переезд, потому что нам почти нечего брать с собой. Все наши книги, игрушки пропали во время бури, погибли и связки газет. У нас нет другой одежды, кроме той, что надета на нас теперь, грязной, изодранной во время долгих блужданий по зарослям. Так даже лучше. Что нам брать? Разве возьмешь с собой сад с его прекрасными деревьями, стены нашего дома и его небесно-голубую крышу, хижину кэптена Кука, холмы - Тамарен и Звезду, - горы, да сумрачную долину Мананавы, где живут два "травохвоста"? Мы стоим на солнце, а отец грузит на повозку последние вещи.
Примерно через час, даже не позавтракав, мы отправляемся в путь. Отец едет впереди, рядом с возницей. Мам, Лора и я сидим под брезентовым навесом среди раскачивающихся стульев и ящиков, в которых побрякивает то, что осталось от нашей посуды. Мы даже не пытаемся смотреть через дырки в брезенте на удаляющийся пейзаж. Вот так мы и уезжаем в среду, 31 августа, покидаем наш мир - потому что иного мира мы не знали, - теряем все, что у нас было: большой дом в Букане, где мы родились; веранду, где Мам читала нам Священную историю - про Иакова, боровшегося с Ангелом, про найденного в тростниках Моисея; теряем этот сад, пышный, как Эдем, с его баньянами, гуайявами, манговыми деревьями; теряем овраг с повисшим над ним тамариндом, большое дерево чалта - древо добра и зла, Звездную аллею, ведущую к месту, откуда видно больше всего звезд. Мы уезжаем, оставляем все это и знаем, что ничего этого никогда больше не будет, потому что путешествие без возврата - это как смерть.
Форест-Сайд
* * *
С этого времени жизнь моя проходит в обществе Неизвестного Корсара, или, как называл его мой отец, Приватира. Все эти годы я думал, мечтал о нем. Он делил со мной мою жизнь, мое одиночество. Он всегда был рядом со мной - в холодном дождливом сумраке Форест-Сайда, затем в Королевском коллеже Кюрпипа. Он, Приватир, человек без лица, без имени, бороздивший когда-то моря и океаны, захватывавший со своими морскими разбойниками португальские, английские, голландские суда, а затем, в один прекрасный день, бесследно исчезнувший, так что от него остались лишь эти старые бумаги, карта безымянного острова да какая-то криптограмма, начертанная странной клинописью.
Жизнь в Форест-Сайде, вдали от моря, - это была и не жизнь вовсе. После изгнания из Букана мы больше к морю не возвращались. Большинство моих товарищей по коллежу на каникулах садились с семьей на поезд и отправлялись на несколько дней "на природу", куда-нибудь во Флик-ан-Флак или на другой конец острова, в Маэбур или даже в Пудр-д'Ор. Иногда они ездили на Олений остров и потом подолгу рассказывали о пикниках под пальмами, о завтраках, обедах, на которые съезжалось много девушек, в светлых платьях и с зонтиками. Мы же были бедны и не ездили никуда. Впрочем, Мам и не захотела бы никуда ехать. После урагана она возненавидела море, жару, лихорадку. В Форест-Сайде здоровье Мам поправилось, хотя она и оставалась вялой, слабой. Лора постоянно находилась рядом с ней и ни с кем не виделась. Сначала Лора, как и я, пошла в школу. Сказала, что хочет научиться работать, чтобы потом не надо было выходить замуж. Но из-за Мам ей пришлось отказаться от учебы. Мам сказала, что нуждается в помощи по дому. Мы были так бедны, кто еще мог помочь ей по хозяйству? Надо было ходить с Мам на рынок, готовить еду, убирать. Лора ничего не возразила на это. Она бросила школу, но стала мрачной, молчаливой, обидчивой. Ее лицо светлело, только когда я приезжал из коллежа, чтобы провести дома субботний вечер и воскресный день. Иногда в субботу она выходила встречать меня на Королевскую дорогу. Я издали узнавал ее высокую худенькую фигурку в голубом платье. Она не носила шляпы, и ее черные волосы были заплетены в длинную косу, сложенную вдвое и подвязанную сзади. Если на улице моросило, она накидывала на голову и на плечи большую шаль, становясь похожей на индианку.
Едва заметив меня, она бросалась мне навстречу, крича издалека: "Али!.. Али!" Она прижималась ко мне и начинала говорить, рассказывая всякие мелочи, которые держала в себе целую неделю. Единственными ее подругами были индианки, жившие на холмах Форест-Сайда; они были еще беднее нас, и она носила им еду, старую одежду и иногда подолгу с ними болтала. Может, именно поэтому стала в конце концов немного походить на них своей стройной фигуркой, черными волосами и шалями.
Я едва слушал ее, потому что в ту пору голова моя была занята лишь мыслями о море и Приватире, его плаваниях, пиратских логовах в заливе Антонжиль, в Диего-Суаресе, в Мономотапе, о его стремительных, как ветер, набегах, во время которых он забирался чуть ли не до самого Карнатика в Индии, чтобы перехватывать спесивые, тяжело груженные корабли голландских, английских и французских компаний. Я читал тогда книги, где говорилось о морских разбойниках; их подвиги, их имена будоражили мое воображение: Эвери, прозванный Маленьким Королем, похитивший и сделавший своей пленницей дочь Великого Могола; Мартел, Тич, майор Стид Боннет, ставший пиратом "от смятения ума"; капитан Ингленд, Джон Рэкем, Робертс, Кеннеди, капитан Энстис, Тейлор, Дэвис и знаменитый Оливье Левассер по прозвищу Сарыч, который вместе с Тейлором захватил корабль вице-короля Гоа, перевозивший баснословный груз алмазов из сокровищницы Голкондского султаната. Но самый мой любимый герой - это капитан Миссон, пират-философ, основавший вместе со своим лейтенантом, монахом-расстригой Караччьоли, в Диего-Суаресе пиратскую республику Либерталия, где процветали свобода и равенство независимо от расы и происхождения ее граждан.
Я никогда не говорил об этом с Лорой, потому что она считала все это химерами, - такими же, как и те, что разорили нашу семью. Однако иногда своими мечтами о море и Неизвестном Корсаре я делился с отцом и подолгу рассматривал относящиеся к сокровищу бумаги, которые хранились у него в свинцовом ящике под простым столом, служившим ему для работы. Бывая в Форест-Сайде, я всякий раз закрывался вечером в длинной холодной и сырой комнате и при свече листал письма, карты, документы с отцовскими пометками и расчетами, сделанными им на основе оставленных Приватиром указаний. Я старательно переписывал документы, перерисовывал карты и увозил их с собой в коллеж, чтобы помечтать на свободе.
Так прошли годы. Я был еще более одинок, чем когда-то в Букане, ибо моя жизнь в коллеже, в его холодных дортуарах, была печальна и унизительна. Мне было плохо среди моих товарищей, меня стесняла их близость, их запах, их шуточки, большей частью неприличные, их любовь к непристойностям и нездоровый интерес к вопросам пола - все то, чего я не знал до сих пор и что вошло в мою жизнь после того, как нас изгнали из Букана.