Собрание рассказов - Фолкнер Уильям Катберт 26 стр.


Роджер усиленно втягивает в себя дым. Похоже, трубка у него плохо курится. Может, именно оттого он швыряет ее на стол, а может, он тоже, как и поэт, не лишен человеческих слабостей. Так или иначе, он швыряет на стол трубку, из нее прямо на бумагу высыпается горячий табак и разгорается вовсю. И вот вам, пожалуйста: лысый муж, поперек себя шире, поскольку хлеба и мяса он ест вдоволь, и пожиратель сердец, которому не мешало бы постричься, в голубеньком размахайчике, вроде тех, что вместе с кружевным чепчиком надевали в старину дамы, когда, прихворнув, откушивали в постели.

- Не многовато ли, черт возьми, вы себе позволяете? - говорит Роджер. - Живете у меня в доме, едите мой хлеб и преследуете Энн своими треклятыми…

Правда, на том все и кончилось. Но даже и это для писателя, творческой личности, - очень здорово; может, большего от них и ожидать нельзя. А, может, все кончилось потому, что поэт его и не слушал. "Его здесь нет", - говорит себе Роджер: ведь, по его же признанию, он и сам когда-то сочинял стихи и, значит, видит поэтов насквозь. - "Он наверху, у двери Энн, преклонил колени перед дверью".

И долго еще Роджеру тоже не удается подойти к Энн ближе, чем на расстояние, отграниченное запертой дверью. Но это будет после, а пока Роджер с поэтом уединились в кабинете, причем Роджер все норовит заткнуть поэту рот и отправить его спать, а поэт - ни в какую.

- Не могу спать под вашей кровлей, - говорит. - Можно мне увидеться с Энн?

- Утром увидитесь. Когда угодно. Хоть на весь день, если захотите. Перестаньте нести околесицу.

- Можно мне поговорить с Энн? - говорит поэт, словно изъясняется с кретином, понимающим только односложные слова.

Короче, поднимается Роджер наверх, передает все Энн, возвращается и опять садится за машинку, а затем сверху спускается Энн, и Роджер слышит, как она с поэтом выходит из дому. Чуть погодя Энн возвращается - одна.

- Ушел, - говорит.

- Вот как? - говорит Роджер, будто не слышит. Потом вскакивает. - Ушел? Это немыслимо - в такую поздноту. Крикни, пусть вернется.

- Он не вернется, - говорит Энн. - Оставь его.

Она поднимается на второй этаж. Когда следом за ней поднялся и Роджер, дверь была заперта.

А теперь вникайте - тут вся соль. Он опять спустился в кабинет, вложил бумагу в машинку и принялся печатать. Сперва не очень-то у него ладилось, но к рассвету он тюкал по клавишам, точно сорок кур, которым насыпали зерна в корыто из рифленого железа, а на столе росла гора исписанных листков…

Двое суток он поэта не видел и не слышал. Но тот все еще не покидал городка. Его видел Эймос Крейн, пришел и сообщил об этом Роджеру. Похоже, Эймос забрел по делу, вроде ему что-то понадобилось: ведь только под таким предлогом можно было в те дни добраться до Роджера и что-либо ему сообщить.

- Вашу машинку слыхать по ту сторону речки, - говорит Эймос. - Видел вчера в гостинице ту самую голубую хламиду, - говорит.

В тот вечер, пока Роджер работал, вниз спустилась Энн. Она заглянула в кабинет.

- Я с ним встречусь, - сказала она.

- Предложи ему вернуться, - сказал Роджер. - Скажи, что предлагаешь от моего имени.

- Нет, - сказала она.

И последним, что она слышала, выйдя из дому и часом позже вернувшись, поднимаясь по лестнице и запирая дверь (Роджер теперь ночевал на застекленной веранде, на солдатской койке), был стук машинки.

А жизнь шла по-прежнему, налаженно и счастливо. Виделись они частенько, иногда даже дважды на дню, после того как Энн перестала спускаться к завтраку. Но вот через день или два Энн спохватилась, что не слышит стука машинки, а может, спохватилась, что машинка больше не мешает ей спать.

- Ты закончил? - сказала она. - Свою повесть?

- О нет. Нет, повесть еще не закончена. Просто я решил передохнуть денек-другой.

Можно сказать, акции машинописи пошли в гору.

Акции повышались несколько дней. У Роджера появилась привычка рано ложиться и уже засыпать в постели на веранде, когда Энн возвращалась домой. Как-то вечером она вышла на веранду, где Роджер читал в постели.

- Больше не пойду, - сказала она. - Боюсь.

- Чего боишься? Разве тебе мало двоих детей? Даже троих, если считать и меня.

- Не знаю. - Лампа была настольная, и лицо Энн скрывалось в тени. - Не знаю.

Он передвинул лампу, но Энн повернулась и выбежала, прежде чем свет упал на ее лицо. Роджер успел наверх как раз вовремя: дверь захлопнулась у него перед самым носом.

- Слепец! Слепец! - сказала Энн из-за двери. - Уходи! Уходи!

Он ушел, но заснуть не мог. Поэтому немного погодя он снял с лампы металлический абажур и взломал окно детской. Дверь, ведущая оттуда в комнату Энн, не запиралась. Энн спала. Луна к тому времени скрылась, и Роджеру не удалось разглядеть лицо жены. Двигался он бесшумно, но тем не менее разбудил Энн, та подняла на него глаза, однако не пошевелилась.

- Никогда в жизни у него ничего не было, ровным счетом ничего. Единственное его воспоминание о матери - это вкус шербета воскресным днем. Он говорит, у меня губы на вкус такие же. Он говорит, мои губы для него - мать.

Она расплакалась. Плакала недвижная, голова на подушке запрокинута, руки под простыней. Роджер присел на краешек кровати и прикоснулся к Энн, и тогда она перевалилась на живот и с плачем уткнулась лицом к нему в колени.

Проговорили всю ночь до рассвета.

- Прямо не знаю, что делать. Адюльтер не поможет мне - да и вообще кому бы то ни было - проникнуть туда, где он живет. Живет? Да он и не жил по-настоящему. Он… - Энн дышала ровнее, прятала лицо от мужа, но все еще прижималась к его коленям, а он поглаживал ее по плечу.

- Примешь меня обратно?

- Не знаю. - Он погладил ее по плечу. - Да. Да, приму.

И вот опять акции машинописи пошли на повышение. Курс их подскочил в ту же ночь, как только Энн, выплакавшись, уснула, и дня три или четыре, без перерывов на ночь, держался на одном уровне, даже после того, как Пинки сказала Роджеру, что телефон неисправен, а он нашел место обрыва проводов и знает, где лежат ножницы, которые перережут их еще раз, если понадобится. В деревню он вовсе не наведывается, даже когда его предлагают туда подвезти. Добрую половину утра проводит, сидя у дороги, ожидая, чтобы кто-нибудь подбросил бы ему на обратном пути пачку табаку, сахар и прочее.

- Поеду в деревню, а он тем временем возьмет да уберется отсюда, - говорил Роджер.

На пятый день Эймос Крейн принес почту. В тот самый день, когда полил дождь. Было письмецо и для Энн.

"Мой совет ему явно не нужен, - сказал себе Роджер. - Не исключено, что стихи уже пошли".

И отдал письмецо Энн. Та сразу же прочла.

- Прочтешь? - сказала она.

- Не хочется, - сказал он.

Но акции машинописи в прежней цене, и вот, когда днем хлынул дождь, Роджеру пришлось включить свет. Дождь обрушился на дом с такой силой, что Роджер, хоть и видел, как его пальцы тычут в клавиши (печатал он двумя или тремя пальцами), но ударов не слышал. Пинки не явилась, поэтому вскоре он прервал свое занятие, собрал на подносе обед, отнес наверх и оставил на стуле возле двери Энн. Сам же он не стал тратить время на еду.

Уже стемнело, когда Энн первый раз спустилась вниз. Дождь хлестал по-прежнему. Роджер увидел, что она, в дождевике и клеенчатой шляпе, быстрыми шагами пересекает комнату. Перехватил он ее в тот миг, как она открывала входную дверь и в дом ворвался ливень.

- Ты куда? - сказал Роджер.

Она попыталась высвободить руку.

- Не приставай.

- Нельзя же в такую погоду выходить из дому. Ты зачем?

- Не приставай. Прошу тебя.

Ей удалось вырваться, и она налегла на дверь, которую он придерживал.

- Нельзя. В чем дело? Я сам сделаю, что надо. В чем дело?

Но она, не глядя на него, лишь вырывалась да дергала дверную ручку.

- Мне нужно в деревню. Ну, пожалуйста, Роджер.

- Нельзя. На ночь глядя, да еще в такой ливень.

- Пожалуйста. Пожалуйста. - Он продолжал ее удерживать. - Пожалуйста. Пожалуйста.

Он все ее удерживал, она отпустила дверь и пошла к себе наверх. А он вернулся к машинке - ценностям, которые по-прежнему котировались исключительно высоко.

В полночь он все еще сидит за машинкой. На сей раз Энн облачена в купальный халат. Стоит в дверях, держась за ручку. Волосы распущены.

- Роджер, - говорит она. - Роджер.

Он подходит к ней, достаточно проворно для толстяка, может, думает, что ей нехорошо.

- Что? Что такое?

Она идет к парадной двери и распахивает ее настежь; в дом снова врывается дождь.

- Там, - говорит она. - Вон там.

- Что там?

- Он. Блер.

Роджер оттаскивает ее от двери. Насильно впихивает в кабинет, затем набрасывает плащ, берет зонтик и выходит из дому.

- Блер! - окликает он. - Блер!

Тут взмывают жалюзи в окне кабинета, где подняла их Энн; она же перетащила на подоконник настольную лампу и зажгла наружное освещение; и тут он видит Блера, стоящего под дождем, без шляпы, голубое пальтецо на нем словно нашлепнуто расклейщиком афиш, лицо обращено к окну Энн.

И вот вам опять, пожалуйста: лысый муж, сельский богатей - и парень-хват, поэт, разрушитель домашнего очага. Причем оба джентльмены, личности творческие; один не хочет, чтобы другой промок, а другого совесть не пускает разрушать очаг изнутри. Вот, пожалуйста: зелененьким шелковым дамским зонтиком Роджер пытается прикрыть себя, а заодно и поэта и тянет того за руку.

- Дурак чертов! Заходи же в дом!

- Нет.

Рука поэта чуточку поддается рывку Роджера, но сам он непоколебим.

- Хотите утопнуть? Да заходите же, о господи!

- Нет.

Роджер тянет поэта за руку, словно дергает руку мокрой тряпичной куклы. Потом оборачивается к дому и начинает вопить:

- Энн! Энн!

- Это она послала сказать, чтобы я шел в дом? - говорит поэт.

- Я… Да. Да. Входите же. С ума вы, что ли, сошли?

- Ложь, - говорит поэт. - Оставьте меня в покое.

- Чего вы добиваетесь? - говорит Роджер. - Нельзя же так - здесь стоять.

- Нет, можно. А вы входите. Не то простудитесь.

Роджер бежит к дому, но сначала они пререкаются: Роджер хочет оставить поэту зонтик, а поэт упирается. В общем, Роджер бежит обратно к дому. Там в дверях - Энн.

- Ну и дурак, - говорит Роджер. - Я никакими…

- Зайди! - кричит Энн. - Джон! Пожалуйста!

Но поэт шагнул из освещенного участка и скрылся.

- Джон! - кричит Энн.

Потом она стала смеяться, пристально глядя на Роджера и приглаживая волосы, расправляя их пальцами.

- У него был такой дурацкий в-вид. У н-него был…

Потом она больше не смеялась, и Роджеру пришлось поддержать ее. Он отвел ее наверх, уложил в постель и сидел рядом, пока она не перестала плакать. А потом вернулся к себе в кабинет. Настольная лампа все еще стояла на подоконнике, и, когда он ее сдвинул с места и свет упал на лужайку, он снова увидел Блера. Тот сидел на земле под дождем, прислонясь спиной к стволу дерева, запрокинув лицо к окошку Энн. Роджер опять выскочил из дому, но Блера уже не было в саду. Прикрываясь зонтиком, Роджер окликнул его несколько раз, но ответа так и не дождался. Может, хотел еще разок попытать счастья - навязать поэту зонтик. Пожалуй, он не так уж здорово разбирается в поэтах, как ему кажется. А может, он думал о Попе (Поп Александр, выдающийся английский поэт). У Попа вполне мог быть зонтик.

Больше они поэта не видели. Того самого поэта. Ведь дело было с полгода назад, а они по-прежнему живут здесь. Но того самого поэта они больше не видели. Через три дня на имя Энн приходит другое письмо, отправленное из деревни. Даже, собственно, не письмо, а меню из кафе "Элита" или, может, "Палас". Оно и раньше было испещрено автографами столующихся там мух, а теперь еще и поэт что-то написал на обороте. Энн оставила это на столе у Роджера, и Роджер прочел.

Похоже, то была вершина. Таких высот Роджер, по его словам, ждал от него всю жизнь. Во всяком случае, журналы, выходящие без иллюстраций, приняли это стихотворение да еще передрались из-за него, а за интересом (или как это там называется) все забыли про гонорар, которого поэт так и не получил. Но это-то как раз и неважно - ведь к тому времени Блер отдал богу душу.

Жена Эймоса Крейна рассказала, что поэт отбыл. Неделей позже уехала и Энн. Отправилась в Коннектикут провести остаток лета с отцом и матерью, у которых гостили ребятишки. Последнее, что она слышала, покидая дом, был стук машинки.

Но лишь спустя две недели после отъезда Энн Роджер написал последнюю строку, поставил точку. Сперва он хотел было и стихотворение туда вставить - то стихотворение на обороте меню, посвященное отнюдь не свободе, - но воздержался. Бедолагу-соблазнителя загрызла совесть - может, он так это называл, - а Роджер принял все стойко, как подобает маленькому человечку, и послал стихи в журналы, чтоб там их мусолили, и сколол исписанные листы и их тоже отправил. А о чем же он написал? Да о себе, и об Энн, и о поэте. Все дословно, минуя краткие промежутки, когда он выжидал, чтобы выяснить, о чем же писать дальше, но, конечно, не без мелких изменений, так как живых людей не превратишь в хорошую рукопись, самая увлекательная рукопись - это сплетня, в ней ведь почти сплошь неправда.

В общем, запаковал он свои бумаги и отослал, а ему выслали деньги. Деньги пришлись как раз кстати: зима была на носу, а он еще не расплатился за лечение Блера в больнице и похороны. Вот тут-то он за все уплатил, а на остальные заказал для Энн меховое манто, для себя же и ребятишек теплое белье.

Блер умер в сентябре. Энн с ребятишками еще не вернулись, когда Роджер получил телеграмму, запоздавшую дня на три-четыре, поскольку очередной выводок гостей еще не прибыл. И вот вам, пожалуйста: сидит он за письменным столом в пустом доме, печатать больше нечего, а в руке - телеграмма.

- Шелли, - говорит он. - Вся его жизнь - не слишком удачное подражание Шелли. Вплоть до воды в таком изобилии.

При Энн он не упоминал о поэте, пока не прибыло заказанное манто.

- А ты позаботился, чтобы он…? - сказала Энн.

- Да. Палата у него была на славу, солнечная. И сиделка хорошая. Хотя врач поначалу не советовал нанимать ему индивидуальную сиделку. Коновал проклятый.

Порой, как подумаешь, что поэтов, художников и им подобных заставляют платить налоги, которые якобы свидетельствуют, что человек свободен, достиг совершеннолетия и способен обеспечить себя в условиях ожесточенной конкуренции, - начинает казаться, будто деньги у таких людей изымаются обманным путем. Так ли, иначе ли, но вот вам остальное, вот что было дальше.

Он читает ей вслух свою книгу, свою повесть, а она - ни словечка, пока он не дочитывает до конца.

- Так вот ты что, значит, делал, - говорит она.

Он на нее тоже не глядит; он занят - подравнивает листы, разглаживает.

- Это твое меховое манто, - говорит он.

- Ах, да, - говорит она. - Мое меховое манто.

В общем, присылают им меховое манто, и что же она с ним делает? Дарит чужим людям. Да-да. Дарит миссис Крейн. Дарит, а та на кухне взбивает масло, волосы лезут ей в глаза, и она их отбрасывает кистью руки, смахивающей на баранью ножку.

- Да что вы, миссис Хоуэс, - говорит она. - Это не можно. Никак не можно.

- Вы непременно должны взять, - говорит Энн. - Мы… Мне оно досталось не по праву. Я его не заслуживаю. Вы сеете зерно и выращиваете хлеб, а я - нет. Поэтому я не могу носить такое манто.

И они оставляют манто миссис Крейн, а сами идут домой, пешком идут. Но только, среди бела дня, на глазах у миссис Крейн, глядящей на них из окна, они останавливаются и стискивают друг друга в объятиях.

- У меня на душе полегчало, - говорит Энн.

- У меня тоже, - говорит Роджер. - Оттого что Блер не видел лицо миссис Крейн в ту минуту, когда ты дарила манто. Ни тебе свободы на лице, ни равенства.

Но Энн его не слушает.

- Лишь бы не думать, - говорит она, - что он… Одевать меня в шкуры убитых зверушек… Ты вставил его в книгу, но книги не докончил. Ты же не мог знать про манто, верно? На сей раз бог тебя щелкнул по носу, Роджер.

- Да-с, - говорит Роджер. - Бог то и дело щелкает меня по носу. Одно меня утешает. Детишки Крейнов покрупнее наших, и даже мисс Крейн не напялит моего белья. Так что хоть здесь все в порядке.

Точно. Здесь все в порядке. Ведь скоро наступит Рождество, а затем весна; а там и лето, долгое лето, долгие дни.

БРОШЬ

I

Его разбудил телефон. Просыпаясь, он уже торопился, тыкался в темноте, нащупывая халат и туфли, потому что знал и во сне, что кровать рядом с ним все еще пуста, а телефон внизу - как раз напротив двери, за которой, прикованная последние пять лет к постели, сидит в подушках его мать; проснувшись, он знал уже, что опоздает, и она услышит звонок, как слышит все, что происходит в доме, в любое время дня и ночи.

Она была вдова, он - единственный ее ребенок. Когда он поехал учиться в колледж, она поехала с ним и снимала дом в Шарлотсвилле, штат Виргиния, все четыре года, пока он не кончил. Она была дочерью преуспевавшего торговца. Ее муж, коммивояжер, как-то летом появился в их городке с двумя рекомендательными письмами; одно было к священнику, другое - к ее отцу. Через три месяца дочь торговца и коммивояжер поженились. Его фамилия была Бойд. Этот брюнет, умевший с особой галантностью и щегольством снимать шляпу перед дамами, в тот же год отказался от должности, переехал в дом жены и проводил дни, сидя перед гостиницей в компании юристов и плантаторов-хлопководов. На следующий год родился ребенок. Еще через полгода Бойд скрылся. Он просто уехал, оставив жене записку, в которой сообщал, что не может больше, лежа по вечерам в кровати, наблюдать, как она наматывает на пустые катушки бечевку, оставшуюся от дневных покупок. Жена никогда больше о нем не слышала, и все-таки она не разрешила своему отцу оформить развод и переменить ребенку фамилию.

Потом торговец умер, оставил все свое имущество дочери и внуку; внук лет с семи или восьми перестал носить костюмы в стиле маленького лорда Фаунтлероя, но и в двенадцать даже по будним дням ходил в одежде, из-за которой больше смахивал на карлика, чем на ребенка; вероятно, он не способен был подружиться с детьми, даже если бы мать ему разрешила. В положенное время мать отыскала школу для мальчиков, где позволялось носить пиджак и солидную мужскую шляпу; впрочем, к тому времени как они переехали на четыре года в Шарлотсвилль, сын уже не был похож на карлика. Он напоминал теперь персонажей Данте - более хрупкий, чем отец, но унаследовавший что-то от отцовской мрачной красоты, он с видом молодого монаха или ангела с аллегорической картины пятнадцатого века, отворачиваясь, торопливо проходил мимо девушек, даже когда был без матери и шел не по улицам Шарлотсвилля, а по забытому богом селению на Миссисипи, куда они вскоре вернулись. Потом с матерью случился удар, а немного спустя навещавшие ее приятельницы принесли дурные вести; впрочем, мать и сама могла бы предугадать, что именно с такой девицей он свяжется и именно такую возьмет себе в жены.

Назад Дальше