Жан Робер осмотрелся. Сами того не замечая, они дошли до середины предместья Сен-Жак и были невдалеке от больницы Кошен.
Напротив госпиталя красовалась вывеска:
Аптека Луи Рено.
До имени аптекаря ему, впрочем, не было никакого дела, – лишь бы он поскорее открыл. Он громко и сильно постучался.
Минут через пять дверь со скрипом отворилась, и в амбразуре появилась фигура Луи Рено в ночном бумажном колпаке.
Он спросил Жана Робера, что ему нужно.
– Приготовьте таз и перевязок, – ответил тот. – Там на улице лежит человек, которому грозит удар. Ему необходимо пустить кровь.
В это время внесли больного, который был совершенно без сознания.
– А есть с вами доктор? – спросил Луи Рено. – Я пускать кровь не умею, и вообще, я, скорее, травник, чем аптекарь.
– Об этом не беспокойтесь, – возразил Сальватор. – Я учился хирургии и сделаю все, что будет нужно.
– Да у меня и ланцетов нет.
– У меня мой футляр с собою.
Толпа мало-помалу заполнила аптеку.
– Господа, хотите вы быть полезны этому человеку? – спросил Сальватор.
– Известное дело – хотим, господин Сальватор, – отвечали зрители, протягивая руки.
– Тогда у меня к вам просьба: пока я стану пускать ему кровь, сходите в больницу, достучитесь там и предупредите, что сейчас принесут больного.
Трое или четверо из толпы ушли с человеком, с которым разговаривал Сальватор.
Между тем остальные с помощью аптекаря развязали галстук бедного Жана Быка, сняли с него казакин и стащили с одной руки рукав рубашки.
Жилы на шее были до того напряжены, что казалось, они вот-вот лопнут.
– Нужно перевязать руку? – спросил Жан Робер.
– А есть готовые перевязки? – обратился Сальватор к аптекарю.
– Пойду поищу, – ответил Луи Рено.
– Сожмите руку покрепче над локтем, мосье Робер, – сказал Сальватор. – Я надеюсь, что и этого будет достаточно.
Робер нагнулся и сделал то, что ему поручили. Один из толпы взял руку за кисть, другой держал таз, третий – лампу.
– Смотрите, не потеряйте из виду артерию, – про говорил Жан Робер с тревогой.
– О! Не беспокойтесь! – ответил Сальватор. – Мне не раз приходилось пускать кровь по ночам при одном свете луны или уличного фонаря. Эти вещи очень часто случаются с бедняками, особенно, когда они выходят из кабаков.
Он еще не договорил, как прикоснулся к руке Жана Быка ланцетом, и из нее хлынула кровь.
– Черт возьми! – продолжал он, покачивая голо вой, – чуть-чуть не опоздал!
Всю операцию он произвел с быстротой и ловкостью привычного практика.
Жан Бык вздохнул.
– Скажите мне, когда крови выйдет достаточно, – проговорил возвратившийся аптекарь.
– У него ее можно выпустить сколько хочешь, не жалея, – ответил Сальватор. – Он на малокровие пожаловаться не может. Оставьте, оставьте, пусть течет.
Когда крови натекло около двух тазов, Жан открыл глаза.
Поначалу взгляд его был мутным и как бы бессознательным, но затем глаза его мало-помалу прояснились и уставились на хирурга-любителя.
– А! Господин Сальватор! – проговорил он. – Это хорошо! Бог мне свидетель, я рад вас видеть.
– Тем лучше, тем лучше, мой милый! – ответил молодой человек. – И я тоже рад вас видеть! А ведь чуть было не лишился я этого удовольствия навсегда.
– Гм! Значит, это вы пустили мне кровь? – спросил Жан, все больше и больше приходя в себя.
– Да, да, я, – говорил Сальватор, тщательно выти рая ланцет и укладывая его обратно в футляр.
– Значит, вы не хотели, чтобы я умер?
– Я? Да с чего же бы мне этого хотеть?
– Когда вы меня сбросили с лестницы, я думал, что это всегда делают, чтобы убить человека.
– Полноте! Вы просто с ума сошли!
– Нет, я очень хорошо понимаю, что можно убить человека, когда он вас взбесит, а я вас взбесил тем, что не хотел открыть окно. А только вы сами рассудите, если я сам требовал, чтобы его заперли, то как же было мне идти самому же и отпирать его, хоть вы мне это приказали? Ведь это ж значило бы осрамиться в моих собственных глазах! А эти фертики еще стоят да смеются!
– Один из этих франтиков помог мне спасти вас от смерти, Варфоломей. Из этого вы видите, что и они вам зла не хотели.
Жан Бык повернул голову, взглянул на Жана Робера и улыбнулся.
– А ведь и в самом деле! – вскричал он.
Жан Робер протянул ему руку.
– Ну, полно, забудем ссору! – сказал он добро душно.
– О! Я человек не злопамятный! – ответил Варфоломей, – и если вы сами протягиваете мне руку…
– Да я и раньше с этого бы начал, – ответил поэт, – но признайтесь, что вы сами этого не хотели.
– Это правда! – согласился Варфоломей, хмуря брови. – Глупы мы, по правде сказать! Накликать на себя вот этакую беду из-за того, что женщина… Да вы только поймите, господин Сальватор, ведь она опять вернулась от Бобино с этим капельным уродом. А я все-таки не могу расколотить его вдребезги, и он этим пользуется!.. О, она знает, эта несчастная, что делает, если не хочет взять человека!..
– Полно, полно, успокойтесь, Варфоломей.
– Да, вам это легко говорить. Вы живете с ангелом, господин Сальватор! Вы этого и сто́ите, потому что толь ко затем и живете, чтобы делать добро другим, а чтобы сделать вам зло, надо быть настоящим извергом!.. Ну, да и про себя скажу, я хоть и стар, а отец я хороший и вовсе не заслуживаю, чтобы у меня отнимали мою девочку. Вот уже целых три дня я, как сумасшедший, разыскиваю своего ребенка. Она, наверное, запрятала ее где-нибудь у своей мошенницы-матери… а ведь к той не пойдешь да не обыщешь! Она вон что теперь при думала: как только меня увидит, так и принимается кричать благим матом, что ее хотят убить! До того ведь дело дошло, что я из-за нее уже две ночи в зале Сен-Мортен ночевал. Ну, да это-то еще бог бы с ним, я не прочь проночевать так хоть пять, хоть десять ночей, лишь бы опять увидеть мою девочку!.. Ведь истинный она херувимчик!.. В Ива́нов день два годочка исполнится.
И колосс заплакал, как женщина.
– Ну, и что я вам говорил? – спросил Сальватор, обращаясь к Жану Роберу, который с удивлением следил за всей этой странной сценой.
– Да, правда! – ответил он.
– Ну, слушай, Варфоломей, тебе отдадут твою дочку, – сказал Сальватор больному.
– Вы их заставите, господин Сальватор?
– Обещаю тебе это.
– Ну, да, да!.. Простите!.. Я совсем одурел!.. Ведь уж если вы сказали, то так тому и быть! Ах, сделайте это, господин Сальватор… сделайте. Тогда, вот ей-богу же, я не заставлю вас больше трудиться кидать меня с лестницы. Тогда вы только скажите мне: "Жан Бык, кинься с лестницы" – я сейчас и кинусь.
– Господин Сальватор, – сказал, входя в аптеку, человек, который ходил в больницу, – там все готово, от крыто.
– Это уж не для меня ли? – спросил Варфоломей.
– Что ж? Разве это тебе не нравится? – сказал Сальватор.
– Нет. Я туда не пойду.
– То есть как же это?
– Я не люблю больниц. Они годятся только для всякой дряни да для нищих, а я, слава богу, еще достаточно богат, чтобы лечиться на свой счет и лежать в своем углу.
– Все это очень хорошо, только у тебя не станут так хорошо ухаживать. Дома ты и поешь не вовремя, и выйдешь некстати; ну, а если человек дома так хорошо угостит себя раза три или четыре, да потом попадает в больницу, уже поневоле и не выходит оттуда никогда. Полно, не дурачься, Варфоломей.
– Нет, не хочу я в больницу! Как хотите, не пойду!
– Ну, хорошо, тогда отправляйся домой и ищи свою дочку, как знаешь. Ты мне надоел, наконец!
– Господин Сальватор, я пойду туда, куда вы прикажете!.. Где эта больница, господин Сальватор? Я туда с радостью!.. Ну, ну… где ж она?
– Вот так-то лучше, Варфоломей.
– Ну, а вы ведь возьмете у нее мою маленькую Фифиночку?
– Обещаю тебе, что не пройдет трех дней и ты узнаешь, где она.
– Ах ты, господи! А что я стану делать в эти три дня?
– Ты будешь лежать спокойно.
– Ну, а раньше-то, пораньше разве нельзя узнать о ней, господин Сальватор?
– Будет сделано все, что возможно. А теперь ступай, с богом.
– Иду, иду, господин Сальватор! Вишь ты, ведь как смешно! Ноги точно не мои… Не слушаются!
Сальватор махнул рукой. Двое мужчин подошли к Варфоломею и подхватили его.
– Ну вот, ну вот я и ушел, господин Сальватор, – слабым, разбитым голосом лепетал великан. – А вы не за будьте, что дня через три обещали известить меня, где моя девочка.
Дойдя до противоположной стороны улицы, до дверей больницы, которые должны были закрыться за ним, он еще раз крикнул:
– Так не забудьте же мою Фифиночку, господин Сальватор.
– Ваша правда, – проговорил Жан Робер. – Людей следует наблюдать не в кабаке.
XII. Во дворе аптекаря
Операция кровопускания была закончена, больной от правлен в больницу, и молодым людям оставалось толь ко уйти, утешая себя мыслью, что если бы им не пришла фантазия бродить по улицам Парижа в три часа ночи, то умер бы человек, которому предстояло, может быть, прожить еще тридцать или сорок лет на свете.
Но, прежде чем уйти, Сальватор попросил у аптекаря таз и воды, чтобы вымыть свои испачканные кровью руки.
Вода, которую ему подали, была обыкновенная; но таз представлял в аптекарском обиходе своего рода ред кость. Тот, в который Сальватор выпустил кровь Жана Быка, оказался единственным, а хирург-дилетант настаивал, чтобы кровь эту непременно сохранили и показали доктору, который станет лечить больного.
Аптекарь огляделся вокруг и сказал:
– Черт возьми! Если вы хотите вымыть себе руки, так ступайте во двор и вымойтесь под краном… Там и воды больше.
Сальватор беспрекословно согласился. Несколько капель крови попало и на руки Жана Робера, а потому и он пошел за ним.
Но на пороге двора оба остановились.
Среди тишины прекрасной лунной ночи до них доносились откуда-то волшебные звуки музыки.
Откуда лились они? Рядом со двором высилась мрачная каменная стена монастыря. Может быть, то был западный ветер, который, проникая под своды храма, выносил оттуда сладкие и стройные звуки орга́на и услаждал ими слух редких прохожих улицы Сен-Жак.
Уж не сама ли святая Сесилия слетела с небес, чтобы ознаменовать в святой обители наступление Великого Поста? Или то были души юных послушниц, умерших в ангельском возрасте, которые возносились к небесам под звуки райских арф?
Действительно, мелодия, доносившаяся до слуха молодых наблюдателей, не походила ни на оперную арию, ни на песни юного музыканта, возвращающегося с маскарада. То был не то хвалебный гимн, не то песнь покаяния, а вернее, отрывок какой-то древнебиблейской духовной пьесы. То была песнь Рахили, оплакивающей сынов своих, павших в Риме, и не желающей внимать утешениям, потому что они погибли.
Если бы человеку, обладающему чутьем и пониманием, предложили дать этим звукам названье, он, наверное, не задумываясь назвал бы их "Покорностью". Однако ни одно название не выразило бы этого в полной мере. Но, так или иначе, они в высшей степени располагали слушателя в пользу музыканта.
Можно было поручиться, что он был так же грустен и кроток, как его музыка, и обоим молодым людям это пришло в голову в один и тот же момент.
Они начали с того, что сделали то, зачем пришли: вымыли руки, а затем решились во что бы то ни стало отыскать таинственного и талантливого музыканта.
Когда они умылись, аптекарь подал им полотенце, а Жан Робер дал ему в награду пять франков.
За эту цену Луи Рено согласился бы, чтобы его будили ночью хоть через каждый час.
Он рассыпался в благодарностях.
Жан Робер попросил у него позволения остаться во дворе еще несколько минут, чтобы дослушать этот жалобный мотив, который развивался с неистощимостью вдохновенной импровизации.
– Да, оставайтесь, сколько вам угодно! – ответил аптекарь.
– Но вы-то сами? – спросил Жан Робер.
– О! Меня это ничуть не стесняет! Я запру дверь и улягусь спать.
– Ну, а мы-то? Как же мы потом выйдем?
– Калитка на улицу запирается только на задвижку и щеколду. Вам только стоит поднять щеколду – и вы на улице.
– А кто же запрет за нами?
– Это калитку-то? О! Хотелось бы мне иметь столько тысяч доходу, сколько раз она остается незапертой!
– В таком случае все обстоит благополучно.
– Да, да, да! – подтвердил аптекарь в восторге.
Он вошел в дом, запер за собой дверь и предоставил молодым людям полную свободу.
Между тем Сальватор подошел к одному из окон нижнего этажа, сквозь ставни которого пробивался свет.
Волшебно-грустные звуки слышались именно оттуда.
Сальватор потянул ставни к себе, оказалось, что они не заперты изнутри и легко отворяются.
Оконные занавеси были спущены, но сквозь оставшуюся между ними щель виднелась внутренность комнаты, посреди которой на довольно высоком табурете сидел молодой человек и играл на виолончели.
Перед ним на пюпитре лежала раскрытая нотная тетрадь, но он не смотрел в нее и даже, по-видимому, сам не сознавал того, что играет. Во всей фигуре его сказывалось состояние духа человека, глубоко ушедшего в свои мысли. Рука его бессознательно водила смычком, но мысли были, очевидно, далеко.
Казалось, в сердце его происходила тяжелая душевная борьба – борьба боли со страданием. Временами чело его омрачалось, и он продолжал извлекать из инструмента самые жалобные звуки. Вдруг виолончель, как человек, терзаемый агонией, издала ужасный, раздирающий душу крик, и смычок выпал из его рук. Он плакал.
Две крупные слезы сбежали по его щекам.
Музыкант достал платок, отер глаза, снова положил его в карман, нагнулся, поднял смычок, положил его на струны и опять заиграл именно с того места, на котором оборвал мелодию.
Сердце было побеждено, а дух величаво возносился над личным страданием.
– Вот вам роман, который вы искали, дорогой поэт, он в этом бедном доме, в этом страждущем человеке и рыдающей виолончели.
– А вы знаете этого человека?
– Я? Нисколько! – ответил Сальватор. – Я никогда не видел его и даже не знаю, как его зовут. Но мне вовсе и не нужно знать его для того, чтобы сказать вам, что в нем олицетворяется одна из самых мрачных страниц истории человеческого сердца. Человек, который утирает слезы и снова берется за дело с такой простотой, наверно, сильный. Я могу в этом поклясться! А для того, чтобы такой человек заплакал, необходимо, чтобы страдание было невыносимо. Хотите? Войдем и попросим его рассказать нам, что его мучит.
– Послушайте! Да ведь это же просто невозможно! – вскричал Жан Робер, останавливая его.
– Напротив, я нахожу это больше чем возможным, – ответил Сальватор, подходя к двери и отыскивая молоток.
– И вы думаете, – продолжал Жан Робер, еще раз останавливая его, – вы думаете, что он расскажет о своем горе каждому, кому вздумается о нем расспрашивать?
– Во-первых, мы не "каждые", мосье Робер… Мы…
Сальватор остановился. Жан Робер обрадовался, рассчитывая услышать такое, что дало бы ему возможность узнать что-нибудь о прошедшей жизни своего таинственного товарища.
– Мы философы, – закончил Сальватор.
– Ах, да, философы!.. – повторил несколько растерявшийся Робер.
– Кроме того, – продолжал Сальватор, – мы не похожи ни на пьяных бакалавров, ни на расшалившихся студентов, ни на сплетничающих буржуа. Звание порядочных людей у нас на лбах написано. Не знаю, какое впечатление произвел я на вас, но я вполне уверен, что каждый, кто только увидит вас, хотя бы даже впервые, так же охотно сообщит вам свою тайну, как я протягиваю вам руку.
И он пожал руку Жана Робера, точно выдавая ему диплом порядочности.
– Итак, пойдем смело, – продолжал он. – Все люди – братья и обязаны помогать друг другу. Все горести – сестры и должны сочувствовать одна другой.
Эти последние слова он произнес с глубокой грустью.
– Ну, если хотите, то войдем, – сказал Жан Робер.
– Как неуверенно вы это сказали! Разве я недостаточно разбил ваши сомнения?
– Нет, не то… Но я все-таки далеко не так уверен, как вы, что музыкант этот будет доволен нашим приходом.
– Он страдает, а следовательно, у него есть потребность жаловаться, – наставительным тоном произнес Сальватор. – И мы будем для него посланниками божьими. Человеку, доведенному до отчаяния, терять уже нечего, и, делясь своим горем, он может только выиграть. Говоря откровенно, теперь меня влечет к этому человеку уже не любопытство, а обязанность.
Не дожидаясь ответа Жана Робера и не найдя ни звонка, ни молотка, Сальватор по-масонски постучал три раза в дверь.
Между тем Жан Робер через окно наблюдал за впечатлением, которое это произведет на виолончелиста…
Тот встал, положил смычок на табурет, прислонил инструмент к стене и направился к двери без малейшего признака удивления.
Это спокойствие вполне совпадало с мнением, высказанным Сальватором.
Этот человек или ждал кого-то, или ему было все равно, кто бы ни пришел.
Да, было очевидно, что все дела мира стали ему настолько чужды, что уже ничто не могло удивить его, а поэтому и к приходу ночных посетителей он отнесся без удовольствия, но и без досады.
– С кем имею честь говорить? – спросил он, увидев Сальватора и Жана Робера.
– С незнакомыми вам друзьями вашими, – ответил Сальватор.
Виолончелист, по-видимому, довольствовался этим ответом.
– Войдите, – сказал он, почти не обращая внимания на всю странность этого посещения и данного ему объяснения.
Они пошли за ним. Жан Робер, вошедший последним, запер за собой дверь. Они очутились в той самой ком нате, в которой сидел виолончелист, когда они наблюдали за ним через окно.
Эта комната поражала простотой, которая придавала ей особенную прелесть. Белые стены были безукоризненно чисты, точно в келье монахини, а обстановка – как в спальне молоденькой девушки. Даже странно было видеть в ней молодого человека. Невольно возникала мысль, что за белой кисейной занавеской сладко спит прелест ная девочка, а маленькие букетики роз поставлены в хрустальные стаканы ее нежной ручкой. Очевидно, или виолончелист зашел сюда случайно, или жил здесь с сестрой.
Вся комната производила своей изящной чистотой такое впечатление, что казалось, будто здесь могла жить именно только сестра. Женщины, уже покорившиеся греху, в таких комнатах не живут.