Мост короля Людовика Святого. День восьмой - Уайлдер Торнтон Найвен 7 стр.


"Камила Перикола целует руки Вашей Светлости и говорит… - Нет, возьми другой лист и начни сначала. - Сеньора Микаэла Вильегас, артистка, целует руки Вашей Светлости и говорит, что, будучи жертвой завистливых и лживых друзей, которых В. С. по доброте своей терпит возле себя, она не в силах более выносить подозрения и ревность В. С-и. Слуга В. С-и всегда ценила дружбу В. С-и и ничем, ни делом ни помыслом, не оскорбила ее; но она не в силах более защищаться от наветов, которым В. С. так охотно верит. Посему сеньора Вильегас, артистка, прозываемая Периколой, возвращает с настоящим письмом те дары В. С-и, которые еще находятся в ее распоряжении, ибо без доверия В. С-и слуга В. С-и не видит радости в обладании ими".

Несколько минут Камила продолжала ходить по комнате, поглощенная своими мыслями. Наконец, не взглянув даже на своего секретаря, она приказала:

- Возьми другой лист. "Ты с ума сошел? Не вздумай посвятить мне еще одного быка. Из-за него началась страшная война. Храни тебя небо, мой жеребеночек. В пятницу ночью, в том же месте, в тот же час. Я могу немного запоздать, потому что лиса не дремлет". Все.

Мануэль встал.

- Ты клянешься, что не наделал ошибок?

- Да, клянусь.

- Вот твои деньги.

Мануэль взял деньги.

- Время от времени мне понадобится, чтобы ты писал мне письма. Обычно мои письма пишет дядя Пио; но я не хочу, чтобы он знал об этих. Спокойной ночи. С богом.

- С богом.

Мануэль спустился по лестнице и долго стоял под деревьями, не думая, не шевелясь.

Эстебан знал, что у брата в мыслях одна Перикола, но даже не подозревал, что он с ней видится. Несколько раз на протяжении следующих двух месяцев к нему подбегал маленький мальчик, спрашивал, кто он - Мануэль или Эстебан, и, услышав, что он - только Эстебан, объяснял, что Мануэля требуют в театр. Эстебан полагал, что брата вызывают переписывать, и поэтому появление в их комнате ночной гостьи было для него полной неожиданностью.

Близилась полночь. Эстебан лег в постель и глядел из-под одеяла на свечу, возле которой работал брат. Тихо постучали в дверь, Мануэль открыл, и вошла дама в густой вуали, запыхавшаяся и раздраженная. Она откинула шарф и нетерпеливо сказала:

- Быстро, чернила и бумагу. Ты - Мануэль, да? Ты должен написать мне письмо, сейчас же.

На миг ее взгляд привлекли два блестящих сердитых глаза, устремленных на нее с изголовья кровати. Она пробормотала:

- Э… ты уж меня извини. Я знаю, час поздний. Но мне очень нужно. Нельзя откладывать. - Затем, повернувшись к Мануэлю, зашептала ему на ухо: - Пиши: "Я, Перикола, не привыкла ждать на свиданиях". Дописал? "Ты только cholo, и есть матадоры получше тебя, даже в Лиме. Во мне половина кастильской крови, и лучше меня актрисы на свете нет. У тебя больше не будет случая", - ты успеваешь? - "заставить меня дожидаться, cholo, и я буду смеяться последней, потому что даже актриса старится не так быстро, как тореро".

Для Эстебана в его темном углу вид Камилы, склонившейся к руке брата и шепчущей ему на ухо, был окончательным свидетельством того, что образовалась новая духовная близость, какой ему никогда не изведать. Он словно съежился в пустоте - бесконечно крохотный, бесконечно лишний. Он бросил последний взгляд на сцену Любви - тот рай, куда ему вход заказан, - и отвернулся к стене.

Камила схватила записку, едва она была закончена, пустила по столу монету и в последнем всплеске черных кружев, алых бус и взволнованного шепота исчезла. Мануэль со свечой отвернулся от двери. Он сел, наклонился вперед, облокотившись на колени и сжав ладонями уши. Он боготворил ее. Он снова и снова шептал себе, что боготворит ее, превращая звук в заклинание и преграду мыслям.

Он выбросил из головы все, кроме напева, и эта пустота позволила ему почувствовать состояние Эстебана. Он словно слышал голос из темноты, говорящий: "Иди за ней, Мануэль. Не оставайся здесь. Ты будешь счастлив. В мире для всех нас есть место". Потом чувство еще больше обострилось, и перед ним возник образ брата, который уходит куда-то вдаль, снова и снова повторяя: "Прощай". Мануэля охватил ужас; при свете его он увидел, что все остальные привязанности в жизни - только тени или горячечные видения, даже мать Мария дель Пилар, даже Перикола. Он не понимал, почему страдание брата должно требовать выбора между ним и Периколой, но он понимал, что Эстебан страдает. И он сейчас же принес ему в жертву все - если мы вообще способны жертвовать чем-либо, кроме того, что заведомо нам недоступно, и того, чем обладать, как подсказывает нам внутренний голос, было бы хлопотно или тягостно. Разумеется, у Эстебана не было никаких оснований для жалоб. Ревновать он не мог, ибо в прежних их приключениях им и в голову не приходило, что их верность друг другу может поколебаться. Просто в сердце одного из них оставалось место для утонченной поэтической привязанности, а в сердце другого - нет. Мануэль не мог понять этого до конца и, как мы увидим, лелеял смутное чувство, что обвинен несправедливо. Но что Эстебан страдает - он понимал. В смятении он наугад искал средств удержать брата, который словно исчезал вдали. И тут же одним решительным усилием воли он вымел Периколу из своего сердца.

Он задул свечу и лег на кровать. Он дрожал. Он произнес вслух с наигранной небрежностью: "Хватит, больше я не пишу для этой женщины. Пусть идет и ищет себе сводника в другом месте. Если она еще придет сюда или пришлет за мной, а меня не будет, так ей и скажи. Скажи ей ясно. Я больше не желаю иметь с ней дело", - и вслед за этим начал читать вслух вечерний псалом. Но едва он дошел до "sagitta volante in die", как услышал, что Эстебан встал и зажигает свечу.

- В чем дело? - спросил он.

- Я иду гулять, - угрюмо ответил Эстебан, застегивая пояс. И через секунду добавил как бы с гневом: - Тебе это незачем говорить… что ты сейчас сказал… ради меня. Мне все равно, пишешь ты ее письма или нет. Ради меня ничего менять не нужно. Мне до этого дела нет.

- Ложись спать, дурак! Господи, ты дурак, Эстебан! С чего ты взял, будто я говорю это из-за тебя? Ты не веришь, когда я говорю, что у меня с ней все кончено? Ты думаешь, я опять хочу писать ее грязные письма и вот так получать за них деньги?

- Все правильно. Ты любишь ее. Из-за меня ты ничего менять не должен.

- Люблю ее? Ты рехнулся, Эстебан. Как я могу ее любить? На что мне надеяться в этой любви? Ты думаешь, она давала бы мне писать эти письма, если бы у меня была хоть какая-нибудь надежда? Ты думаешь, она швыряла бы мне каждый раз монетку?.. Ты рехнулся, Эстебан, больше ничего.

Было долгое молчание. Эстебан не ложился спать. Он сидел при свече посреди комнаты и постукивал ладонью по краю стола.

- Да ложись ты спать, дурак! - закричал Мануэль, приподнявшись на локте под одеялом. Он говорил на их тайном языке, и от незнакомой боли в сердце притворная ярость его восклицания прозвучала правдоподобнее. - Обо мне не беспокойся.

- Не хочу. Я иду гулять, - отозвался Эстебан, взяв плащ.

- Куда ты пойдешь? Два часа ночи. Дождь. Что за гулянье в такую погоду? Слушай, Эстебан, я клянусь тебе, с этим покончено. Я не люблю ее. Только сперва любил.

Эстебан стоял уже в черном дверном проеме. Неестественным голосом, каким мы произносим самые важные заявления в жизни, он пробормотал:

- Я стою у тебя на дороге, - и повернулся уходить. Мануэль вскочил с кровати. В голове у него был страшный гул, какой-то голос кричал, что Эстебан уходит навсегда, оставляет его навсегда.

- Во имя Господа, во имя Господа, Эстебан, вернись! Эстебан вернулся, лег в постель, и они не заговаривали об этом несколько месяцев. На другой же вечер Мануэлю представился случай подтвердить свое решение. Посыльному, явившемуся от Периколы, сурово велели передать актрисе, что писать для нее письма Мануэль не будет.

Однажды вечером Мануэль распорол колено об острую железку. Оба брата и дня не болели в своей жизни, и теперь Мануэль с недоумением наблюдал, как пухнет его нога, и чувствовал, как волнами прокатывается по телу боль. Эстебан сидел рядом и всматривался в его лицо, пытаясь представить себе, что такое сильная боль. Наконец как-то в полночь Мануэль вспомнил, что один городской цирюльник рекомендует себя на вывеске опытным брадобреем и хирургом. Эстебан побежал через весь город за ним. Он заколотил в дверь. Из окна высунулась женщина и объявила, что ее муж возвратится только утром. В страшные часы ожидания они говорили друг другу, что, когда врач осмотрит ногу, все будет хорошо. Он что-нибудь сделает, и через день-другой, а то и просто через день, а то и раньше, Мануэль будет ходить как ни в чем не бывало.

Цирюльник пришел и прописал разные отвары и мази. Эстебану он наказал каждый час прикладывать к ноге брата холодные тряпки. Цирюльник удалился, и братья сели ждать, когда утихнет боль. Но пока они сидели, глядя друг другу в лицо в ожидании чуда науки, боль усиливалась. Снова и снова Эстебан подходил к брату с мокрым полотенцем; оказалось, что самым страшным был момент, когда его прикладывали. При всей своей бесконечной стойкости Мануэль не мог удержаться от крика и метался по кровати. Наступила ночь, а Эстебан все так же невозмутимо ждал, наблюдал, работал. Девять, десять, одиннадцать. Теперь, когда подходило время менять компресс (а час так музыкально отбивали все башни), Мануэль умолял Эстебана не делать этого. Он прибегал к обману и уверял, будто почти ничего не чувствует. Но Эстебан, хотя его сердце разрывалось от боли, а губы вытягивались в железную нить, закатывал одеяло и люто приматывал полотенце к ноге. Мануэль постепенно впал в бред, и, когда меняли компресс, все мысли, которые он не позволял себе в здравом уме, разросшись, срывались у него с языка. В два часа, обезумев от боли и ярости, он до пояса выбросился из постели, так что голова ударилась об пол, и закричал:

- Сошли господь твою душу в самый холодный ад. Терзай тебя тысяча дьяволов, Эстебан. Будь ты навеки проклят, слышишь?

У Эстебана дух занялся; он вышел в переднюю и прислонился к двери, широко раскрыв глаза и рот. А из комнаты еще доносилось:

- Да, Эстебан, будь проклята твоя скотская душа навеки, ты слышишь? За то, что встал между мной и тем, что было мое по праву. Она была моя, слышишь? По какому праву ты… - и он пускался в подробные описания Периколы.

Такие вспышки повторялись каждый час. Эстебан не сразу понял, что в эти минуты сознание брата затемнено. После первых мгновений ужаса, которому способствовала его глубокая религиозность, он возвращался в комнату и, понурясь, приступал к своим обязанностям.

К рассвету брат стал спокойнее. (Ибо какому из человеческих недугов рассвет не приносит видимого облегчения?) И в один из таких светлых промежутков он мирно сказал Эстебану:

- Сын божий! Мне легче, Эстебан. Однако эти тряпки помогают. Увидишь, завтра я буду на ногах. Сколько ночей ты не спал! Увидишь, больше я не доставлю тебе хлопот, Эстебан.

- Какие хлопоты, дурак.

- Ты не принимай меня всерьез, когда я не велю тебе прикладывать полотенце, Эстебан.

Долгое молчание. Наконец Эстебан вымолвил еле слышно:

- Я думаю… как ты думаешь, может быть, стоит позвать Периколу? Она бы зашла к тебе на несколько минут… Я хочу сказать…

- Она? Ты все еще думаешь о ней? Я не хочу ее видеть. Нет, ни за что.

Но Эстебан не был удовлетворен. Из глубины своего существа он вытянул еще несколько фраз:

- Мануэль, тебе ведь кажется - правда? - что я стою между тобой и Периколой, и ты не помнишь, как я сказал: обо мне не беспокойся? Клянусь тебе, я был бы рад, если бы ты с ней ушел или еще как-нибудь…

- Ты опять за старое, Эстебан? Говорю тебе - и Бог свидетель - я совсем о ней не думаю. Ее для меня нет. Когда, наконец, ты об этом забудешь, Эстебан? Говорю тебе, я рад, что все есть так, как есть. Слушай, я могу рассердиться, если ты все время будешь это вспоминать.

- Мануэль, я не заговорил бы об этом, но когда ты сердишься на меня из-за тряпки… ты и за это сердишься. И ты говоришь об этом, ты…

- Пойми, я не отвечаю за свои слова. Нога-то болит, ясно?

- Значит, ты проклинаешь меня не за то… что я как будто стою между тобой и Периколой?

- Проклинаю… тебя? Почему ты так говоришь? Ты с ума сходишь, Эстебан, что тебе мерещится? Ты совсем не спал, Эстебан. Я тебя замучил, из-за меня ты теряешь здоровье. Но вот увидишь, я больше не доставлю тебе хлопот. Как я мог проклинать тебя, Эстебан, если, кроме тебя, у меня никого нет? Понимаешь, в чем дело - когда холодная тряпка прикасается, я просто не в себе. Понимаешь? Не обращай внимания. Пора уже ее менять. Я не скажу ни слова.

- Нет, Мануэль, этот раз я пропущу. Вреда не будет, один раз я пропущу.

- Мне надо поправиться. Надо поскорее встать на ноги. Накладывай. Но погоди минуту, дай мне распятье. Клянусь кровью и телом Христовым, если я скажу что-нибудь против Эстебана, я так не думаю - это просто глупые слова бреда из-за боли в ноге. Боже, верни мне скорей здоровье, аминь. Клади. На. Я готов.

- Слушай, Мануэль, вреда не будет, если я разок пропущу. Наоборот, тебе станет легче, если тебя лишний раз не дергать.

- Нет, мне надо поправиться. Врач сказал, это надо делать. Я не скажу ни слова, Эстебан.

И все начиналось снова.

На другую ночь проститутка из соседней комнаты, оскорбленная грубыми выражениями, начала барабанить в стену. Священник из комнаты напротив выходил в коридор и стучал в дверь. Все постояльцы в негодовании собирались перед их комнатой. Хозяин поднялся по лестнице, громко обещая постояльцам, что утром же выкинет братьев на улицу. Эстебан выходил со свечой в коридор и позволял им срывать на себе злость, сколько им хочется; но после этого в самые трудные минуты он стал зажимать брату рот ладонью. Мануэль ожесточался еще больше и бормотал всю ночь напролет.

На третью ночь Эстебан послал за священником, и средь исполинских теней Мануэль причастился и умер.

С этого часа Эстебан избегал приближаться к дому. Он уходил далеко, но потом брел назад и слонялся, разглядывая прохожих, в нескольких кварталах от места, где лежал брат. Хозяин заезжего двора, отчаявшись пронять его и вспомнив, что братья воспитывались в монастыре Санта-Марии-Росы де лас Росас, послал за настоятельницей. Просто и решительно она распорядилась всем, что нужно было сделать. Наконец она пришла на угол и заговорила с Эстебаном. Он следил за ней взглядом, в котором привязанность боролась с недоверием. Но когда она подошла к нему, он повернулся боком и стал смотреть в сторону.

- Я хочу, чтобы ты мне помог. Ты не пойдешь домой попрощаться с братом? Ты не пойдешь, не поможешь мне?

- Нет.

- Ты не хочешь мне помочь!

Долгая пауза. И вдруг, когда она стояла перед ним в полной беспомощности, ей вспомнился один случай, происшедший много лет назад: близнецы - им было тогда лет пятнадцать - сидели у ее ног, и она рассказывала им о Голгофе. Их большие серьезные глаза не отрывались от ее губ. Вдруг Мануэль громко закричал: "Если бы мы с Эстебаном там были, мы бы им не позволили".

- Ладно, если ты не хочешь мне помочь, ты скажешь мне, кто ты?

- Мануэль, - сказал Эстебан.

- Мануэль, пойдем туда, посиди со мной хоть немного.

Долгое молчание, потом:

- Нет.

- Ну, Мануэль, милый Мануэль, неужели ты не помнишь, сколько вы сделали для меня, когда были детьми? Вы готовы были идти через весь город по какому-нибудь мелкому поручению. А когда я болела, вы просили кухарку, чтобы она разрешила вам подавать мне суп. (Другая женщина сказала бы: "Вы помните, сколько я для вас сделала?")

- Да.

- И у меня, Мануэль, была утрата. И у меня… когда-то. Но мы знаем, что Господь принял его в свои руки… - Но это нисколько не помогло. Эстебан рассеянно отвернулся и пошел прочь. Сделав шагов двадцать, он остановился и заглянул в поперечный проулок, как собака, когда она хочет убежать, но боится обидеть зовущего ее хозяина.

Больше ничего от него не добились. Когда двинулась по городу жуткая процессия с черными клобуками и масками, горящими средь бела дня свечами, грудой черепов, выставленной напоказ, и устрашающими псалмами, Эстебан следовал за ней параллельными улицами, подглядывая издали, как дикарь.

Вся Лима заинтересовалась разлукой братьев. Хозяйки сочувственно перешептывались об этом, вывешивая на балконах ковры. Мужчины в харчевнях, упоминая о них, качали головами и некоторое время курили в молчании. Приезжие из отдаленных от моря областей рассказывали, что видели Эстебана, блуждавшего по сухим руслам рек или среди гигантских руин древней империи, глаза у него горели как угли. Пастух набрел на него, когда он стоял под звездами на вершине холма, сонный или в забытьи, мокрый от росы. Несколько рыбаков видели, как он заплывал далеко в море. Время от времени он находил работу, нанимался пастухом или погонщиком, но через несколько месяцев исчезал и скитался из провинции в провинцию. Однако он всегда возвращался в Лиму. Раз он появился у дверей артистической уборной Периколы; он словно хотел заговорить, внимательно посмотрел на нее и скрылся. Раз в кабинет матери Марии дель Пилар вбежала монахиня с известием, что Эстебан (которого люди звали Мануэлем) слоняется у дверей монастыря. Настоятельница поспешила на улицу. Вот уже который месяц она спрашивала себя, какая уловка поможет склонить этого полубезумного мальчика к возвращению в их лоно. Вооружившись всей важностью и спокойствием, на какие была способна, она появилась в дверях монастыря и, посмотрев на него, тихо проговорила: "Мой друг". Он ответил ей тем же взглядом привязанности и недоверия, что и в прошлый раз, и стоял, дрожа. Она снова прошептала: "Мой друг" - и сделала шаг вперед. Внезапно Эстебан повернулся, бросился бежать и исчез. Мать Мария дель Пилар, спотыкаясь, кинулась к своему столу и, упав на колени, воскликнула с сердцем: "Я молила о мудрости, а Ты мне ее не дал. Ты отказал мне в самой малой милости. Я всего лишь поломойка…". Но после того как она наложила на себя епитимью за эту дерзость, ее осенила мысль послать за капитаном Альварадо. Тремя неделями позже она имела с ним десятиминутную беседу. А на другой день он выехал в Куско, где Эстебан, по слухам, занимался перепиской для Университета.

Назад Дальше