13
Любовь – та же война.
Могут сказать, что стыдно старцу, который вдруг воспылал страстью к юной простушке. Но ведь сочинил же немецкий народ сказку о Фаусте. Фаустом, который добился своего, не продавшись при этом черту, чувствовал себя Михаил Илларионович.
Похищение было организовано так.
Действительный статский советник Иван Яковлевич Коронелли средь бела дня подъехал в карете к покоям боярина Гулиани. В тот же миг мадам Гулиани, как бы случайно прогуливаясь, вышла навстречу, а слуга вынес ее вещи. Коронелли усадил ее в карету, которая направилась к специально приготовленному дому. Сам действительный статский советник уже не посмел сесть рядом с избранницей Кутузова и шел за каретой пешком.
Конечно, весь бухарестский свет был возмущен и шокирован. Осуждали не за разницу в возрасте, не за азиатский способ умыкания, а прежде всего за то, что выбор графа Михаила Илларионовича пал на полуграмотную валашку. Кутузов в ответ только посмеивался и позволял ей играть своими аксельбантами.
Когда вице-президент Валахии Комнено пригласил к себе на обед всю бухарестскую знать, Михаил Илларионович явился туда с Гулиани. Возмущенные дамы шушукались за столом, склоняя своих супругов покинуть собрание, оскверненное присутствием этой маленькой бесстыдницы.
Зато в кругу офицеров и в валашской среде Кутузов никого не шокировал. Тут не было ни завистливых барынек, ни чопорного Ланжерона, ни великосветских дам, предающихся распутству тайно. Общество собиралось, может быть, и разношерстное, но веселое и без затей: генерал-майор Репнинский, герой рейда за Дунай, на Лом-Паланку, матушка Гулиани – разбитная и смешливая мадам Верканеско, полковник лейб-гвардии Семеновского полка и начальник канцелярии Молдавской армии умница Паисий Кайсаров, казначей валахского дивана Варлам и его милая супруга, теща Булгакова, и сам Константин Яковлевич Булгаков, управляющий дипломатической частью армии, наконец, Иван Степанович Бароцци, чиновник Министерства иностранных дел, всегда с готовой шуткой и метким словом. Все было просто и искрение. Но даже Михаил Илларионович, при всем уме и тонкости, не подозревал, что Бароцци – его приятель еще по Константинополю – приставлен к нему в качестве соглядатая из Петербурга, куда он аккуратно сообщает о каждом шаге главнокомандующего, собирая самые вздорные сплетни и клевету на него…
После тяжелой, блестяще выигранной кампании Кутузов отчаянно нуждался в отдыхе и развлечениях.
Он по-детски радовался пышной иллюминации, устроенной в его честь в Бухаресте, находя только, что в надписях на транспарантах слишком часто упоминается имя Фемистокла , победителя персов. Ездил с Гулиани к графине Мантейфель крестить ее первенца. Выписал итальянскую труппу мимов. И не пропускал ни одного спектакля в польском театре. Конечно, для госпожи Варлам, избалованной петербургской оперой, голоса певцов казались отвратительными. Зато Гулиани была в восторге, особенно от моцартовского "Дон-Жуана". Кутузов был весел, как в далекой молодости.
Однако временами стали – и чем далее, тем чаще – возвращаться мысли о тщете и суетности того, чему он теперь, в час потехи, предавался. "Мгновение страсти проходит, – рассуждал Михаил Илларионович, – забота остается. И не от работы, а от заботы стареет душа…"
Кутузова печалило, что любимая дочь, его "ленивый дружочек", в приятных хлопотах нового брака начала забывать о нем. Он лишь намекнул ей об этом в письме от 13 декабря со своим величайшим тактом: "После приезда твоего из Ревеля получил я только одно письмо от тебя. Это не потому, что ты отвыкла меня любить, но потому, что отвыкла ко мне писать".
А кому, как не Лизоньке, мог он исповедоваться?
Наступил новый, 1812 год. Когда отшумели веселые рождественские праздники, Михаил Илларионович стал все более испытывать приливы тоски по семье, по детям и внукам, по своей Папушеньке, видимо счастливой с Николаем Федоровичем Хитрово. А счастье всегда эгоистично…
"Лизонька, мой друг и с детьми, здравствуй… – писал он 19 января. – Все твои сестры мне пишут; от тебя же я не получил ни одного письма, что меня много озабочивает, и я тебя прошу успокоить меня с первым отправляющимся сюда курьером. Ты не поверишь, милый друг, как я начинаю скучать вдали от вас, которые одни привязывают меня к жизни. Чем долее я живу, тем более убеждаюсь, что слава ничто, как дым. Я всегда был философом, а теперь сделался им в высшей степени. Говорят, что каждый возраст имеет свои страсти; моя же теперь заключается в пламенной любви к моим близким; общество женщин, которым я себя окружаю, не что иное, как каприз. Мне самому смешно, когда я смотрю, каким взглядом я смотрю на свое положение, на почести, которые мне воздаются, и на власть, мне предоставленную. Я все думаю о Катеньке, которая сравнивает меня с Агамемноном. Но был ли Агамемнон счастлив? Как видишь, мой разговор с тобой нельзя назвать веселым. Что ж делать! Я так настроен, потому что вот уже восьмой месяц, как никого из вас не вижу…"
Конечно, трогательно, когда любимая внучка пишет дедушке, словно он и вправду царь Микен – самого могущественного государства эллинов – и предводитель всех сил в Троянскую войну. Но ведь недаром сказано об истине, которая глаголет устами младенца. Злой рок тяготел над родом Агамемнона – начиная с Тантала и кончая им самим и его детьми – Ифигенией и Орестом. После всех одержанных побед не находится ли сам Михаил Илларионович в положении Агамемнона, которого преследуют зло и несправедливость…
В Петербурге уже шептались друг другу на ухо, что Кутузов будет отставлен.
Переговоры о мире, перенесенные в Бухарест, продолжали топтаться на месте. Султан Махмуд II, ободряемый Бонапартом, не признавал даже тех уступок, на которые вынужден был пойти великий визирь. От сицилийского консула в Константинополе Михаил Илларионович знал о заявлении, которое официально сделал на диване французский посол Латур-Мобур: "Наполеон решил уничтожить Российскую империю и ничуть не сомневается в успехе этого предприятия, так как уверен в содействии Пруссии и Швеции".
Не так важно, что здесь ложь, а что правда. Важно, что турки впечатлительны, а сейчас и вовсе ослеплены могуществом Бонапарта. А Петербург недоволен. Подогреваемый недоброжелателями Кутузова, Александр I прислал ему рескрипт, выдержанный в резких тонах: "Не могу я скрыть от вас неприятное впечатление, которое произвели надо мною последние депеши ваши. Мирная негоциация не вперед продвигается, но назад…"
Государь подтвердил обязательность прежних территориальных притязаний и потребовал от главнокомандующего Молдавской армией, в том случае если Порта не согласится заключить договор на прежних условиях, тотчас же возобновить военные действия. Взятые под Слободзеей турки объявлялись военнопленными и отправлялись в глубь России.
Кутузов исполнил повеление императора; представители Порты были смущены и просили подождать отвег султана. 3 января 1812 года Михаил Илларионович объявил по армии о прекращении перемирия. Он не мог вести операции за Дунаем в широких масштабах, но сделал все, чтобы напугать турок. Отряды Булатова, Гартинга, графа Ливена и Тучкова в феврале перешли по льду через Дунай, захватили пленных и припасы.
Однако интриги Франции мешали делу. Конференции прерывались и возобновлялись. Екатерина Ильинична уведомляла Кутузова о слухах в высшем свете: уже все говорили о близкой отставке Михаила Илларионовича. Но она не знала, кого назначат новым главнокомандующим.
Зато Михаил Илларионович знал.
Это был адмирал Павел Васильевич Чичагов, не имевший ни малейшего понятия о сухопутной службе. Александр I просто не мог сделать худшего выбора. Чичагов был баловнем своего отца, заслуженного екатерининского адмирала, и откровенно презирал все русское. Он развалил флот в бытность морским министром, а теперь не мог не развалить и Молдавскую армию. И конечно, при нем нечего было даже мечтать о заключении мира с Турцией.
Надвигалась гроза двенадцатого года. Французские силы и силы их союзников со всех концов Европы стягивались к Польше. Все русские войска находились уже на зимних квартирах в литовских губерниях, и даже гвардия направилась к западным границам. Только Молдавская армия оставалась на месте.
Кутузов предпринимал отчаянные меры, чтобы сдвинуть переговоры с мертвой точки, и угрозами, посулами, лестью добился того, что мало-помалу турки стали склоняться признать границей реку Прут.
Нужно было еще одно, последнее усилие. Времени оставалось в обрез. Ведь Чичагов уже выехал в Бухарест из Петербурга.
14
Граф Ланжерон был поднят с постели в седьмом часу утра. Полковник Кайсаров просил его прибыть немедленно к Кутузову. Француз был удивлен. Он знал, что в мирное время Михаил Илларионович никогда не встает так рано. Но Ланжерону не было известно, что для Кутузова вновь началась военная страда.
Встретив его, Михаил Илларионович тотчас запер дверь кабинета на ключ.
– Я смещен, граф, – сказал главнокомандующий. – Государю угодно заместить меня Чичаговым. Но долг мой повелевает мне добиться наконец мира.
Он прибавил, что не ожидает ничего полезного от конгресса, и поэтому решил вести переговоры прямо с великим визирем.
– Я получил согласие государя установить нашу границу по Пруту. И прошу вас, граф, отправиться с этим предложением к Ахмед-паше.
По глупому турецкому статуту, ни великий визирь к Кутузову, ни русский главнокомандующий к Ахмед-паше не могли явиться сами, чтобы не уронить при этом своего достоинства.
Ланжерон был польщен. Скорее из приличия он возразил, что никогда не был дипломатом и не имеет необходимых навыков к лукавству и сдержанности.
– Кроме того, мое французское происхождение и фамилия беспокоит многих. Если переговоры сорвутся, вся тяжелая ответственность падет на меня, – заметил он.
– Ответственность я беру на себя, – парировал его довод Михаил Илларионович. – Мне хорошо известна ваша двадцатилетняя отличная служба и преданность новому отечеству, которое вас усыновило…
– Тогда разрешите мне Взять с собой русского генерала, – попросил осторожный Ланжерон. – Вот хотя бы Петра Кирилловича Эссена.
Генерал-лейтенант Эссен находился в это время в Журже, где командовал корпусом передовых войск.
Кутузов одобрил и его предосторожность, и его выбор. Он вручил графу запечатанный пакет. На другой день, в десять часов пополуночи, оба генерала были уже в Рущуке.
Их встречали с обычными церемониями, принятыми в Оттоманской Порте.
На правом берегу Дуная Ланжерона и Эссена ожидал турецкий офицер со свитой в пятьдесят кавалеристов. Сотня янычар была выстроена шпалерами до дому великого визиря, находившегося недалеко от реки. Генералам подали лошадей, убранных богатыми попонами. За ними шло два десятка скороходов, которые несли большие шесты с серебряными набалдашниками.
Двор и комнаты Решида Ахмед-паши были заполнены офицерами и янычарами. Едва Ланжерон и Эссен в сопровождении переводчика вошли из приемной, как через другую дверь проследовал великий визирь и сел на диван, на почетном месте в углу комнаты. Его лицо, с резкими чертами, выдавало грузинское происхождение. Около Ахмед-паши, на специальной подушке, лежал золотой футляр с государственной печатью, которую Кутузов имел мудрость вернуть ему. Позади, на огромном ковре, висели герб Оттоманской Порты, священное зеленое знамя и богатое оружие.
Великий визирь пригласил Ланжерона сесть по правую от него руку, а Эссена – по левую. Принесли варенье, кофе, трубки. В немногих словах посланник Кутузова изложил смысл своей миссии:
– Глубокое уважение и доверие, которое питает к вам наш главнокомандующий, заставили его просить определить с ним одним условия мира…
По договоренности с Михаилом Илларионовичем, Ланжерон предложил провести границу по реке Серег.
Ахмед-паша задумался, а потом произнес длинную речь.
– Я тронут доверием и уважением Кутузова, – сказал он. – Мои чувства к нему есть и будут теми же, что и раньше. Я его знал, когда еще он был послом в Константинополе. И с тех пор я чувствую к нему искреннее расположение. Я люблю русских. Мне пришлось быть у них пленником. Я был тогда еще маленьким офицером, но они отнеслись ко мне с поразительной заботливостью и даже уважением. Если бы не проклятый этикет, который меня страшно стесняет, я просил бы Кутузова приехать в Журжу, где бы его встретил. Тот же самый этикет мешает Кутузову приехать сюда. Мы могли бы, конечно, встретиться в лодках посреди Дуная. Но это было бы комично. А кроме того, все, о чем бы мы говорили, тотчас стало бы известно всем. Во всяком случае, вы приехали ко мне, вы пользуетесь доверием Кутузова, а значит, и заслуживаете моего. Я буду говорить откровенно…
Тут великий визирь приподнялся с подушек и повысил голос:
– Стыдитесь! Вы, кто обладает четвертью земной суши, воюете из-за нескольких вершков земли, которая вам не нужна. Я мог бы способствовать вашей гибели, продолжая жестокую и трудную для вас войну. Но я смотрю дальше вас. Спасая вас, мы спасаем самих себя. Если вы погибнете, то и мы сделаемся неизбежно жертвой Наполеона. И я хочу предотвратить это двойное несчастье…
"Меня страшит ум этого человека", – думал Ланжерон, слушая эту энергичную и умную речь.
– Без Испании, которая меня удивляет и которой я восхищаюсь, – продолжал Ахмед-паша, – вы бы уже целый год воевали с Францией. В Европе теперь только три государства остались самостоятельными – Англия, Россия и мы. Так соединимся мы, двое, против общего врага! Каждая капля крови, пролитая нами, будет для Наполеона каплей яда. Как вы не понимаете этого? Я вам отдаю Прут, и больше ничего. Прут или война! Наши жертвы огромны. А вы будете иметь четыре крепости и превосходную провинцию – Бессарабию. Вот условия мира. В остальных частностях мы легко сойдемся…
– Садитесь и запишите все слово в слово. Я отправлю это с депешей к государю, – сказал Кутузов, выслушав Ланжерона, вернувшегося из Рущука. – Вряд ли турки понимают, каким сокровищем владеют в лице Ахмед-паши. Вы увидите, он будет смещен, если с ним не произойдет ничего более худшего…
Мир с Портой был заключен за день до приезда в Бухарест адмирала Чичагова.
Турция уступала России в Европе Бессарабию; на Кавказе границы оставались в том виде, как они проходили до начала войны. Однако русские получали право пользоваться почти всем морским побережьем от устья Риона до Анапы и устроенными ими за время кампании укреплениями и складами. Сербии предоставлялась автономия под верховным управлением Порты.
12 мая Кутузов сдал армию Чичагову.
15
Прощаясь с войсками, Михаил Илларионович обратился к ним с последним приказом:
"Чего не превозмогли вы, дунайские воины, одушевленные послушанием и всесильною любовью к всемилостивейшему монарху? 60 тысяч надменных турецких войск под предводительством верховного визиря мечтают перенесть владычество свое в места, вашим мужеством и кровью приобретенные; но 12 тысяч из среды вашей смиряют их кичливость и обращают в бег. Сей удар блистательного оружия поразил силы многочисленных полчищ турецких, собранных из всех концов Оттоманской империи, до такой степени, что 28 августа в войне наступательной с силами превосходными не имел неприятель довольной твердости сделать какое-либо покушение на нас, спокойно расположенных по Дунаю; но и тут готовили вы ему новый удар. Кто не участвовал, тот с восторгом видел блистательный переход на правый берег Дуная, взятие и истребление императорского лагеря, трофей, пленных и необыкновенную добычу, храбрыми приобретенную. Наконец, взятие Туртукая, падение Силистрии со всею артиллериею поразили дух неприятельский до того, что оную, составленную некогда из отличнейших арнаутских войск и цареградских янычар, на сей стороне находившуюся стесненную армию, с предводителем ея, трехбунчужным пашою визирем Чапан-оглу, многими другими, с татарскими султанами, 56 пушками, храбростями и бедствиями утомленную, повергли вы к высочайшим стопам его императорского величества…
Расставаясь с здешнею армиею, справедливым долгом считаю главнейшую признательность засвидетельствовать г. г. корпусным начальникам, их же усердием, искусством и храбростию достигает воинство желаемой цели. Дружба их ко мне, иногда услаждая горькие минуты, нераздельные с трудами и беспокойством воинской осторожности в продолжение дней на биваках, способствовала к тем событиям, которые время оправдало.
Расставаясь с здешнею армиею, приношу чувствительнейшую благодарность мою всему вообще войску и за ту любовь, которая оградила меня употребить власть, высочайше мне предоставленную, к обращению кого-либо силою к своим обязанностям; но единственно на исходатайствование щедрот, всемилостивейше излияиных от высочайшей руки.
Воспоминание сего останется навсегда неизгладимым в сердце моем и будет сопровождать лучшие часы жизни моей, как я желаниями моими и мольбами ко Всевышнему сопровождал все действия Дунайской армии к достижению цели, мудро предназначенной вселюбезнейшим нашим государем императором, и к умножению славы ее.