Кутузов. Книга 2. Сей идол северных дружин - Михайлов Олег Николаевич 8 стр.


Александр кинулся Кутузову на шею и некоторое время молча простоял так, словно прося у него прощения за юношескую свою горячность.

Но мнительность и особое памятозлобие русского императора уже никогда не вернут Кутузову августейшего расположения и доверенности…

10

Поутру, в Чейче, адъютанты застали Кутузова в чрезвычайной печали. Слезы текли по лицу генерала ручьями, он плакал неутешно, приговаривая:

– Бедный Фердинанд! Что я скажу Лизоньке! Она ведь едет в армию…

Желая успокоить главнокомандующего, Кайсаров сказал:

– Михайла Ларионович! Мы никак не ожидали видеть вас в таком отчаянии после того великодушия, с каковым перенесли вы вчера сей болезненный удар…

Кутузов поднял распухшее от слез лицо.

– Вчера? – сказал он. – Вчера я был начальник. А сегодня – отец!..

Весь день Михаил Илларионович не выходил из комнаты; завтрак и обед из любимых им блюд, принесенных Дишканцом, стояли нетронутыми.

Лишь через два дня он написал дочери:

"Лизонька, мой друг сердечный, у тебя детки маленькие, я лучший твой друг и матушка; побереги себя для нас. Я пойду с армией по другой дороге, через Венгрию, куда тебе никак в теперешнее время доехать нельзя. Поезжай поскорее к своим деткам и матушке, и я скоро к вам приеду. Боже тебя благослови и подкрепи".

– Паисий! – позвал он Кайсарова. – Поезжай, голубчик, завтра пораньше в лейб-гвардии конный полк и отыщи там ротмистра Опочинина. Он отправится с письмом в Тешен к Лизоньке и отвезет ее в Россию… – Кутузов замолчал, опустил седую голову и со слезами закончил: – Ежели, конечно, и Федор Петрович не последовал за Фердинандом…

Тизенгаузен скончался во французском лагере после трехдневных страданий. Сам Наполеон отметил его подвиг, когда, подхватив выпавшее из рук убитого солдата полковое знамя, двадцатичетырехлетний флигель-адъютант увлек за собой батальон в атаку. Весть о его смерти Кутузов долго скрывал от Елизаветы Михайловны.

Она еще лишь догадывалась о несчастье, как приключилась у нее жестокая нервная горячка. Михаил Илларионович страшился и за ее здоровье, и за здоровье осиротевших внучек – Катеньки и Дашеньки. Мучился он и мыслью, что его, как главнокомандующего, в Петербурге винят за поражение. "Могу тебе сказать в утешение, – пишет он Екатерине Ильиничне из Венгрии, – что я себя не обвиняю ни в чем, хотя я к себе очень строг. Бог даст, увидимся; етот меня никогда не оставлял".

Между тем уже 26 ноября было подписано перемирие между Наполеоном и императором Францем. Весь декабрь 1805 года, с разных концов Европы, русские войска возвращались в свое Отечество. Большая часть их – армия Беннигсена, корпуса Эссена, Толстого, Анрепа – не имела случая за целый поход сделать ни одного выстрела.

Заканчивался тяжелый для Кутузова 1805 год. 26 декабря, из местечка Кашау, он отправил с Багратионом письмо Екатерине Ильиничне, где снова тревожился о дочери: "Не знаю, мой друг, как ты сладишь с бедной Лизонькой? Ей здесь не сказали о кончине Фердинанда. Дай Бог ей и тебе силу". Тесть – граф Иван Андреевич уже получил от Михаила Илларионовича печальное извещение.

Теперь, когда страшное нервное напряжение спало, вернулись и вновь начали одолевать старого воина прежние хвори. Во всю кампанию не до того было, но с тех пор, как Михаил Илларионович вернулся к обычному мирному распорядку – вовремя ел, вовремя спал, получил возможность на ночь раздеваться, – он почувствовал припадки, которых не ощущал в жестоких трудах. Мучительно ныли кости, ломило руку, к которой он начал прикладывать английскую мазь, душил кашель и болели, болели глаза.

Но приходилось забыть о телесных страданиях и о несправедливостях, хотя награда – орден Святого Владимира 1-й степени – была более чем скромной. Достаточно сказать, что такого же ордена оказался удостоен начальствовавший в сражении при Аустерлице над левым, разгромленным флангом союзной армии граф Буксгевден. Тем самым Александр уравнял главнокомандующего, проделавшего искуснейший марш от Браунау до Ольмюца, с начальником, непосредственно отвечавшим за проигрыш Аустерлицкой битвы.

В сентябре 1806 года Кутузов получил назначение на пост киевского генерал-губернатора. Ему исполнился шестьдесят один год. Только издалека мог он следить за новой войной с Наполеоном, возгоравшейся на полях Пруссии. Многие из близких знакомых Кутузова, видя, с каким недоброжелательством относятся к полководцу в придворных кругах, советовали ему выйти в отставку и предаться долгожданным радостям семейной жизни.

– Нет! – отвечал всякий раз Михаил Илларионович. – Этого никогда не будет. Пускай я умру на службе государю и Отечеству, а в отставку не выйду!..

Часть III

Глава первая
На вторых ролях

1

"Ошибаются крепко те, кто полагает, будто здесь галушки сами валятся с неба – только рот успевай разевать! Конечно, не будь новой войны с Турцией, жилось бы полегче. Сам киевский гарнизон до смешного мал – пехотный и артиллерийский полки, команда арсенала да инженерная команда. Куда более солдат было у меня под началом еще тридцать лет назад, у стен Очакова! Зато теперь приходится печься о нуждах Молдавской армии. Из разных губерний в Киев прибывают рекруты. Их надобно расквартировать, обуть, обмундировать. Но разве этим заботы ограничиваются?.."

Михаил Илларионович, задыхаясь от скорой ходьбы, размышлял о своем генерал-губернаторском бдении. Он поднимался в семь утра и изнурял себя долгими прогулками в саду. Этим Кутузов лечился от толщины: все кафтаны, сшитые в Петербурге, уже после австрийского похода не сходились на три пальца.

"Киев есть Киев, хотя бы и в мирное время. Да вот едва лишь начнутся контракты, съедутся помещики (большею частью – польская шляхта) продавать и закладывать имения, начнутся пьянки, гулянки. И пойдет дым коромыслом! Весь город обратится в одно кипящее торжище, слетятся купцы со всевозможными товарами из разных стран. Чего только не продают! Вон, ректор Братского монастыря, преподобный Серафим, – какой хват! Купил на последних контрактах три превосходных итальянских пейзажа, писанных маслом. И всего-то за триста пятьдесят рублей…"

В дни контрактов Михаил Илларионович понужден был переменять образ жизни на военный и по нескольку суток не ложился спать. Не одни пирушки с хмельным буйством, но и бесконечные пожары стали обыкновенной приметой этой поры. Киевляне с немалой выгодой для себя сдавали приезжим квартиры и целые дома внаем. Помещик, втридорога заплатив за постой, обычно обращался с имуществом бережно. Зато его многочисленная челядь – приказчики, управляющие, факторы, лакеи, зная, что все это чужое, вели себя беспечно. Они бражничали с гулящими девками, во хмелю сорили угольями и засыпали при свечах или с зажженной пипкой в зубах.

Кутузов строго потребовал от гражданского губернатора Панкратьева, чтобы сами горожане круглый год, а особливо во все контрактовые дни, поочередно караулили целую ночь на улице. Каждые десять домов должны были выбрать своего десятского, который отвечал бы за порядок в квартале. Пожарища прекратились, утихли грабежи. Помещики, за чашей старого меда, уважительно говорили о генерал-губернаторе:

– О, Кутузов! То-то голова!..

А ведь и общество требовало внимания от славного генерала. И уж конечно, прекрасный пол! Михаил Илларионович тотчас вспомнил о графине Александре Браницкой, которую не навещал четыре дня. Целых четыре дня! "Ах, графинюшка, графинюшка! Сколько шума было в Петербурге, когда племянница светлейшего князя Потемкина красавица Сашенька Энгельгардт вдруг согласилась выйти замуж за пятидесятилетнего графа! И неужели прошло уже двадцать пять лет! Теперь престарелый граф Ксаверий почти не покидает своего имения в Белой Церкви. А графиня и сейчас хороша. Даже в обществе своей компаньонки юной Леданковской. Как умело приправляет она, словно пряным соусом, блекнущую красоту смелостью туалетов, необычностью причесок, тонкостью благовоний и изысканностью драгоценностей! И сколь находчива, остроумна! Чего только не болтали в свое время о племянницах светлейшего! Да ведь недаром в народе говорят, что язык мягче подпупной жилы. Не надо забывать и о том, что женщинам прощается многое. Такое, что не прощается мужчинам. Даже авантюризм, например. И конечно, их непостоянство, милая ложь, очаровательное легкомыслие. Да что там, случается, прощаешь им и вовсе непростительное!.."

Далекий, от лавры, перезвон дал иное, возвышенное направление мыслям.

Только что миновала Пасха. Михаил Илларионович встретил Светлое воскресенье в соборной церкви Святой Софии, заложенной Ярославом Мудрым, по преданию, на том самом месте, где им были побеждены печенеги. Храм этот, как и прочие древние строения, сильно пострадал от свирепого Батыя. Но сохранилась гробница великого князя Ярослава Владимировича из белого мрамора и древняя мозаика в алтаре. Фигуры святых уцелели лишь до колен, а низ был подмазан краской. Прежде мозаикой изнутри был изукрашен весь храм, но она была сбита татарами, разграбившими город.

Кутузов в Киеве не пропустил ни одной обедни, а на Пасху свершил положенный крестный ход вокруг храма при трезвоне бесчисленных колоколов и пении стихиры "Воскресение Твое, Христе Спасе, ангели поют на небесях…", а затем отстоял долгую утреню. Но даже в плену возвышенных помыслов о творце всего сущего не мог не отдать должного музыкальности певчих. Когда после огласительного слова Иоанна Златоуста хор запел тропарь, или церковный стих "Уст Твоих, якоже светлость огня…", Михаил Илларионович с невольным умилением сказал себе: "Верно, таких голосов, как на Украине, не сыщешь и в Италии!.."

Теперь весна торжествовала. Белым и розовым цветом оделись фруктовые деревья, светло-лиловым – пышные кусты сирени. Ночами соловьи громом наполняли сад. Да, недаром говорят в народе: "Соловей начинает петь, когда напьется росы с березового листа". Кутузов специально вставал ночами слушать соловьиные концерты. Певуны не смолкали и днем, но только в ночной тишине можно было насладиться во всей полноте их искусством – раскатами, дробью, бульканьем, свистом, трелями, щелканьем, стукотней, пленканьем.

"Сколько здесь соловьев! – порадовался Михаил Илларионович. – Я, чаю, и в Горошках столько не слыхивал. Надобно приказать, чтобы для них приготовили поболее лакомств – муравьев с яйцами…"

Совершив круг по саду и присев передохнуть на скамейке в уютной беседке, Кутузов еще раз оглядел роскошную картину весеннего цветенья, озвученную звонкими птичьими голосами. Парило даже в расстегнутом кафтане. В кружеве солнечных пятен на аллее замелькал гвардейский мундир. Адъютант и племяш Павел Бибиков принес почту.

Здесь, на садовой скамейке, Михаил Илларионович погрузился в петербургские и заграничные дела.

Верный друг Екатерина Ильнична все серчала, что Кутузов не торопится звать ее в Киев, но она была нужнее ему там, в столице, где столько недоброжелателей и врагов. С уходом из жизни благодетеля и старшего друга Ивана Лонгиновича только ей мог он поверить свои затаенные мысли и планы, передать записочки влиятельным лицам при дворе, и, конечно, очаровательной Нарышкиной, или даже послать прошение на имя государя. Да и приезд Екатерины Ильиничны требовал немалых денег, а их, как всегда, не было. Дыр столько, что пришла пора продавать павлоградскую деревню.

– Надобно ей со всей ласковостью ответить, что хоть и очень соскучился, да еще не время… – бормотал Кутузов, читая, как обычно, пространное послание жены. – Батюшки-светы! Скончалась Авдотья Ильинична! Не надолго пережила супруга своего, незабвенного Ивана Лонгиновича. Екатерина Ильинична пишет, что сестрица накануне открыла кадку с грибами. Хоть и говорят, что смерть причину найдет, но Авдотья Ильинична, бедная, очевидно, и померла от грибов… – Он сморгнул слезу, вспоминая покойницу, и снова воротился к письму: – Но вот наконец и о Лизоньке. Ах, сколько огорчений приносит моя ненаглядная Папушенька!..

Любимая дочь все еще никак не могла оправиться после гибели мужа. Михаил Илларионович понимал, что любое слово тут бессильно, но старался в письмах утешить ее, как это мог только самый любящий отец. "Слышу, что ты поехала в Ревель, – увещевал он свою Лизоньку в январе 1806 года. – Жаль, душенька, что там будешь много плакать. Сделаем лучше так: без меня не плакать никогда, а со мною вместе. Очень хочется твоих деток видеть. Как, думаю, Катенька умна?"

При воспоминаниях о Папушеньке померк майский день. Кутузов уже не видел нарядного цветения, не слышал соловьиных голосов. Зрячий глаз сделался незрячим, родительское сердце заныло. В своих слезных мольбах к дочери он старался воззвать к материнскому началу, уповая, что любовь к Катеньке и Дашеньке удержит Елизавету Михайловну от опрометчивых поступков и спасет от отчаяния. Михаил Илларионович здесь, в Киеве, вел с дочерью заочно долгие нравоучительные беседы с примерами, сентенциями, выводами и немало слез пролил над своими письмами.

"Кто из родителей может впасть в такое заблуждение, чтобы проклясть детей своих? – рассуждал этот нежный отец. – Сам Господь Бог, как олицетворенное милосердие, отверг бы столь преступное желание. Не на несчастное дитя падает проклятие, а на неестественную мать. Природа не назначила родителей быть палачами своих детей, а Бог принимает лишь благословение их, до которого только простирается их право над ними. Родители отвечают воспитанием детей за пороки их. Если дитя совершит преступление, родитель последует за ним как ангел-хранитель, будет благословлять даже и тогда, когда оно его отвергает, будет проливать слезы у дверей, для него закрытых, и молиться о благоденствии того, кого он произвел на этот развращенный свет".

Но его Лизонька безутешна, ее горе словно бы даже усилилось с течением времени. Надрывая сердце старого отца, она сообщила Кутузову о своем разговоре с маленькой Катенькой. Мать рассказала трехлетней дочери о дальнем путешествии, которое она намеревается предпринять и которым заканчивается каждое земное существование.

Потрясенный, Михаил Илларионович ответил ей горьким укором:

"Лизонька, решаюсь наконец порядком тебя пожурить… Разве ты не дорожишь своими детьми? И какое бы несчастие постигло меня в старости! Позволь мне, по крайней мере, тебя опередить, чтобы там рассказать о твоей душе и приготовить тебе жилище…"

– Нет, – сквозь слезы повторял себе Кутузов, снова возвращаясь к действительности, в этот нежный киевский майский день, – любовь детей – ничто в сравнении с родительской любовью…

Павел Бибиков, переждав, пока дядюшка успокоится, вручил ему пачку свежих петербургских, гамбургских, лондонских, венских газет.

– Михайла Ларионович! – добавил он. – Вот еще приглашение на ужин. От князя Прозоровского…

– Хорошо, хорошо, Павлуша, поеду, – кротко ответил Кутузов. – С ним, правда, придется обсуждать наши злосчастные кампании. Одно хорошо: князь сам говорит много и не заставляет других, потому что очень глух.

2

Генералу от инфантерии Александру Александровичу Прозоровскому шел семьдесят пятый год. Он был старейшим из генералов и георгиевских кавалеров в России. Если Кутузов страдал от своей толщины, то князь Александр Александрович к старости словно бы усыхал, пока и вовсе сделался похожим на мумию. На ночь няньки пеленали его, словно дитя, а поутру растирали щетками, и он получал, вместо лекарства, для ободрения рюмицу мадеры. Князь Александр Александрович отличался вспыльчивостью нрава, приверженностью к прусской рутине и сильно преувеличивал свои способности полководца.

Кутузова встретила приехавшая из столицы супруга Прозоровского, дородная и жизнерадостная, как бы в укор мужу, Анна Михайловна.

– Александр Александрович сейчас выйдет и просил меня занять вас, – радушно улыбаясь, сказала она, вся излучая здоровье.

Специально к приходу Михаила Илларионовича Прозоровская приколола к розовому шелковому платью бант ордена Святой Екатерины, который был пожалован ей Александром I вместе со званием статс-дамы и фрейлины двора его величества в 1801 году.

Анне Михайловне нравился глубокий и едкий ум Кутузова, а лучше сказать, нравился сам Кутузов, отчего она вовсю кокетничала с ним. Но молодящаяся дама в почтенные шестьдесят лет не могла вызвать ответного огня. "Покрой ее платья предполагает талию. Однако здоровье княгини, кажется, у нее талию съело и превратило ее фигуру в кеглю", – целуя ватную ручку, подумал Михаил Илларионович.

Он был предупредителен, ласков, любезен с Анной Михайловной. Но предпочитал ей общество графини Браницкой. А чтобы обезопасить себя от возможных наветов из Киева и подозрений в Петербурге, успокоительно сообщал Екатерине Ильиничне, что до Браницкой он "не охотник", а вот с Прозоровскими видится почасту и им "не за что ссориться".

На правах старой приятельницы Анна Михайловна осведомилась о здоровье Михаила Илларионовича, особливо о его глазах.

– Мучают, княгинюшка, – с улыбкой отвечал Кутузов. – Как кончился спирт для окуривания, так спасу нет. Мой доктор Малахов чего только не изобретал. А пришлось снова просить Катерину Ильиничну, чтобы прислала еще несколько скляночек. Только и не болят, пока окуриваю. Да все это, право, пустяки. Лучше скажите, каков князь.

– Как всегда, воюет. Одновременно с подагрой и с Бонапартом, – улыбкой на улыбку одарила его Анна Михайловна.

– И успешно?

– Убеждает всех, что уже победил второго супостата. Да вот и он сам…

– Что нового, сиречь, у Беннигсена? – едва войдя в гостиную, радостно закричал, как глухой глухому, своим старческим альтом Прозоровский.

Князь Александр Александрович не слышал собственного голоса, понимая собеседника больше по движению губ. И то начинал говорить на пределе голосовых связок, то, напротив, переходил на шепот и сердился, если его переспрашивали. За неумеренно частое употребление церковного слова "сиречь" – "то есть", "именно" – его еще в прошлую турецкую войну прозвали "генерал Сиречь".

– Кажется, с распутицей все движения и нашей армии, и Бонапарта прекратились, – сказал Михаил Илларионович.

Но Прозоровский, не внимая ему, горячо продолжал:

– Государь, доложу я вам, довольно много совершил оплошностей. Сиречь, назначил главнокомандующим сумасшедшего графа Каменского! А потом не нашел никого лучше, как этого мясника Беннигсена!..

"Да, что верно, то верно. Я не мог надивиться всем чудесам графа Михаила Федотовича. Впрочем, странности у Каменского начали показываться еще в турецкую кампанию, при покойной императрице… – сказал себе Кутузов. – Ну а барон Леонтий Леонтьевич хорош более всего в закулисной игре. И ежели бы его талант к интригам равнялся военному, Бонапарт, чаю, был бы уже давно за Рейном…"

– Все может быть, Александр Александрович, – с осторожностью ответил он. – Впрочем, мы не посвящены в замыслы его величества…

Прозоровский, размахивая сухоньким кулачком, с пылкостью развивал свой план кампании, а Михаил Илларионович, не очень-то вникая в него, мысленно оглядывал ход событий за протекшие полгода.

Назад Дальше