Медная стена саксонских кирасир неслась прямо на гвардейцев. Кирасиры все как на подбор были на карих лошадях, только командиры по флангам на белых. Храповицкий смотрел на неприятеля, хмуря своё холёное, с твердым подбородком и полными губами, лицо. Вдруг он просветлел: саксонцы наткнулись на овраг и – Сипягин был прав – мах лошадей сбился. Колонна стала переезжать овраг, всадники выскакивали на русский берег, и когда их скопилось побольше, Храповицкий закричал: "Огонь!!". Страшный залп грянул, мир вокруг Храповицкого на мгновение потонул в дыму и страшном общем крике-вздохе – кричали люди, лошади.
– Держись, гвардейцы! – закричал и сам Храповицкий, хотя знал, что и без него есть кому кричать: офицеры командовали огнём, залп гремел за залпом, а потом началась частая одиночная пальба, когда каждый выцеливал себе своего. Сквозь дым и пыль стало видно, что конница рассеена, атака не вышла, и уцелевшие убираются вспять. "Не так страшен чёрт"… – подумал Храповицкий.
– Перестраивайтесь из эн-ашикье в уступный порядок! – прокричал он полковнику Ивану Козлянинову, командовавшему Измайловским полком вместо него, толстому, с двумя подбородками, лежащими на воротнике мундира, и с выпяченными губами. Козлянинов закричал приказ дальше. Масса войск снова пришла в движение. Но и с той стороны за этим следили – Тильман заметил перестроение и решил атаковать в этот момент. Трубы у саксонцев запели "атаку", всадники воротили коней, на ходу создавая атакующую массу.
"Ловок, французская собака!" – подумал Храповицкий и закричал:
– Остановить перестроение, встречать неприятеля!
Литовский и Измайловский полки замерли, кто как был. Минута была роковая. Солдаты уперлись ногами в землю, словно надеясь своими телами остановить огромную массу людей и лошадей. Однако овраг снова помог – саксонцы расстроились ещё до атаки и, будучи обстреляны, отступили. 2-й батальон Литовского полка вдруг бросился за саксонцами вслед и начал стрелять им в спину, а упавших добивать штыками. Храповицкий пришпорил коня и поскакал к литовцам. Командира батальона подполковника Василия Тимофеева он нашёл среди солдат – с адъютантами и трубачами он собирал батальон, увлекшийся резнёй кирасир, особенно привлекательной тем, что кирасиры, упав на землю, из-за своих тяжёлых лат становились беспомощны, словно перевёрнутые на спину жуки.
– Быстрее собирайте людей! – прокричал Храповицкий. – Быстрее!
Литовцы возвращались в строй. Храповицкий оказался в этом каре. Тимофеев рядом с ним вытирал платком пот со лба. Он и Храповицкий посмотрели друг на друга и рассмеялись.
– Как же это вам, Василий Иванович, в голову пришло гнать кавалерию штыками? – спросил Храповицкий. – В истории войн такого не было.
– Теперь будет… – отвечал Тимофеев. – Да не мне это пришло – солдаты сами пошли. Накопилось, видать… Да мы и атаку отбили без выстрелов – приказал я солдатам водить штыками перед лошадиными мордами, а если кто подъедет близко, то колоть лошадей в морду. Лошадь сама на штык не прыгнет, это только если массой идут, разогнались и сзади подпирают. А тут они разгон потеряли. Хотели они нас атаковать, начали уже выстраиваться для атаки на нашем берегу, но тут мы на них и бросились! Век бы так воевал!
Лицо Тимофеева было счастливым. Солдаты вокруг хохотали, вспоминая подробности необычайной схватки с неприятелем – до сих пор не доводилось ходить на кавалерию в штыки.
– Поздравляю вас, господин подполковник! И спокоен за это место, пока на нём ваш батальон под вашей командой! – громко сказал ему Храповицкий, зная, как много значат такие слова, сказанные в такую минуту. Тимофеев тоже почувствовал важность момента, выпрямился и отдал честь.
Оба они увидели, как через ручей переезжает небольшая группа конников в русских штаб-офицерских мундирах и в шляпах с перьями. Храповицкий откланялся Тимофееву и поскакал узнать, кого это принесло по его душу. Оказалось, это приехал Коновницын с остатками своего штаба и своих ординарцев.
– Всё! Никого нет, Матвей Евграфович, совсем никого! – не со страхом или с ужасом, а с детским удивлением говорил ему Коновницын, которому словно и правда странно было, куда же все – Багратион, Воронцов, Сен-При, Неверовский и многие, многие другие – подевались. – Будто метлой сметает людей! Такой день! Вот Кантакузена бригада и часа нет как пришла – а ведь нет уже из неё никого, и самого князя Григория Матвеевича убило возле меня!
И опять в этих страшных словах не было страха, а было только изумление. Коновницын вдруг улыбнулся, поднял заговорщицки палец и повернулся к Храповицкому задом.
– Видите?! – как-то даже ликующе спросил Коновницын.
– Что? – удивленно спросил Храповицкий, не понимавший, что он должен видеть.
– Да вот же, вот – фалды мундира мне ядром оторвало! Вот это куриоз! – проговорил Коновницын, сияя. Храповицкий и правда увидел, что полы мундира оторваны. "Да как же тебе задницу-то не оторвало?! – с удивлением подумал Храповицкий. – Вот был бы "куриоз". Только ты бы уже не смеялся"…
Странности Коновницына, который был не совсем от мира сего, были известны в армии. Но, как всегда бывает на войне, тому, кто в бою не теряет головы, прощалось всё. Коновницын же головы не терял. Храбрость его происходила от детского неверия в смерть и от того, что всё вокруг он воспринимал, будто читал книжку – зная, что вот-вот, как надоест, он её закроет и пойдет пить чай с булочками. Страшное он забывал почти сразу, как оно кончалось. Вот и сейчас атаку, перед которой Багратион простился с ним, он уже едва помнил, хотя с тех пор прошло меньше двух часов. По такому счастливому устройству его психики ужасы войны не действовали на него. Он и командовал немного по-детски, удивляясь в душе, что ему повинуются и что после его слов приходят в движение массы войск. После Бородина он отослал свой мундир с оторванными фалдами домой к жене – хотел, чтобы и она посмеялась над "куриозом". Жена долго плакала над этим мундиром вместе со всеми коновницынскими слугами.
Храповицкий сумрачно смотрел на Коновницына и гадал, не сошёл ли тот с ума. Думать об этом долго не было, впрочем, времени – доложили, что на полк снова идёт кавалерия. Это был тот страшный момент, когда на Измайловский полк пущены были конные гренадеры, а на Литовский – кирасиры генерала Нансути, которых Наполеон называл "железные люди". Однако две уже отбитых атаки подбодрили людей, да и овраг снова помог – отбили и конно-гренадер, и железных людей Нансути. Гвардейцы выбегали из строя и напоследок кололи "железных людей" штыком в бок. Кирасиры – не такие уж они были и железные – валились замертво.
Поняв, что кавалерия не пугает русских, французы выставили напротив 80-орудийную батарею. Ещё когда она начала выезжать на позицию, Храповицкий увидел, как напряглись лица у его солдат и офицеров – в сущности, это было то же самое, как видеть приготовления к своему расстрелу. Потом французы начали стрелять. Храповицкий к этому времени снова переехал в каре 2-го батальона Измайловского полка. Здесь же был Коновницын. Ребёнок в нём, видимо, устал и уснул – Коновницын поскучнел и только иногда, когда ядра вырывали из рядов людей, кричал вместе с другими офицерами "Сомкните ряды!" (солдаты смыкались и сами, но надо же было хоть что-то делать). Иногда они с Храповицким объезжали батальоны, подбадривая людей. Солдаты в ответ кричали "Ура!" и бывало, что грохот разрыва приходился на самое это "ура!" и не всем, кто начал, доводилось его докричать.
Храповицкий с Коновницыным были как раз у батальона подполковника Тимофеева, как вдруг кто-то из офицеров указал им на французскую пехоту, явно намеревавшуюся занять высоту невдалеке, с которой потом можно было бы расстреливать русских продольно. Коновницын совсем как дитя закричал: "Боже! Что делать?", и начал растерянно оглядываться вокруг. Храповицкий с удивлением глянул на него и потом распорядился идти батальону к высоте, занять её и удерживать.
Русские успели выйти раньше французов. Обосновавшись на высоте, Тимофеев оттуда увидел, в каких силах неприятель идёт к нему, пересчитал батальонные колонны – выходило, что французов больше вшестеро. Тимофеев, чтобы создать видимость большого войска, построил резервные два взвода в одну линию, причем не в три, а в две шеренги. Когда французы пошли, взводы шагнули вперёд так, чтобы французы могли видеть только верхушки их киверов. Французы, полагая за высотой большие русские резервы, остановились и открыли перестрелку. Долго эта игра в солдатики продолжаться не могла, но Тимофеев понимал, что сейчас и минута важна, а там может что и придумается. Но потом сначала был ранен Тимофеев, потом – капитан Арцыбашев, которому подполковник сдал батальон.
Литовцы отступили с высоты в кустарник, французы заняли высоту и начали оттуда палить русским во фланг. Тогда решено было высоту отнять. Остававшийся старшим в Литовском полку подполковник Шварц пошёл с 1-м батальоном литовцев в атаку, в самом начале которой Шварц был ранен в руку и в живот, но приказал нести себя впереди батальона. Двое солдат скрестили ружья и несли его, глядя, как сереет его лицо и мутнеют глаза. Он был ещё жив, когда они взяли эту высоту. Скоро на неё перёшел весь полк, а к вечеру к нему подошли Измайловский и Финляндский полки. С измайловцами не было уже ни Храповицкого, ни Козлянинова, ни принявшего полк после них полковника Мусина-Пушкина 1-го – всех уже вынесли с поля боя ранеными. Команду принял полковник Александр Кутузов, человек с поджатыми губами и жестким выражением лица. Под Аустерлицем он был ранен в левую руку, под Фридландом – в правое плечо. "Куда-то сейчас?" – думал он время от времени, стоя на своём месте, в осыпаемых неприятельским чугуном рядах. К этому времени во всех трёх полках было чуть больше тысячи человек – в строю оставался один из шести. Не было ни рот, ни батальонов – были только знамёна, и люди, решившие умереть под ними на этом месте. Французская конница время от времени бросалась на гвардейцев, и тогда артиллерия прекращала стрелять. Это время считалось у гвардейцев отдыхом.
Глава пятнадцатая
Шульманова батарея оказалась последним трофеем французов, но оказалось, что обладание ею не даёт ничего. Однако поначалу Наполеон ещё не понял этого. Наоборот, он предполагал, что всё снова, как и утром, пошло хорошо: русский центр прорван, остаётся их только добить. Жаль только было беднягу Коленкура. Наполеон поморщился, представляя, каково сейчас его брату, Арману, но по привычке легко относиться к смерти, так и не смог представить. Наполеон спросил Армана Коленкура, хочет ли тот уйти? Коленкур сказал, что останется. Наполеон понимал его – от мыслей не убежать, и в палатке Коленкуру был бы так же плохо, как и на командном пункте.
Ночная простуда вроде бы прошла, вернее, Наполеон старался думать, что она прошла. Но теперь болел бок, как бывает, когда из почек просятся камни. Наполеон пытался засунуть эту боль в какой-нибудь дальний ящик своего сознания, но это получалось не всегда. Наполеон не знал, как бы устроиться – пытался ходить, стоять, сидеть согнувшись. Иногда становилось легче, почти хорошо, но потом боль накатывала так, что взгляд его обессмысливался.
Ему передали, что на редуте взят в плен русский генерал. Наполеон обрадовался – в такой битве должны же были кого-нибудь взять. Скоро привели Лихачёва. Ничего особо героического не было в этом обычном лице с мягкими губами, между тем Наполеону сказали, что при захвате батареи этот генерал со шпагой в руках пошёл навстречу французам и только чудом остался жив. Это, впрочем, было заметно: из восьми ран у Лихачёва сочилась кровь, пропитавшая зелёный мундир так, что он казался чёрным.
– Принесите мне его шпагу… – сказал Наполеон адъютантам, предвкушая момент: он решил вернуть оружие герою. С таких эпизодов обычно писались картины и Наполеон уже подумал, что надо будет заказать её Давиду: "И назвать её "После победы в битве у ворот Москвы император возвращает шпагу русскому герою" – примерно так!".
Однако со шпагой вышло нехорошо: русский отказался её брать. (По ошибке Наполеону принесли не ту шпагу и Лихачёв, когда Наполеон принялся её ему вручать, не понял, почему вдруг французский император даёт ему чужое оружие. "На службу что ли к себе зовёт?!" – подумал Лихачёв). Картина не получилась, заказывать Давиду было нечего. Наполеон обиделся – обычно все считали большой честью, когда столь великий воин, как он, возвращал шпагу в знак признания за своими противниками мужества и геройства. Русский же отказался, будто говоря, что в признании Наполеона не нуждается. "Он глупец!" – сказал Наполеон свите и некоторое время дулся как дитя. Но потом любопытство взяло своё: он начал расспрашивать Лихачёва о том, правда ли русские заключили с турками мир и есть ли вероятность, что войска, воевавшие с турками, будут теперь выведены к этому театру военных действий.
Эта беседа не так уж и занимала Наполеона – на самом деле он напряжённо ждал новостей с поля боя и разговором просто хотел скрыть свое напряжение. Он надеялся, что вот-вот приедет чей-нибудь – Мюрата или Нея – адъютант, который ещё издалека будет кричать: "Сир, они бегут! Они бегут!" Так часто бывало, почему бы так не быть и сейчас? Но адъютант всё не приезжал.
Да к тому же и штаб его, Наполеон чувствовал это, всё сильнее наполнялся недовольством. Наполеон понимал, чего от него ждут – гвардию. Призывы пустить гвардию в дело поступали ему весь день: сначала это предложил Мюрат, и Наполеон уже было согласился, но Бессьер, начальник гвардейской кавалерии, куда-то пропал, и пока его искали, решимость императора прошла. Потом о гвардии молил Ней, опрокинувший русских к Семёновскому оврагу, но уже не имевший сил, чтобы перейти его. Потом снова от Мюрата приехал генерал Бельяр, начальник его штаба.
– Сир, с нашей позиции мы видим дорогу на Можайск – по ней толпою идут беглецы и едут повозки с ранеными! Русские бегут, сир! – убеждал его Бельяр. – Достаточно одной атаки, одного приступа, чтобы решить судьбу армии и всей войны!
Бельяр ждал, что после этих его слов Наполеон сверкнёт глазами и скажет: "Гвардию в огонь!". Все вокруг ждали этого. Но приезд Бельяра как раз пришёлся на приступ боли в почках. Наполеон странно посмотрел на Бельяра и сказал:
– Ещё ничего не выяснилось. Прежде чем принять решение, я должен видеть расположение фигур на шахматной доске…
Бельяра поразили тусклые глаза императора, его тихий, без обычной энергии, голос, и страдальческое выражение лица. Вернувшись к Мюрату, Бельяр сказал, что гвардии не будет и император не похож сам на себя. Узнавший об этом Ней проскрежетал: "Что он делает в тылу? Оттуда он не видит наших побед, ему докладывают только о поражениях. Если он больше не генерал, а только император, если он устал, пусть едет в Париж, мы справимся без него!"…
Потом императору стало легче. Поняв, что гонец с известием о бегстве русских не приедет, Наполеон решил, наконец, покинуть Шевардино и подъехать ближе к полю боя. Он поехал вдоль всей линии – от флешей к кургану, откуда видны были русские войска и последнее остававшееся у них укрепление – редут у деревни Горки. Императору так хотелось подъехать поближе к русским боевым порядкам, что один из генералов в конце концов просто взял его за руку и утащил из передовых стрелковых цепей.
Лошади императорской свиты пробирались через горы мертвецов. Наполеон иногда замечал кого-то из них. Вот русский знаменосец, завернувшийся в знамя и вроде бы ещё живой. Император приказал поднять его, чтобы спасти храбреца, но в тот самый момент, как к нему прикоснулись, он выдохнул в последний раз и умолк навсегда. Мёртвые и раненые лежали так тесно, что лошадям при всей их осторожности было трудно выбирать путь. Когда чья-то свитская лошадь наступила на ещё живого солдата и тот закричал, Наполеон вышел из себя.
– Кто там ездит по людям? – прокричал он.
– Сир, лошадь оступилась, но это всего лишь русский… – отвечал ему один из штабных.
Наполеон вскипел:
– Русский или француз, я хочу, чтобы с поля вынесли всех раненых! – прокричал он.
Штабные недоуменно переглянулись – что с ним? А с ним и правда творилось неладное. Наполеон вдруг понял, что не победил, а значит с этой битвой не кончилось ничего, а как бы даже не заново началось. Не приходится ждать наутро парламентёров с предложением мира – как бы вместо этого не начался завтра новый бой.
– Вы предлагаете мне пустить в дело гвардию? – спросил Наполеон, глядя на Бертье, хотя как раз он-то ничего не предлагал. – Но с чем тогда я буду сражаться завтра?!
Бертье подумал, что его повелитель не в себе и промолчал.
Глава шестнадцатая
Николай Муравьёв медленно ехал по полю боя, вглядываясь в лица лежавших повсюду мёртвых и живых. Час назад приехал в Горки, где Муравьёв состоял при Главной квартире, адъютант Беннигсена Голицын по прозвищу Рыжий и, показывая на кровь на своей бурке, сказал, что это кровь Михайлы Муравьёва, который рядом с ним был сбит ядром с лошади. Николай, хоть и удержался на ногах, но понял, как женщины на балу лишаются чувств.
Александр Муравьёв, состоявший при Барклае, был тут же. Оба сразу отпросились у своих начальников и поехали искать брата. Это был как раз тот момент, когда после захвата Шульмановой батареи потоки французской конницы вырвались на простор и столкнулись с русской гвардейской кавалерией. Николай оказался как раз на середине поля, на которое с одной стороны въезжали русские, с другой французы. Но настолько ему безразлично было всё, кроме жизни брата, что он даже не почувствовал страха. Тысячи людей рубили друг друга вокруг него, а он лишь смотрел на них с недоумением – чем они занимаются? Он и правда вдруг перестал понимать этот мир.
После он поехал на русский левый фланг и ходил там по полю, заглядывая в лица мёртвым и раненым. Он видел издалека каре Храповицкого, а французские кирасиры ехали мимо, удивлённо глядя на русского офицера – и снова ему даже в голову не пришло, что он может быть убит или взят в плен. И здесь он не нашёл Михаила. Тогда он отправился в Татарки, на перевязочный пункт, и там искал его, снова заглядывая в лица и пытаясь узнать родной голос в стонах и криках. В Татарках встретился он с Александром, который тоже нигде Михайлу не отыскал.
– Что же мы отцу-то скажем? – проговорил Николай. Александр не ответил ничего. Оба вернулись в Горки. Глядя на их лица, никто не решился спрашивать, чем кончились поиски – и так было всё ясно.