Потом они оказались возле гостиницы "Москва", он кивнул на какую-то девицу, шепнув:
– Знаете, кто такая? Нет?.. Проститутка!
– Какие в Москве проститутки? – возмутилась она. – Вы что?
– На спор! Вы сейчас медленно пойдете вдоль гостиницы, а я буду сзади. Вот. Заметим, через две – пять минут к вам подойдет "клиент".
Новый знакомый говорил с таким напором, что она не могла противиться и медленно зашагала вдоль гостиницы. И что же? Действительно, через несколько минут приблизился какой-то коротышка в очках и зашептал: "Вы не заняты?". У Вали перехватило дыхание, ее затопило отвращение, чуть не стошнило, в глазах вспыхнул испуг, но – рядом уже стоял Виктор и, торжествуя, окрысился на коротышку:
– Вы почему пристаете к моей жене?! А ну-ка!..
– Зачем? Зачем вы это устроили? К чему? – Валя чуть не плакала. – Я не хочу этого знать! Такое гадкое чувство, будто этот тип…
А он продолжал "лекцию" об идеализме, розовых очках и правде жизни. Когда прощались, попросил телефон, адрес, – она дала лишь адрес дачи (туда-то и пришло первое письмо). Непривычно и странно в нем соединились резкость, требовательность, желание все переделать – с любезностью, галантностью. Поразил напор, прозвучавший в первом же письме.
"Дорогая Валечка! – писал Виктор. – Надеюсь, вы позволите называть вас так?.. Все, что я сейчас вижу, чем живу, стало иным с того дня, как я узнал вас. Я стал таким, каким был в самом начале жизни, когда был юн и ни о чем не ведал. С тех пор прошло немало лет, но они были насыщены новым знанием, и не лучшим. Мне хотелось бы обо всем этом рассказать вам, но вижу: рано, вы не поймете меня. Я пишу вам уже второе письмо, в первом рассказал всю свою жизнь, но – не отправил. Знайте: мы с вами до этой встречи жили совершенно по-разному. Я не просто на несколько лет старше вас, я старше на целую жизнь. Препятствие ли это? Конечно! Но мне кажется, что при одном непременном условии все препятствия могут быть сметены.
Со мной случилось то, в чем я всегда был уверен. Долгое время во мне собиралось, скапливалось внутри нечто хорошее, и теперь оно переполняет меня! Это вы, это вы! Как часто я вспоминаю наши посиделки в больнице, беседы в очереди, потом прогулки, такие значительные и важные…"
С первого раза – и объяснение в любви? Письмо полно намеков, но на что? О чем он говорит, о какой особенной его жизни? Что у него за тайны?
Написано грамотно, красиво. В устной речи он менее изобретателен, к тому же заикается. Отвечать – не отвечать? Она написала о последней прочитанной книге, о погоде и, конечно, не обошлась без рассуждений о разнице взглядов.
2
Унылая каморка, где Тина целыми днями печатает на машинке. Старенький "Ремингтон". С утра до вечера скучные бумаги, цифры, схемы, отчеты. А за окном – слякоть, а за окном – осень… В шесть часов вешай номерок в проходной и медленно направляйся к трамваю. Дорогой в голове ворочаются мысли, тяжелые, как камни.
Саша обещал ее устроить на работу в академию, прошло два месяца, но ни звука, значит, забыл… Говорят: юность – самая лучшая пора в жизни человека. Ничего подобного! Грызет тоска, недовольство собой, эта осень, эта машинка, номерок в проходной – разве мало причин для пессимизма? На днях мельком видела Сашу, входящего в подъезд с какой-то девушкой.
Тина не смотрит на встречных, глядит внутрь себя и – не находит ничего хорошего.
В младших классах ее ругали за то, что не поднимает руку, в старших – что молчит на комсомольских собраниях. Застенчивость и стеснительность не давали жить легко, свободно, своей волей. Стеснялась даже передавать в автобусе деньги за билет. Но человек устроен так, что всегда может найти спасение. Филипп выбрал себе грубоватый способ защиты от капризной матери, а Валя стала просто молчаливой пай-девочкой. Она любит свою мать, восхищается ею, но почему-то еще сильнее чувствует при ней свои комплексы. Хотела бы быть веселой пушкинской Ольгой, но – увы! – в ней сидит мрачновато-романтичная Татьяна.
Уже почти двадцать лет, а еще ни с кем не целовалась. Зато по ночам в фантазиях уносится далеко за дозволенные рамки, замирая, читает Мопассана. Тайно пишет стихи, часто вспоминает детство, когда они с Сашей ходили в детский сад. Однажды Саша сорвал цветок – это были флоксы, – набрал полную горсть лепестков и высыпал ей на голову. То прохладное прикосновение она чувствовала до сих пор. А тот позорный день, когда мамочка надела на нее белое платье, белые трусики, Тина побежала Саше навстречу и шлепнулась прямо в грязь…
Возвращалась она домой в мрачно-хмуром настроении, вспоминала сон.
…Холодная черная вода, раскрошенные водянистые льдины, за ними – торосы, а там и настоящие айсберги. Она барахтается, расталкивает ледяное крошево, впереди – никакого спасения. Тело цепенеет, ужас охватывает все существо – неужели конец? С усилием переворачивается на другой бок – и вдруг открывается синяя, синяя вода, на небе – солнце, льдины растаяли, айсберги исчезли – и она плывет к видимому уже берегу. Плывет легко, выпрыгивая из воды, почти взлетая…
А утром по лестнице на Басманной загрохотало: это Саша летел с пятого этажа. Каждый день слышала она сперва грохот его ботинок, потом хлопанье двери – как выстрел внизу, и – тишина… Она еще обычно лежала-дремала несколько минут, непонятно о чем размышляя, и тоже поднималась. В то утро растаявшие льды и голубая вода прибавили чуточку оптимизма.
Удивительно: именно вечером того дня к ним постучал Саша.
– Тинка-Валентинка! – крикнул с порога. – Наконец-то в РИО освободилось место! Готовься. Завтра в семнадцать ноль-ноль жду тебя в академии возле 612-й комнаты. Заполнишь анкету.
– Какую анкету? Какое РИО?
– Эх ты, валенок! Вот какую! – сунул ей лист. – В редакционно-издательский отдел! – и выскочил на лестницу.
Саша исчез, а Тина еще сидела как оглушенная. Значит, завтра. В пять часов? Одевалась с особенным тщанием – юбка солнце-клеш бордового цвета, белая кофточка с рукавом-фонариком, сверху мамин платок – и отправилась к академии.
Серое здание основательной постройки по утрам вздрагивало и содрогалось – слушатели академии по каменным ступеням устремлялись наверх.
К пяти часам, когда появилась Валя, коридоры уже опустели, и ей не сразу удалось найти 612-ю комнату. Саши не было. Ее хмуро встретил подполковник с рябым лицом. Молча взял анкету, строго заметил:
– Придете завтра, в это же время.
Спускаясь вниз, на лестнице у окна натолкнулась на Сашу.
– Я ждал тебя. Покурим? – пошутил. – Ну что?
– Все отдала. А начальник такой… сердитый. Взял – и все.
– Ничего! Такой порядок. А ты испугалась?
– Нет, но…
– Что на того сердиться, кто нас боится? А он всего боится, я знаю его! – Саша хвастливо процедил это сквозь зажатую в зубах папиросу и засмеялся. Она тоже.
Удивительно: между ними начался весело-влюбленный разговор, какой бывает только у молодых, вернее, юных людей, еще не сказавших никаких главных слов, но уже плывущих по волнам любви. Он рассказывал, как потешаются над ними, молодыми первокурсниками, "служаки", побывавшие в отдаленных уголках страны.
– Знаешь, как они нас называют? "Огурчиками", "мальцами", "птенчиками", а эти "птенчики" побольше их знают… Похож я на "птенчика"?
Тина смеялась от каждого пустячного слова, и смех ее отдавался в казенных гулких стенах академии. Оба шутили, глядя друг на друга блестящими глазами, и напоминали почки на деревьях, которые уже набухли, вот-вот раскроются, но опасаются: вдруг ударят морозы?..
– А какую мы стенгазету выпускаем! Стихи там печатаем.
– Чьи? Уж не твои ли?
– И мои, конечно! Про одного слушателя: "Мне все в нем нравится, улыбочка и смех, и то, что он всегда лирически настроен, но только у него есть малый "грех" – вокруг него девицы вьются роем".
– Гениально! Уж не про тебя ли?
– Что ты, как можно? Я же паинька.
– А они?
– Они? У них – нервная система. Очень нервная система.
Брови ее взлетели вверх, и она опять засмеялась.
– Смех без причины – признак чего? Ду-ра-чи-ны?
Тина не знала, что смех без причины – еще и признак влюбленности: девушки любят шутки, и Саша это хорошо усвоил.
Он стоял перед ней, опершись на перила, – в аккуратной зеленой гимнастерке, начищенных до блеска сапогах, широкий ремень на тонкой талии, веселое, чисто выбритое лицо – весь дышал здоровьем и радостью. Невольно приходила на ум песня Изабеллы Юрьевой "Сашка-сорванец, голубоглазый удалец… вообще чудесный славный парень…" Правильно прозвали его в группе "старики" – романтик, настоящий романтик!
– Идем в клуб, – вдруг сразу меняясь, предложил он и взял ее за локоть. Смех замер на ее губах, а прикосновение руки обожгло. – Там есть новинка – ма-а-аленький телевизор… И может, будет кто-то из РИО – я тебя познакомлю.
В клубной комнате было полутемно, по телевизору показывали фильм "В шесть часов вечера после войны". Саша шепнул:
– Вот они, как раз тут, Галка и Ляля из РИО, – и громко: – Девчата, я привел вам будущую машинистку, прошу любить и жаловать – Валя Левашова.
Девушки привстали, но тут с экрана артист Самойлов запел: "Артиллеристы, Сталин дал приказ", – и все подхватили песню.
В комнату вошла какая-то женщина, бесцеремонно включила свет и громогласно спросила:
– Кто будет участвовать в художественной самодеятельности?
Двое молодых мужчин в зелено-серых мундирах с серебристыми погонами встали, поклонились, назвавшись: "Милан Мойжишек, Чехословакия… Йозеф… Венгрия". – "Ага, слушатели иностранного факультета", – догадалась Валя.
Их опять бесцеремонно перебила завклубом:
– Как будете выступать? Читать, танцевать, петь?
Переглянувшись с девушками, молодые люди выразили желание танцевать – венгерку и чешскую польку.
– А вас, Ромадин, куда записать?
Саша прищурился, почесал затылок:
– Если учесть, что мне медведь на ухо наступил… но… что я люблю петь, то… могу в общий хор!
– Ну, хор – это всем обязательно, – бросила женщина и удалилась.
Наступил подходящий момент рассмотреть девушек. У Ляли были вздернутый носик, оттопыренная губка, по вискам вились белокурые локоны. У Гали – широко посаженные карие глаза, аккуратные бровки и копна каштановых волос. Валя вспомнила вчерашний сон, голубые воды и подумала: как славно все складывается! Но именно в эту минуту Саша взглянул на часы, вскочил и со словами: "Извините, я чертовски опаздываю!" – побежал.
Это было для Тины – как ледышка из сна. Она стояла в растерянности, не зная что делать, как быть. Никто не обращал на нее внимания. Куда он? По вызову начальства? К Юле? Но бросить ее одну? Обескураженная, раздосадованная, она постояла в темноте и как можно незаметнее постаралась выскользнуть из комнаты. В конце коридора горела лампочка, она устремилась к той лампочке и оказалась на лестнице. Побежала стремглав – и на повороте чуть не врезалась в огромный бюст Ленина.
Дома навстречу выплыла мама с сердитым лицом: "Ты почему ушла, не предупредив?". Боже мой, думала Тина, когда же я стану ни от кого не зависимой и, как говорит мама, всем приятной? Саша бежит от нее и совершенно выбивает из колеи…
Понятливый – и упрямый. Югославское дело
1
Лампочки в аудитории горели слабо, малый свет освещал лишь первые ряды. Филипп сидел в первом ряду и старательно записывал лекцию. Взлохмаченный, в очках, он склонился над тетрадью и напоминал колдуна – казалось, он не лекцию записывает, а делает алхимические вычисления. Лектор, сухопарый и длиннорукий, такой же странный, как Филя, бегал вокруг кафедры, волосы развевались, образуя что-то вроде нимба. Древнегреческие гекзаметры звучали у него торжественно и высокопарно:
Никто никогда не узнает, что боги готовят смертным,
Никто никогда не узнает, откуда приходит горе…
Эрос пронзает сердце…
Но доброты не ценит надменная Медея…
В аудитории шумно. Но два человека – профессор и Филя – не замечают шума: они поглощены Древней Грецией. Филипп представлял себе жестокую Медею, умертвившую своих сыновей, и сердце его пылало негодованием. Впрочем, по лицу его никто бы об этом не догадался, под толстыми очками не заметил бы повлажневших глаз. Мысль его от Медеи перенеслась к матери, и он повторял: "Никто никогда не узнает того, что тогда увидел…" А увидел он свою мать однажды в объятьях чужого мужчины. Филя сидел за шкафом, а они целовались. Нередко вечерами мать надевала свое знаменитое, японского шелка, лиловое платье, желтую шляпу с пером, говорила про какой-нибудь концерт – и уходила. Медея! Филя мрачно сопел носом.
Лекция закончилась к обеду, и Филя сразу побежал домой. Он рассчитывал сегодня еще попасть в академию – туда теперь ходила его сестра, да и Сашка звал на вечер, – приближалось 7 ноября. Но Филю гораздо больше привлекало то, что по телевизору в тот день должны показать греческую трагедию: приехала греческая актриса.
Осторожно, своим ключом открыв дверь, – только бы не услыхала мать! – неслышно вымыл руки, пробрался на кухню и, аккуратно положив очки на фланелевую тряпочку, принялся есть. Тихо отобедал, вычистил зубы, и тут – ах ты! – вышла из своей комнаты Вероника Георгиевна.
– Ты пришел? – раздался томный голос. – Что же не являешься?
– Почему я должен являться?
– Ну ладно… Как дела в институте?
– Ничего, как обычно, – буркнул он.
– Что проходите по литературе?
– Начали Еврипида. Читает профессор Мамонтов.
– Кто? Ма-амонтов? – протянула она.
– Я же сказал – Мамонтов!
– Что ты кричишь?.. Мамонтов. О-о! Когда-то он работал в нашем институте и всегда находил повод заглянуть в мою комнату, можно сказать, был моим поклонником.
– Послушать тебя, так все были твоими поклонниками.
– Не все, но многие.
– Я пошел.
– Что значит "пошел"? Мне надо, чтобы ты вынес мусор, снял штору.
– Не могу, – Филя уже надевал куртку.
– Безобразие!
– Могу я делать, что хочу?
– Грубиян! – махнула рукой мадам и, вздохнув, царственной походкой отправилась к себе.
Филя спешил в клуб к телевизору. Придя, услыхал, как диктор объявил, что в программе произошла замена: вместо греческой трагедии – пьеса Сурова "Московский характер". Он взъерошил волосы и с досадой покинул комнату.
Между тем народ в клубе уже готовился к представлению. Офицеры, военные превратились на этот вечер в гражданских и напоминали манекенов из ЦУМа: негнущиеся пиджаки, нелепые галстуки, деревянные движения. Забившись в дальний угол актового зала, Филя внимательно ощупывал их глазами. На голове его топорщился хохолок, нижняя челюсть в нетерпении двигалась, – он напоминал носорога, готового устремиться вперед.
Впрочем, скоро выражение любопытства сменилось скукой, тогда он открыл книгу и стал повторять: "Никто никогда не узнает, что боги готовят смертным. Никто никогда не узнает, откуда приходит горе…"
Из-за красного занавеса доносились звуки настраиваемых инструментов, мужские голоса, женский смех. Наконец, тяжело пополз красный бархатный занавес с желтыми кистями, и предстал "иконостас" зеленоватых мундиров с блестящими "эполетами" и значками. Объявили ораторию – и понеслись величавые и торжественные звуки.
Как он не любил эти пафосные оратории! Оратория – от слова "орать"? Но – странно – под эту музыку в воображении всплыл Олимп, древние песнопения в честь Зевса. А может быть, это голоса циклопов из древнегреческого мифа? Или даже из Титаномахии? В лице его теперь появилось что-то от сфинкса: чтобы не поддаваться чужой воле – музыке, Филя ушел в себя.
В первом ряду, в самом центре хора стоял Саша. Неужели и он участвует в этом устрашающем наступлении басов и баритонов? Занавес зашуршал, хор исчез – и на фоне красного бархата появился молоденький лейтенант. Он читал стихотворение Маршака про снеговые просторы, про недвижных часовых Мавзолея, про посыльного, который направлялся в Кремль:
А он спешит, промчавшийся сквозь дали,
К вождю народов прямо на прием,
Ему заданье даст товарищ Сталин,
И он пойдет намеченным путем.
Филя опять заскучал. Но тут на сцену выпорхнули две пышные короткие юбки колоколом, венки и ленты, красные сапожки. Да это ж те девушки, которых он видел в клубной комнате!
Однако… к четырем красным сапожкам вдруг присоединились четверо черных сапог: два молодца в лихо заломленных каракулевых шапках и вышитых жилетках. "Танцуй, танцуй, выкруца, выкруца…" Какие, однако, они выделывают коленца! А-а, догадался Филя, это ж тот самый Йозеф, или Ежи, венгр, а второй – чех по имени, кажется, Милан! Красавицы – какая лучше? Ляля с белокурыми локонами – или шатенка Галя? Он непременно сегодня какую-нибудь из них пригласит на танец…
В отличие от сестры, Филя не был застенчив и робок, и как только объявили танцы, направился к красоткам, окруженным офицерами-иностранцами. Смело взял за руку Лялю. Она взглянула на него и, как бы сама удивляясь, положила руку на плечо. Танцор Филя был никудышный, наступал ей на ноги, но продолжал вертеть партнершу в фокстроте. Она смеялась: "Хорошо, что не на обе сразу… Если бы вы были моим мужем, я бы научила вас танцевать".
В ответ он возьми и скажи:
– А что? Я согласен.
Снова раздался серебристый смех, она обернулась, ища кого-то глазами. Филя понял: того венгра, Йозефа. Задетый этим, остановился посреди танца и покинул Лялю.
Забившись в угол, еще некоторое время смотрел на зал. Кто это так шикарно танцует? Идет по широкому кругу. С кем? Да с его собственной сестрой – Сашка! И как танцуют! Филипп надулся и двинулся к выходу. Выходя, он чувствовал, как за спиной плавает зал, людный зал качался под звуки "Амурских волн", а в глубине его существа что-то тоскливо сжималось. Вот и действовал он по своей воле, никого не слушал, но – почему такое дурное настроение?..
А сестра его тем временем продолжала кружиться и не переставала по-дурацки улыбаться: никогда Филипп не видел ее такой.
Казалось, это круженье не прекращалось и тогда, когда Тина с Сашей возвращались домой. Шагали по Садовому кольцу. Он шутил, читал стихи, раскланиваясь и взмахивая руками. Она как бы витала над землей, а может быть, плавала в синей воде сновидений. И все было опять как тогда, на лестнице, и она уже забыла, что потом его снова видела с Юлей…
В подъезде дома на Басманной у почтового ящика остановились. Он держал ее руки, глядел на ее губы и вдруг медленно приблизил свое лицо к ее лицу. Но тут – и почему с ней такое всегда случается! – уперся в почтовый ящик, и под ноги упал конверт. Поднеся его к глазам, Саша насмешливо заметил:
– Это вам, дорогая… товарищ Левашова. Да, да… и опять от всесоюзного старосты Калинина. Пожалуйте, мадемуазель, вручаю! Только что бы все это значило? – последние слова он крикнул, уже взбежав на несколько ступенек. – Пока!
– Пока, – прошептала она упавшим голосом.