Мой Сталинград - Михаил Алексеев


"Когда я читал эту книгу, понимая, что это не роман, не беллетристика, а почти документальный текст, я все время думал: а может быть, Михаил Алексеев среди тысяч увиденных им в Сталинграде людей встретил и моего отца. Может, где-нибудь на полустанке, на перекрестках фронтовых дорог вдруг они на секунду встретились глазами. Может быть, события, описанные Алексеевым, теми же глазами видел и мой отец? Я читал "Мой Сталинград " глазами сына, потерявшего в Сталинграде отца, с надеждой, что на страницах книги я с ним хоть на миг, но столкнусь. Я не ведаю, где его могила. И поэтому, читая книгу, я загадочным образом отождествлял Михаила Алексеева со своим отцом. Отношусь к нему самому и к его книге по-сыновьи. Как к "литературному отцу ", хотя мы и пишем по-разному", - так говорит Александр Проханов о книге, которая стала одним из самых значительных явлений в литературе конца XX века. В новом издании "Мой Сталинград" дополнен впервые публикуемыми письмами Михаила Алексеева 1942-1943 годов из осажденного Сталинграда.

Содержание:

  • Сталинград вернулся! - Вместо предисловия 1

  • От автора 7

  • Книга первая 7

    • Часть первая - Абганерово 7

    • Часть вторая - Елхи 34

  • Книга вторая 42

    • Часть первая - Противостояние 42

    • Часть вторая - Возмездие 62

  • Вместо эпилога 72

  • Тридцать лет спустя 73

  • Сорок лет спустя 74

  • Пятьдесят лет спустя 74

Михаил Алексеев
Мой Сталинград

Политрук минометной роты 29-й стрелковой дивизии Михаил Алексеев. Август 1942 г. Сталинград. Фотография на партбилет

Сталинград вернулся!
Вместо предисловия

Он вернулся ко мне через 60 лет, без самого малого.

Александр Проханов в своем выступлении на презентации "Моего Сталинграда" сказал:

"У меня возникло ощущение, что эта книга является длинным, обстоятельным письмом фронтовика о том, что с ним происходило на фронте. Письмо это Михаил Алексеев писал 50 с лишним лет. Начинал писать еще тогда, в сталинградских степях, своим домашним, в саратовскую глубинку, но потом сам вернулся домой и сам прочитал свое давнишнее письмо. Он одновременно и отправитель военных треугольников зимы 1942 – 43 годов и их отправитель спустя полвека".

Ощущение А. Проханова оказалось поразительно точным по главной сути. Замечу лишь, что давнишнее то письмо составилось из множества писем, и писались они не 50 лет, а двести дней и двести же ночей в окопах Сталинграда, день за днем на протяжении всего побоища. А посылались те треугольники не моим домашним в саратовскую глубинку, Саша, а в малюсенький город Ирбит, затерянный где-то в уральских горах, куда во время эвакуации перебралась из города Сумы одна украинская семья, а с нею, сообщал я в "Моем Сталинграде", прелестнейшее существо по имени Оля Кондрашенко. Жили мы в одном доме в уютном и ласковом городке на берегу поэтичнейшей речки Псёл. И, конечно же, не могли не подружиться. И не знали, что дружба наша будет очень долгой. И виною тому Оля, Ольга Николаевна – она не давала (да и сейчас не дает) погаснуть этому светильнику нашей прекрасной дружбы, так и не перешагнувшей порога, за которым было бы уже другое...

Вот ей-то, Оле Кондрашенко, я и посылал все свои сталинградские письма. И она сохранила их все до единого! И лишь теперь, спустя не пять, а шесть десятков без малого лет, стала высылать их мне. Сталинград из кроваво-огненной своей Купели вновь вернулся ко мне в моих же собственных письмах. Часть из них в канун нынешнего 2002 года использовала газета "Российский писатель" в довольно большом материале, названном достаточно точно: "Возвращение огня". Основная масса моих писем, к сожалению, получена мною уже после того, когда работа над романом подходила к концу. Но мог ли я упрекнуть свою верную подружку за задержку с присылкой писем, когда она, советская патриотка, оказалась вдруг "заграницей", живет теперь одна-одиношенка в Ужгороде, куда привезли ее с Урала родители, ныне уже ушедшие из жизни?

После войны переписка моя с Олей возобновилась и продолжается по сей день. Ни в одном из множества писем ко мне нет ни малейшего упрека в том, что в основном по моей вине наша светлая дружба не завершилась тем, на что вроде бы естественно рассчитывали. Судьба распорядилась по-своему...

Переписка с Ольгой Кондрашенко у меня продолжалась и после Сталинградской эпопеи, о чем говорит и это стихотворение, написанное мною и посланное девушке 29 августа 1944 года уже из Трансильвании. Но Сталинград занимал особое положение и в характере нашей переписки, начавшейся, для меня, во всяком случае, с Акмолинска, куда я попал во вновь формирующуюся 29-ю стрелковую дивизию, не зная, не ведая того, что в ее составе мне суждено будет пройти от начала и до конца все круги ада Сталинградского побоища в должности политрука минометной роты и заместителя командира артиллерийской батареи.

14 мая 1942 года я писал своей подруге:

"Здравствуй, Оля!

Сообщаю тебе, что из Акмолинска я выехал 29.3.42 года. Сейчас нахожусь близко от фронта снова. Скоро вступлю в бой с немецкими захватчиками. Прошу тебя не терять со мною связи. Если все кончится хорошо, наверняка увидимся. Пиши мне чаще письма. Если потеряешь со мною связь, прошу связаться с моим братом, адрес которого я тебе давал".

В бой мне пришлось вновь вступить не так уж скоро и не там, где предполагалось.

"До поры до времени, – говорится в первых же строчках "Моего Сталинграда", – никто из нас, оказавшихся августовским летом сорок второго между Доном и Волгой, как между тяжким огненным молотом и наковальней, – никто не знал, не ведал (повторю и здесь два этих слова! – М. А.), что Абганерово будет включено в наши души и навсегда, до последнего часа останется там у тех немногих, кому неким чудом удалось выжить.

Двумя неделями раньше сформированная в казахстанских степях 29-я стрелковая дивизия, новенькая, с иголочки, свеженькая, укомплектованная по штатному расписанию, предназначенная было для обороны Москвы на дальних подступах к ней и временно расквартированная под станцией Волово Тульской области, неожиданно, в одну июльскую ночь и в одно утро была погружена в эшелоны и с бешеной скоростью устремилась куда-то на юго-восток".

Впрочем, мы-то догадывались – куда именно.

И вот первое мое письмо оттуда:

"9/VIII–42 Степь.

Дорогая Оля!

Сейчас в самый тяжелый и опасный момент я получил от тебя письмо. Можешь ли ты представить все волнения души моей в этот час?! Нет, ты не можешь представить. Это может представить человек, находящийся со мною под непрерывным обстрелом с воздуха и земли.

Положение мое, моя дорогая, таково, что вряд ли мое письмо дойдет до тебя, но если оно все же и дойдет, то я боюсь, как бы оно не было последним. Но не падай духом, подружка моя, я еще долго намерен грызться с проклятым немцем, буду бить его до последней возможности, Сейчас, пока я пишу, все гудит вокруг, степь стонет, вздрагивает.

Плачется родная земля!

Хочется крикнуть на всю Русь: товарищ, друг, дорогой человек! Если ты способен держать в руках оружие, если ты можешь крепко взять в руки топор, лопату, вилы, оглоблю, если у тебя, русская женщина, есть в руках мотыга, кочерга, навались на немца! Он кровожаден. Он пришел пожрать нас. Немец не хочет работать, он хочет пить чужую кровь.

Бей немца, чем можешь и где только можешь! Бей – ты спасешь родину, ты не будешь презрен поколением за то, что отдал на поругание вислозадому немцу свою могучую державу.

Если у тебя, советский человек, нет под руками ничего, чем бы мог ты гвоздить немца, то вырви собственное сердце и его, раскаленное лютой ненавистью, брось в ворога...

Оля, дорогая моя девочка! Я очень люблю жизнь и очень хочу жить, и все-таки я отдам без страха эту жизнь, уже решил ее отдать... Я хочу жизнь (так сказано в письме. – М. А.), именно поэтому я и отдам ее.

Потому что не всякой жизнью я хочу жить. Я привык жить в стране, где человек является хозяином своей судьбы.

Но я не хочу жизнь с вечно согбенной спиной, по которой бесцеремонно будет бить немецкий кровожадный ефрейтор.

Нет, такая жизнь мне не нужна. Я от нее отказываюсь. Она чужда мне.

Лучше тысячу смертей, чем такая жизнь! Немца надо убить и спасти Россию!

Оля, возьми и прочти это письмо многим русским рабочим. Пусть они услышат голос юноши, отдавшего себя в защиту страны, в которой впервые в многовековой истории восторжествовала мудрость.

Будь счастлива и здорова, Оля! Не поминай плохим словом и надейся получить от меня не только письмо, но и нежный поцелуй...

Горячий, сердечный привет папе, маме и бабушке. Всем я им также желаю большого счастья. Пиши.

Ваш Михаил".

Ну а теперь мне хотелось бы предупредить нынешнего читателя, предупредить о том, чтобы он помнил, кем, где и когда писалось это письмо и другие письма, последующие одно за другим за этим.

Писал я, мне было 23 года, я был политруком минометной роты, а потом и ее командиром. В роте моей было 110 бойцов. Строчки эти набрасывались на бумагу в начале августа 1942 года в самый разгар боев в междуречье Дона и Волги, под Абганерово, уже не на дальних, а ближних подступах к Сталинграду. После войны я дважды был в Германии, Восточной и Западной. И знаете, встречали меня более дружески немцы, вернувшиеся из русского плена. В один голос они говорили мне одно и то же: русские кормили нас, принесшим им столько бед, кормили лучше, чем себя. Сами-то они жили впроголодь.

Однако вернемся к другим письмам. Они тоже, сохраненные бережно удивительной женщиной, молчали без малого шесть десятков лет, а теперь вдруг голосом давно минувшей войны заговорили вновь, послушаем же.

"14 сентября 1942 г.

Оля, дорогая моя!

Хотелось бы побольше написать тебе, но борьба далеко еще не кончена, и я считаю преждевременным подводить какие бы то ни было итоги.

Скажу только, что я сам едва ли верю в то, что это моя рука пишет тебе письмо. Трудно, пожалуй, совершенно невозможно представить себе всей тяжести нашей: борьбы. Уже сотни раз смерть пыталась захватить меня в свои холодные объятья, но тщетно: я продолжаю жить и бороться. Трудно погасить во мне искру мщения. В качестве отчета приведу тебе цифры. Мое подразделениеза время боевой деятельности уничтожило не менее 400 немецких солдат и офицеров, много техники. Интересует меня, Оля, каким ты представляешь меня сейчас?.. Все тем ли румянощеким юношей, или каким либо другим ?

Едва ли ты поверишь, моя дорогая, что несколько светлых волос серебрят мои виски, что в голубых и когда-то открытых глазах, теперь неугасимо поблескивают злые огоньки, как у затравленного тигренка. Много горя принес мне немец. Много пережил я вместе с моей годиной. Чувства обострились. Нет, в груди моей больше нет сердца – раскаленный кусок металла бьется в груди моей.

Как и всякий фронтовик, я, пожалуй, потерял дар речи: я привык выражать свои чувства штыком, гранатой, бомбой...

О всем в свое время расскажу я тебе, Оля. А сейчас прости мне, я кончаю. Написал твоему папе письмо, не знаю, получил ли он его.

Очень хотелось бы покушать яблок. Где наша Украина?

До свиданья.

С приветом – М. Алексеев".

Приведенное выше письмо, как и некоторые другие, грешат малость литературной патетикой, а написано оно тем не менее после тяжелейших боев под Абганерово, где моя рота понесла первые потери: погиб заместитель командира лейтенант Сергей Гайдук и два бойца – Давискиба и Кучер. А при выходе из окружения в ночь с 29-го на 30-е августа потери эти оказались просто ужасающими: наша 29-я стрелковая дивизия вывела к Волге, к окраинам Сталинграда менее трети своего состава. А в моей минометной роте (под Абганерово я был уже в ней и командиром, и политруком одновременно) из 110 солдат и офицеров уцелело что-то около сорока человек. Отсюда и вырвались из-под моего карандаша эти "холодные объятья смерти". Удивляюсь только, как им, этим "объятьям", удалось вырваться из чрезвычайно бдительных и цепких рук военной цензуры! Однако ж вырвались и оказались в Уральских горах в добрых, надежных руках девушки по имени Оля.

Ровно через пять дней отправилось к ней в Ирбит следующее письмо почему-то без обязательного, казалось бы, эпитета "дорогая".

"Оля!

Посылаю тебе фотокарточку. Может быть, она тебе не понравится, – это, может быть, потому что в ней, в этой фотокарточке, скажем прямо, нет ничего достопримечательного.

Для меня же она дороже любой, самой замечательной, фотокарточки, потому что я фотографировался, вернее, меня фотографировали, после жестокого боя и перед боем; потому что она, эта маленькая карточка, родилась в грохоте снарядов, в пыли, у разрушенного домика, в душной степи; потому что перед этим меня и многих моих бойцов представили к награде; потому что она дышит гарью великих сражений за нашу дорогую Родину; меня фотографировали, потому что в разгар сражений надо было мне вручить партийный билет, который бы лежал у сердца и все больше разжигал ненависть к врагу и постоянно уверовал в нашу победу. Пусть гимнастерка выцвела от солнца, прогорела горячим потом, пусть нет прически – пусть! все это будет по возвращении с фронта.

Оля, ты не обижайся на меня. Другой фотокарточки у меня нет и быть не может сейчас, потому что в окопах, в степи нет фотографий, а в грохоте артиллерийской канонады фотограф нервничает.

До свиданья.

Жду твоего драгоценного письма.

Привет папе, маме и бабушке.

Ваш Мих. Алексеев.12/IX–42 г."

А за день до этого, 11 сентября 1942 года, в дивизионной газете "Советский богатырь" в рубрике "Наши герои" был опубликован небольшой очерк обо мне. Газетную вырезку с этим материалом я выслал Ольге. Она переписала его в тетрадь своим изумительным по красоте почерком, сохранившимся у нее и по сей день! Первая страница тетради трогательно разрисована полевыми цветами.

Теперь эта тетрадь с очерком, другими письмами, а также фотоснимками Ольги (ее фото относится к 41-му году) и моей, сделанной по заданию политотдела дивизии Валентином Тихвинским, с коим впоследствии мы очень подружились, находится у меня. К сожалению, Валя (так звали его мы все) не дожил до победы: погиб в Венгрии осенью 1944 года.

Ну а пока что заглянем в следующий, ждущий своей очереди небольшой листочек. Сверху, с правой его стороны указана дата: 14 сентября 42 г., но она вступает в противоречие с другой датой, которую читатель, конечно же, заметит при чтении письма.

Вот оно, это письмо:

"Оля, дорогая моя!

Я получил твое маленькое письмецо, датированное от 19/IX–42 года, в котором ты выражаешь беспокойство по поводу отсутствия моих писем.

Скажу откровенно, на каждое твое письмо, в каких бы я условиях ни находился, я давал немедленно ответ. Но условия... вот эти самые условия, видимо, были причиной исчезновения моих писем. А эти условия были чертовски сложны, порою казались безнадежными, но о них я писал тебе в предыдущих письмах.

В предыдущем письме я тебе отправил маленькую фотокарточку, которую ты должна уже получить.

Сейчас у меня все в порядке, о сегодняшнем номере нашей фронтовой газеты напечатана моя большая статья о героях Отечественной войны.

Вот и все. Эту статью в следующем письме я тебе вышлю (тут я чего-то попутал: в то время я мог напечататься разве что в "Советском богатыре", то есть в нашей дивизионной газете, а отнюдь не во фронтовой. – М. А.).

До свиданья.

Жду от тебя письмо и фотокарточку.

Привет папе, маме и бабушке, а также привет Нюсе.

Твой Мих. Алексеев".

Что там такое еще за Нюся, я, право, не знал. Похоже, из новых подруг Оли. Больше меня озадачила и смутила собственная подпись: "Мих. Алексеев". Откуда явился этот Мих? Так обрубают пополам свои имена, либо укорачивают их только писатели, да и то не все, а лишь хорошо известные. Шолохов, например. А я-то к чему присобачил к своей обыкновеннейшей фамилии, уступающей, может быть, только Ивановым по их числу среди русских людей. Ну, и ну! – удивился я, встретившись с этим совершенно неведомым мне и нелепым "Михом" среди присланных мне моих же писем. А уж не подписал ли я так статью, помянутую в приведенном выше письме?! Ну, да Бог с ним, этим самозванным "Михом"!

На очереди у нас с тобой, читатель, следующее в порядке живой как бы очереди письмо. Кажется, самое короткое из присланных Ольгой.

"Здравствуй, милая Оля!

Я тебе посылаю маленькую статью, из которой ты узнаешь о человеке, которому я обязан своей жизнью и возможностью бороться дальше с фашистским зверьем.

До свиданья.

Иду сейчас в грозный бой.

Твой Михаил.

Привет папе, маме, бабушке и Нюсе.

17/IX–42 г."

Как видите, к папе, маме, бабушке в нашей строго документированной эпистолярной повести появился еще один персонаж по имени Нюся, с коей я был совершенно незнаком ни тогда, ни сейчас. А вот о человеке, которому я действительно обязан своей жизнью, – и не только один я, а еще несколько бойцов из моей минометной роты – о Николае Сараеве. Это он при нашем выходе из окружения, встретившись почти вплотную с немецкой танкеткой, бросил под ее гусеницы связку из двух противотанковых гранат, уничтожил ее вместе с экипажем, а нас спас ценою собственной жизни. Так думалось поначалу нам, спасенным. В последнюю минуту мы видели Николая, лежавшего неподвижно перед горящей танкеткой в изодранной гимнастерке. А что было с ним потом, рассказывается в эпилоге романа "Мой Сталинград".

А вот – открытка. Первая, посланная из-под Сталинграда. Откуда она взялась? До нее я упаковывал свои окопные послания в треугольники, ставшие, как и наркомовские сто грамм, постоянными палочками-выручалочками для фронтового люда. А тут – открытка. Скорее всего, она пришла ко мне вместе с ответными письмами от Ольги, из далекого уральского городка Ирбита. От нее же я получил и несколько маленьких конвертиков, выпущенных где-то как бы специально для фронтовиков, коим недосуг писать длинные письма.

Дальше