Тяжелый дивизион - Гервасьевич Лебеденко Александр 5 стр.


Андрей, как следователь, выспрашивал о всех боях, о разведках, о больших сражениях, о настроении войск. Казак рассказывал с охотой, но Андрею казалось, что Григорию, в сущности, не о чем рассказывать. Ни о Гумбинене, ни о Гольдапе он не говорил, хотя часть его была в эти дни в составе Первой армии Ренненкампфа. Видел и знал он успехи и поражения только своего полка. Может быть, полк оставался в стороне от узловых сражений.

Казак жаловался на скуку на фронте, на грязь, о неприятеле говорил, как будто никогда его не видел. Он по-настоящему удивил и разочаровал Андрея, который ожидал рассказов о диких стычках, лихих набегах и сражениях.

В столице появилось множество военных. Даже в университетском коридоре шагали теперь подтянутые, низко стриженные "вольноперы" и щеголеватые офицеры.

Куклин с группой учеников театральной школы, забыв математику, каждый вечер посещал лазареты, устраивал концерты для раненых. Бармин всем говорил о намерении пойти в кавалерийский полк добровольцем, но пока ограничился только тем, что собрал вокруг себя какую-то бесшабашную военную компанию и проводил время за картами, выпивками и поездками за город, в Царское Село, где у него была летняя квартира.

В театрах шли патриотические спектакли и концерты. Долина устраивала в цирке Чинизелли вечера сербской и черногорской песни. Откуда-то появились небывалые потоки свободных денег. Они завелись у самых неожиданных людей. Лишние деньги требовали веселья и шума. Над столицами навстречу дыму сражений поднималось розовой пеной разгульное веселье тыла.

Для обывателей фронт все еще был армиями, сражающимися где-то там, на границах и на чужбине, как когда-то "забритые лбы" суворовских и румянцевских полков воевали в Турции и Италии. Народ еще не был втянут в войну.

Среди друзей Бармина появился высокий, большелобый, словно полагалось ему вместить в черепную коробку больше, чем обыкновенным смертным, молодой ориенталист Скалжинский. Он знал европейские языки, японский, китайский и еще зачем-то изучал маньчжурский и корейский. Он приехал осенью из Владивостока, где в качестве приват-доцента читал фонетику восточных языков. Был он широко развит, рассудителен, держался левых убеждений, говорил охотно и много, но медленно и тяжело, словно переворачивал языком не слова, а тяжелые кубические камни. В двадцать семь лет он был совершенно лыс, и Андрею, по близорукости, иногда казалось, будто идет не человек, а большая палка, увенчанная круглой, слоновой кости, шишкой.

Скалжинский сошелся с Андреем на почве общего увлечения литературой, хотя вкусы оказались резко несходными. Андрей было почувствовал к нему неприязнь, когда Скалжинский разбранил внешне эффектную, бывшую тогда в моде трилогию Мережковского, назвал пустомелями Метерлинка и Роденбаха, которыми зачитывался Андрей, и посоветовал ему прочесть Ромена Роллана. Он говорил о том, что в литературе должен быть отбор, что издательства сейчас больше всего походят на мусорную корзину, из которой смердит.

Андрей горячо и неумело доказывал право каждого художника влиять по-своему и считал, что если "Леонардо да Винчи" эффектен хотя бы и внешне, но эта эффектность волнует, то автор - победитель и, следовательно, прав.

- Вы этими словами отрицаете воспитательное значение искусства, - говорил Скалжинский.

- Нет, но каждый пусть воспитывает по-своему, своими путями.

- Какой хаос! Арцыбашев в качестве воспитателя!

- Да, если мне понравится Арцыбашев, я приму и его.

- И станете в ряды обывателей.

- Нет, не стану, потому что приму и Ромена Роллана и Толстого.

- И что же получится?

- Что получится, то и получится.

- Нет. Это значит читать, не работая над материалом, не проверяя его, это значит подставить свою психологию всем ветрам и ароматам без разбора, это значит болтаться на волнах, забыв о том, что существует руль и компас. Это какое-то худшее непротивленчество, отсутствие гигиены мысли…

И так без конца. Андрей в спорах упрямился, а потом долго, мучительно размышлял и наконец со многим соглашался.

Он продолжал жить все той же жизнью провинциального студента, для которого столица, по существу, открыла один узкий белый "гроб" на Васильевском. Но война, новое в отношениях с Екатериной, споры со Скалжинским заставляли его нервничать, терять уверенность и то душевное равновесие, которое сложилось еще в гимназии и в первые годы университета.

Однажды Бармин позвонил Андрею, чтобы он срочно ехал в ресторан "Малый Ярославец" на Большой Морской. С фронта приехал приятель Бармина-отца, полковник Келлер, боевой офицер, артиллерист, участник русско-японской, китайской и германской кампаний, который командовал в последних боях на северном фронте дивизионом.

Келлер оказался невысоким человеком с одним вытекшим глазом, прикрытым узкой шелковой повязкой, рот у него был в ярко выраженной форме буквы "О", и хотя щеки полковника уже порядком увяли, губы алели, как у женщин, знакомых с хитростями l'institut de beauté. Именно форма рта помогала полковнику принимать тот петушиный вид, который он, как ветеран трех войн, очевидно считал для себя обязательным. Иногда он как-то опускался, но сейчас же передергивал плечами, весь вскидывался, закладывал пальцы за борт кителя и другой рукой ерошил над лысеющим лбом клок еще темных, слегка вьющихся волос. С золотой шашкой он не расставался даже за столом. Казалось, если бы не было этой блестящей рукояти, заработанной на Шахе, он бы не знал, куда девать руки. Можно было себе представить, что в штатском костюме он будет выглядеть заводным ходячим манекеном.

За бужениной он конфиденциально сообщил приятелям, что, вероятно, получит в Петербурге или Кронштадте формирование бригады и, таким образом, застрянет в столице надолго. Рюмок он не признавал - пил водку стаканчиками, крякал и вылавливал из всех блюд соуса и гарнир, не считаясь с соседями.

К концу обеда он захмелел, и вечер окончился на квартире Бармина в дыму сигар обильным потоком боевых воспоминаний.

Прежде Андрей не стал бы слушать полковника. Конец детских военных увлечений затерялся для него где-то между четвертым и шестым классами гимназии.

Потерпевшая поражение в войне на Дальнем Востоке и запятнавшая себя участием в подавлении революции девятьсот пятого года, царская армия, возглавляемая кадровым монархическим офицерством, в эти годы была не популярна среди передовой молодежи, читателей "Поединка" Куприна. Армия Николая Второго не отожествлялась в их представлении с солдатами и матросами Севастополя, героями Бородина, чудо-богатырями Суворова - защитниками и хранителями родины и великого русского народа. В последних классах уже все товарищи относились с презрением к тем, кто решил с получением аттестата идти в юнкерские училища. Исключения делали только для несостоятельных и для тех, кому не удавалось пойти дальше шестого класса. Среди товарищей Андрея было несколько человек сыновей военных, но и те все, как один, пошли в университеты и политехникумы. Но теперь военные заняли какое-то особое место. На улицах Горбатова после парада в день объявления войны качали молоденьких потных поручиков, в петербургских гостиных появились в изобилии ветераны и очевидцы. В эти дни усиленно проветривались от нафталина мундиры с перечеркнутыми отставными погонами. Журналы печатали военные рассказы Муйжеля и других бесчисленных, неизвестно откуда появившихся военных авторов. В "Биржевке" шли фельетоны на боевые темы. В витринах Дациаро и "Поощрения художеств" появились военные открытки, гравюры, батальная живопись. В "Русском слове" почетные столбцы отводились военному обозревателю Михайловскому. В цирке шли военные пантомимы. Дети ожесточенно играли в германцев и казаков.

Полагалось верить в единство нации. Киевские евреи клялись Пуришкевичу сравняться с ним в делах и чувствах патриотизма. Сахарозаводчик Исаак Бродский жертвовал теперь не на синагоги, а на войну. Казанские муллы обещали ненависть султану, верховному калифу исламистской церкви. Финны вступали добровольцами в армию. Еврею Гинзбургу был пожалован георгиевский крест, офицерский чин и титул. Черносотенные газеты печатали патриотические заявления различных "социалистических" группировок.

Казалось, не остается на русской земле ничего, что противостояло бы этому угару, что объявляло бы войну войне.

Примирить студенческие настроения с этими новыми мыслями об армии, о самодержавии, возглавляющем страну в момент опасности, о городовых и жандармах было нелегко. Но радикальные газеты увлекательно и настойчиво писали об исключительном прогрессивном значении этой войны для России, о культурном смысле союза России с самыми передовыми, свободомыслящими нациями, клялись, что эта война - последняя и что после нее начнется новая эра мирового процветания.

Социал-демократы всех стран голосовали за военные кредиты, и городовые исчезли из галереи университета.

Патриотический порыв студентов и увеличившиеся в количестве гороховые пальто считались достаточной гарантией политического мира и спокойствия в стенах университета.

Сомнения таяли. Война требовала не только физических, но и духовных жертв. Нужно было формировать свою психологию так, как того требовала военизация тыла.

Келлера Андрей встречал теперь часто у Бармина и у сестер-курсисток Березиных, с одной из которых Келлер был, по-видимому, близок. Келлер воспылал симпатиями к Андрею. Андрей слушал военные рассказы даже тогда, когда все уже начинали дремать. Он добивался от полковника какого-то до конца реального представления о войне. Но Келлер, как и Григорий, уклонялся от детального реализма. Он предпочитал героические рассказы в духе Фенимора Купера и Густава Эмара на маньчжурский лад, в которых всегда казалось, что вот он, главный герой рассказов, полковник Келлер, один сражается с неисчислимыми врагами. Впрочем, у полковника был еще один, так сказать дежурный, герой - разведчик Кузьмин. Этот молодой парень, сибирский охотник, по словам Келлера, мог проникнуть всюду, хотя бы даже в штаб врага. Он часто забирался в неприятельские траншеи, залегал под проволокой, прикинувшись мертвым, и, спрятав под себя телефонный аппарат, сражался на разведке с троими, пока наконец не погиб на глазах Келлера, под прусской крепостью Летцен.

Андрей так и не получил ясного представления о современной войне, но разговоры сделали свое дело. Келлер был апостолом артиллерии. Он доказывал, что артиллерии, а не пехоте сейчас принадлежит первое место в сражениях, что это интеллигентный род оружия, что артиллеристы всегда смотрят шире, так как они не только участвуют, но и наблюдают; и однажды, хлопнув студента по плечу, полковник заявил, что из Андрея вышел бы бравый артиллерист и что он, полковник Келлер, охотно взял бы его с собою на фронт в новую бригаду.

- Понимаете ли вы, что такое лихой выезд кинжального взвода? - патетически кричал он. - Шесть лошадей, как одна, расстилаются в нитку над землей и несут стотридцатипудовую пушку, как пушинку. Раз-раз - и лошадей уже нет! Пушка стоит на голом месте. Номера работают так, что четверть секунды не пропадает, и вот на ошеломленного врага уже летит огневой дождь картечи. Кто устоит под картечью? Раз-раз, огонь и огонь! Пушка ревет, замок гремит, а враг бежит, бежит!.. - Полковник хватался за рукоять своего оружия, все смеялись, но осадок, отравляющий, ведущий к тем же ощущениям, которые давали когда-то Дюма и Сю, вкрадывался в сознание.

Андрей сказал однажды Екатерине, не подумав хорошенько, скорее шутя, что он едет с Келлером на фронт.

Екатерина так остро восприняла шутку, что Андрей был смущен. Она бросилась к нему, плакала на плече, умоляла отказаться.

Андрей был не только смущен, но и раздосадован, но отрицать серьезность своего намерения не посмел - казалось, это будет принято за трусость.

Так завязалась мысль о фронте.

Через два дня позвонил Келлер.

- Екатерина Михайловна сообщила мне о вашем решении ехать на фронт, - сказал полковник в несколько торжественном тоне.

- Да, я решил, - немного подумав, твердо ответил Андрей. Он понял, что Екатерина, нервничая, попыталась отговорить Келлера от мысли завербовать Андрея, но одноглазый вояка не сдался и сделал свои выводы.

- Значит, можно считать вопрос решенным? - Это уже звучало по-деловому.

- Так точно!

- Ну, вот видите, у вас уже и тон военный. Превосходно! Приветствую! Ко мне в бригаду. Формальности беру на себя. Италия выступила. Теперь это пустяки, каких-нибудь полгода. Большая прогулка. - Он стал бросать в телефон отрывистые фразы энергично, как подобает человеку, которому свойственно и привычно командовать.

Андрей шел по улице, и в горле щекотало от близости новых ощущений. Все стало просто и ясно, сомнения сдуло энергичными фразами полковника. Все было решено.

Через неделю Андрей мог бы поклясться, что решение идти на фронт созрело у него давно, что он сделал это с предельной сознательностью, и покоилось оно на устойчивой ясности взглядов на войну, на современное положение, на чувстве долга перед родиной.

Когда уже все формальности были совершены, Келлер неожиданно получил другое назначение, и Андрей остался лицом к лицу с новыми, вовсе незнакомыми людьми…

В небольшом круглом пруду у деревянной гниющей от ветхости часовни, в лесах за Ораниенбаумом, утонули Андреевы студенческая фуражка и зеленые брюки. Тужурку подобрал прохожий солдат. Холодная машинка проехала по затылку, по темени, зеленая рубаха с непомерно длинными рукавами заменила диагоналевую тужурку, и Андрей не узнал себя в осколке зеркального стекла, который протер рукавом и подал ему с улыбкой батарейный парикмахер.

Люди мелькали кругом, еще не определяясь, обезличенные серым сукном и лишенным интонаций щелкающим военным языком. А через два дня эшелон отходил от ораниенбаумского вокзала куда-то на юг, в пределы фронта. С открытых платформ глядели, задрав жерла кверху, шестидюймовые гаубицы, и застоялые кони стучали в стены теплушек.

В вагоне сидели офицеры, прощаясь с заплаканными женами. Екатерина стояла на перроне в зеленом костюме, низко опустив зеленый газ, и прижимала крошечный измокший платочек к глазам.

- Я в сестры поступила… В Георгиевскую общину, - шептала она. - Я догоню тебя. Прощай, мой родной. Может, ты и хорошо сделал, но так неожиданно, так тяжело…

Платформа уплывала из глаз. Над большим куском жизни опускался занавес.

IV. С разрешения штаба дивизии

Одинокий зеленый вагон, вправленный в цепь красных теплушек и платформ, стоял в открытом поле. Рельсовый путь широкой пыльной полосой пересекал протянувшиеся во все стороны до горизонта еще свежие зеленя. Белая глыба станционного здания стояла далеко в стороне.

У водокачки, протянувшей к путям негибкий, как у огородного пугала, рукав, стояла толпа солдат с манерками, фляжками и бутылками. Артиллеристы умывались тут же, помогая друг другу, громко фыркали и сморкались.

Младший офицер Ставицкий быстро сбежал по ступенькам классного вагона. На плечах его и на груди коробились новенькие походные ремни. Крепко начиненная картами, полевыми книжками и прочим бумажным хламом кожаная сумка тяжело хлопала на ходу по мускулистому бедру поручика.

- Андрей Мартынович! - крикнул он на ходу. - Скачите за начальником станции. Пусть идет к платформе, да живо!

Андрей неуклюже повернулся и приложил руку к козырьку. Серебряные шпоры на тяжелых, непромокаемых сапожищах показались ненужной и стеснительной побрякушкой.

Маленькая станция Блоне не была приспособлена для погрузки или выгрузки военных эшелонов. Правда, в стороне от станционного здания на рельсовых подпорках стоял крытый гофрированным железом навес и поднималась небольшая платформа, отделанная гранитом, но здесь одновременно можно было выгружать только один-два вагона.

- Что же это, вагон за вагоном сюда подкатывать? - остановился перед платформой и уныло рассуждал Ставицкий. - Но ведь так и до завтра не выгрузиться.

- Что же делать, господин поручик, ведь платформу в три дня не выстроишь.

- Так-то так… - мямлил Ставицкий.

"А почему бы и не выстроить? - думал Андрей. - А Ставицкий - шляпа".

- Поручик Ставицкий, почему не начинается выгрузка? - загремел невдалеке нарочито громкий окрик.

Старший офицер Кольцов шел вдоль вагона без френча и без фуражки, заложив засученные по локоть руки в карманы широких галифе. На ходу он грубо толкнул локтем подвернувшегося солдата.

- Ты что до сих пор полощешься? Когда сигнал был?

- Виноват, ваше благородие, - залепетал канонир.

- Пошел вон, ну, кругом марш!

Солдат неуклюже вытянулся с манеркой в руках.

- Вот Валабуев - это солдат. Молодец парень! - скалил уже Кольцов крепкие волчьи зубы навстречу затянутому и туго перепоясанному высокому фейерверкеру.

- Рад стараться, ваше благородие! - звонко выкрикнул Валабуев, одной рукой сжимая ножны шашки и козыряя другой.

Но Кольцов уже спешил к другому вагону. Здесь в открытую дверь глядел Шайтан, гнедой жеребец Ставицкого. Длинная черная морда лоснилась на солнце, и атласные ноздри трепетали навстречу полевому ветерку.

- Ну ты, Шайтаиище, чертяка моя хорошая! - самым вкрадчивым голосом затянул Кольцов. - Ну, дай морду, ну, дай…

- Ваше благородие, дайте им хлеба, - услужливо предложил поручику комок пышного мякиша один из солдат.

Кольцов положил мякиш на ладонь, и черная морда Шайтана распласталась на ней. Хлеб исчез. Шайтан смотрел теперь высоко в небо, над головой Кольцова, и мечтательно жевал, раздувая ноздри.

Кольцов потрепал жеребца по шее и зашагал дальше вдоль вагонов. Лицо его опять изображало начальническое негодование.

- Поручик Ставицкий! По приказу командира батареи выгрузка должна была начаться уже сорок минут назад. Вы дежурный…

- Но, Александр Александрович… - начал было Ставицкий.

- А вы почему ничего не подготовили, господин начальник станции?

- Господин поручик…

- Мы на войне, а не в бабки играем! - кричал Кольцов. - Под суд хотите?

- Господин поручик, что ж я могу?..

- Как что? Немедленно подать сюда доски - длинные, достаточно толстые. Лошадей сведем по сходням. На платформу будем выгружать только гаубицы и зарядные ящики. Для этого эшелон расцепить маневровым паровозом на три части. Среднюю, груженную орудиями, подвести к платформе. Остальные могут выгружаться где угодно. Поняли?

Кольцов любовался собою. Какая распорядительность, какая четкость! Но наполнявшее поручика чувство гордости самим собою перехлестнуло через край. Он посмотрел на Андрея и вдруг с широкой, приглашающей разделить удивление улыбкой заявил:

- Вот как надо, Андрей Мартынович! Раз-два - и готово. Мы в Галиции…

Он обнял Андрея за плечи и потащил назад к классному вагону, рассказывая по пути эпизоды из времен галицийской кампании, участием в которой гордился больше всего.

Назад Дальше