"Сегодня бедняжка Мерет выбралась из своей постельки, убежала в горох и там скончалась; должно быть, еще до рассвета, так как мы хватились ее утром, когда же нашли ее на поле, она уже лежала бездыханной в небольшой ямке, ею самой вырытой, и кажется, словно хотела она перед смертью в земле укрыться. Была она вся в пыли, волосы и рубашечка мокрые и тяжелые от росы, щечки еще совсем румяные, и на них тоже капли росы, такие крупные и чистые, ни дать ни взять яблоневый цвет ранним утром. И были мы все в страхе немалом, я же, грешный, сегодня весь день в смятении и места себе не нахожу, ибо из города изволили прибыть г-жа М. с супругом, а жена моя, как нарочно, уехала в К., чтобы купить чего-нибудь поделикатнее к столу и на десерт, потому как мы хотели получше попотчевать их превосходительства. От хлопот голова идет кругом, в доме суматоха и беготня, служанки не знают, то ли обряжать покойницу, то ли приготовлять закуски. В конце концов велел зажарить окорок, который жена неделю назад положила в уксус, - он был уже с душком, - да Якоб поймал в реке три форели, видно, из тех, что приручила блаженной (?!) памяти Мерет: они нет-нет да и подплывут к самому берегу, хотя я давно уже не подпускал ее к воде. К счастью, кажется, не осрамился, и кушала мадам эти блюда с удовольствием. Были все мы в большом горе и два часа с лишком провели в молитвах и размышлениях о смерти, а также в меланхолической беседе о злосчастном недуге покойной, - ибо мы утешаем себя тем, что ее неверие было не что иное, как недуг, коего причины таятся в роковой предрасположенности ее телесной природы, в крови и в мозгу. Говорили также и о больших дарованиях, каковыми оделил ее господь, вспомнили все ее милые причуды и экспромты, порой весьма остроумные, и не мог суетный рассудок наш в слепоте своей сии крайности между собой согласовать. Завтра поутру дитя будет погребено по обряду христианскому, и присутствие высокородных родителей в сем случае весьма кстати, ибо, не будь их здесь, крестьяне могли бы воспротивиться".
"Сей день есть воистину удивительнейший и наистрашнейший из всех, кои мне пережить довелось, и не токмо с тех пор, как связался я, себе на погибель, с этим жалким созданием божьим, но и за всю мою жизнь, доселе столь мирно протекавшую. В урочный час, как только пробило десять, мы тронулись в путь и пошли за маленьким гробиком на кладбище; звонарю велено было звонить в малый колокол, однако делал он это довольно нерадиво, так что временами слушать было тошно; к тому же звон относило поднявшимся в ту пору сильным ветром, который свистел пресердито. И небо было все в тяжелых тучах, и на кладбище ни души, только наша маленькая процессия; зато из-за кладбищенской стены виднелись головы крестьян, коих привлекло сюда праздное любопытство. Как только стали гробик в могилу опускать, вдруг слышим оттуда странный крик, так что всех объял страх и ужас, а могильщик веревки бросил и был таков. Тут наш лекарь, который прибежал на крик, поспешно гвозди вытащил и крышку поднял, и покойница ожила, села, из могилы своей проворно выбралась и на нас поглядела. А как в то самое мгновение Фебовы лучи сквозь облака пробились и ярко заиграли, то была она в своей желтой парче и с блестящей диадемой в волосах точь-в-точь фея или маленькая эльфа. Г-жа фон М. тотчас упала в сильном обмороке, а г-н фон М. с рыданиями рухнул как подкошенный на землю. Сам я от изумления и страха с места не мог сдвинуться и в то мгновение окончательно уверился в том, что все сие есть ведовство. Отроковица вскоре воспряла и обратилась в бегство через кладбище в сторону деревни, да так проворно, словно кошка, так что люди в ужасе разбегались по домам и запирали двери на засов. Как раз в ту пору в школе кончилось ученье, школяры кучей высыпали на улицу, и как увидела детвора бегущую Мерет, так тут уж их ничем сдержать было невозможно: все толпой бросились вдогонку за усопшей, а за ними и сам учитель со своей тростью. Однако она все время мчалась шагов на двадцать впереди всех и не остановилась до тех пор, пока не добежала до Бухенло, где и упала замертво, а подоспевшие дети долго еще суетились вокруг нее, и ласкали, и гладили, и целовали, но все вотще. Об этом узнали мы уже задним числом, так как были тогда в большом смятении и, обретя себе убежище в пасторском доме, сидели там в скорбном молчании, пока тело усопшей не было вновь принесено к нам. Его положили на тюфяк, а безутешные супруги вскоре уехали, оставив небольшую каменную плиту, на коей высечен лишь их фамильный герб и надпись "Anno Domini MDCCXIII". Теперь лежит она недвижимо, ровно бы мертвая, и никто в доме за всю ночь глаз не сомкнул со страху. Впрочем, лекарь сидит возле нее и сказал, что теперь она почила сном вечным".
"Сегодня лекарь долго делал всевозможные эксперименты и наконец объявил, что девочка точно умерла; сегодня же ее и погребли, потихоньку, чтоб не было шума, и пока больше ничего не приключилось".
Уголок Глатфельдена.
Карандаш. 1834 г.
Глава шестая
ЕЩЕ РАЗ О БОГЕ.-
ГОСПОЖА МАРГРЕТ И ЕЕ ЛЮБИМЦЫ
С некоторых пор у меня окончательно сложилось отчетливое, но зато несколько отвлеченное и рассудочное представление о боге как о нашем кормильце и заступнике, и я не сказал бы, что этот новый бог пробудил в моей душе более тонкие чувства или более глубокие и радостные раздумья, - ведь теперь он утратил тот сияющий ореол из закатных облаков, каким я мысленно окружал его раньше, и лишь через много лет он снова предстал перед моим внутренним взором именно в этом образе. Говоря со мной о боге и о божественных предметах, матушка подолгу задерживалась на Ветхом завете, предпочитая такие темы, как скитания детей израильских в пустыне, история Иосифа и его братьев, лепта вдовицы и тому подобное, или в виде исключения рассказывала мне притчу из Нового завета о том, как Христос накормил одним хлебом пять тысяч человек. Все эти события чрезвычайно нравились ей самой, и она живописала их с теплым чувством и очень красноречиво, но когда она переходила к волнующей, кровавой драме страстей Христовых, ее красочные рассказы сменялись более сдержанным и как бы по обязанности благочестивым повествованием. И хотя я почитал господа бога и всегда помнил о нем, мой ум и мое воображение подолгу были ничем не заняты, до тех пор, пока я опять не получал пищи для размышлений, прибавляя что-нибудь новое к моим прежним познаниям; и если ничто не побуждало меня обратиться к богу по делу, чтобы изложить ему какую-нибудь очередную просьбу, он был для меня просто бесцветным и скучным существом, которое наводило меня на разного рода праздные и вздорные фантазии, тем более что я часто оставался наедине с самим собой и поэтому никак не мог прогнать эти мысли из головы.
Так, в течение некоторого времени я немало страдал от того, что у меня появилось болезненное желание давать богу грубые прозвища и даже ругать его бранными словами, вроде тех, какие я слыхал на улице. Обычно все начиналось с того, что меня охватывало какое-то приятное задорное чувство отчаянной смелости; после долгой борьбы я наконец поддавался искушению и, отчетливо сознавая, что совершаю богохульство, одним духом произносил какое-нибудь из тех запретных слов, после чего сразу же принимался умолять бога, чтобы он не принимал этого всерьез, и просил у него прощения; но меня так и подмывало рискнуть еще разок, и я проделывал все сначала и снова сокрушенно каялся в содеянном, - до тех пор, пока не проходило мое странное возбуждение. Чаще всего это мучительное состояние наступало перед сном; впрочем, после этого я не испытывал беспокойства или недовольства собой. Впоследствии я размышлял над этим и пришел к выводу, что, видимо, это был своего рода эксперимент, бессознательное желание проверить, вездесущ ли бог или нет; дело в том, что это его свойство очень занимало меня в то время, и, очевидно, именно тогда у меня впервые шевельнулась смутная догадка: если бог в самом деле является живым существом, каким мы его считаем, то ни одно мгновение нашей внутренней жизни не может быть сокрыто от него, так что он может наказать нас даже за наши мысли.
Но вскоре я завел новое знакомство, которое избавило меня от бесплодных мучений и помогло моей беспокойной фантазии обрести ту пищу, какой ей не хватало в доме моей матери с ее простым и трезвым взглядом на жизнь; эта дружба заменила мне словоохотливых бабушек и нянек, чьи россказни обычно питают ненасытное воображение детей.
В доме напротив нас было просторное полутемное помещение, выходившее прямо на улицу и целиком заполненное подержанными вещами. Его стены были увешаны старомодными шелковыми платьями, всевозможными тканями и коврами. Входные двери и вся наружная стена дома по обе стороны от них были сплошь увешаны заржавленным оружием, инструментами, приборами и почерневшими от времени картинами с рваным холстом; в лавке стояло несколько столов и сундуков старинной работы, на которых громоздилась диковинная стеклянная и фарфоровая посуда вперемежку с глиняными и деревянными статуэтками. В глубине этого странного склада возвышались горы сложенных друг на друга кроватей и другой мебели, а на плоских вершинах и уступах этого хребта, иногда на самом краю какого-нибудь грозно нависшего одинокого утеса, там и сям виднелись то затейливые часы, то распятие, то восковой ангел, то еще что-нибудь в этом роде. И, наконец, в самом дальнем углу комнаты, где царила мрачная полутьма, неизменно сидела толстая, преклонного возраста женщина в старинном крестьянском наряде, наблюдавшая за тем, как тщедушный седой человечек еще более преклонных лет, имевший под своим началом нескольких подчиненных, суетливо хлопотал, встречая посетителей, которые то и дело заходили в лавку. Эта женщина и была душой заведения, и все приказы и распоряжения исходили от нее, несмотря на то, что она совсем почти не двигалась со своего места, а на улицу и вовсе никогда не выходила. Руки у нее всегда были голые, так как она носила платье с короткими рукавами и с белоснежными, искусно взбитыми буфами, какие были в моде лет сто назад, при наших бабушках, и каких я больше ни на ком не видывал. Это была в высшей степени оригинальная женщина. Сорок лет назад, темная и нищая, она приехала со своим мужем в город, чтобы заработать себе на кусок хлеба. После долгих лет тяжелой и неблагодарной поденной работы ей все же удалось выбиться из нужды; тогда она начала торговать старьем и благодаря своей удачливости и умелому ведению дел составила себе со временем недурное состояние, которым распоряжалась весьма своеобразно. Она с трудом разбирала печатные буквы, совсем не умела писать и не знала счета с помощью арабских цифр, которые ей никак не давались; все ее познания в арифметике ограничивались римской единицей, пятеркой, десяткой и сотней. В той отдаленной и глухой местности, где она провела свою раннюю молодость, люди издавна умели обходиться только этими четырьмя цифрами, и, переняв еще тогда эти своеобразные, освященные тысячелетней традицией приемы счета, она до сих пор пользовалась ими с поразительной сноровкой. Она не вела никаких книг и не делала никаких записей, но могла в любое время воссоздать полную картину оборотов своего заведения, которые часто выражались в тысячах и складывались из множества отдельных мелких статей; для этого она брала кусочек мела, всегда хранившийся про запас в ее кармане, и начинала быстро писать на столе, покрывая его поверхность внушительными колонками из своих четырех цифр. Написав на такой манер все отдельные статьи, которые она помнила наизусть, она достигала своей цели просто-напросто тем, что слюнила палец и принималась так же проворно стирать один столбик за другим, подсчитывая при этом стираемые знаки и записывая в сторонке полученные результаты. Так возникали новые, уже меньшие, группы цифр, значения и названия которых не знал никто, кроме нее самой, потому что это были все те же самые четыре цифры, казавшиеся непосвященным какими-то волшебными языческими письменами. К тому же она была решительно не в состоянии произвести эти действия на бумаге, пером или карандашом, или хотя бы грифелем на ученической доске, так как, во-первых, ей нужен был, по крайней мере, целый стол, чтобы было где развернуться, а во-вторых, она умела набрасывать свои размашистые каракули только с помощью мягкого мела. Она часто жаловалась на то, что ее непрочные записи нельзя хранить, но именно этому обстоятельству она и была обязана своей необыкновенной памятью, таившей все эти несметные полчища чисел, которые так внезапно оживали под ее рукой, наполняясь значением и смыслом, а затем так же быстро исчезали. О соотношении прихода и расхода она не особенно беспокоилась, ведь все затраты на домашние и прочие нужды она все равно покрывала из той же мошны, из которой брался и основной капитал для ее оборотов, и когда набегала лишняя сумма, она тотчас же обменивала эти деньги на золото и клала их на сохранение в ларец со своими сокровищами, где они и оставались лежать навсегда, если часть из них не вынималась оттуда снова и не шла на какое-нибудь особое предприятие или на то, чтобы предоставить кому-нибудь ссуду, - впрочем, последнее делалось лишь в виде исключения, так как обычно она не одалживала деньги под проценты. Ее постоянными клиентами были главным образом крестьяне со всех окрестностей, покупавшие у нее разные веши для своих домашних нужд, и любому из них она уступала свои товары в долг, часто с немалой выгодой, но нередко и с убытком для себя. Таким образом она поддерживала связи со множеством людей, так или иначе зависимых от нее; одни были ей признательны, а другие находились с ней во враждебных отношениях, так что ее непрестанно осаждали должники, просившие повременить или приходившие расплатиться, и все они, - кто в виде предварительного поощрения, кто в знак благодарности за уже оказанную услугу, - подносили ей самые разнообразные дары, словцо наместнику или настоятельнице какого-нибудь монастыря. Всевозможные овощи и фрукты, молоко, мед, виноград, ветчина и колбасы - все это доставлялось ей целыми корзинами и составляло прочную основу того достатка и изобилия в ее хозяйстве, которые позволяли ей жить в свое удовольствие. Эта приятная домашняя жизнь вступала в свои права по вечерам, когда шум под сводами лавки стихал, двери запирались и обитатели дома переходили на жилую половину, выглядевшую еще более странно и необычно, чем сама лавка.
Здесь г-жа Маргрет собрала все те предметы, которые в свое время попали в ее руки и особенно понравились ей; она никогда не стесняла себя в этом отношении, и если какая-нибудь вещь казалась ей интересной, она сохраняла ее на память и украшала ею свое жилище. На стенах висели старинные образа на золотом фоне, а в окна были вставлены витражи, и всем этим произведениям искусства она приписывала какое-нибудь необыкновенное прошлое или даже тайную чудодейственную силу, так что в ее глазах они были святыней и она не решалась расстаться с ними, хотя знатоки действительно признавали за некоторыми из них художественную ценность и всячески пытались выманить эти вещи у их невежественной обладательницы. В ларце из черного дерева у нее хранились золотые медали, редкие монеты, филигранные украшения и другие драгоценные безделушки; к ним она питала особое пристрастие и продавала их только тогда, когда это сулило ей особенно большую выгоду. И, наконец, на полках у стены были сложены целые груды огромных, толстенных фолиантов, которые она уже давно усердно собирала. Тут были всевозможные Библии, старинные космографии с бесчисленными гравюрами на дереве, описания путешествий, полные разных чудес и диковинок, курьезнейшие книги по мифологии, какие были в ходу в прошлом веке, с огромными, сложенными в несколько раз цветными гравюрами, уже успевшими основательно порастрепаться; эти наивно написанные книги она попросту называла языческими житиями. Кроме того, у нее была целая библиотека простонародных лубков, из которых можно было узнать о пятом евангелисте, о молодых годах Иисуса, о его приключениях в пустыне, до сих пор еще не известных, о том, что его тело будто бы сохранилось и впоследствии было найдено вместе с какими-то грамотами; о страшных признаниях одного вольнодумца, явившегося с того света, чтобы рассказать о своих мучениях в аду; это собрание дополняли несколько летописей, сонников и книг с описаниями целебных трав. Всякое печатное слово, - о чем бы ни шла речь, - всегда содержало в глазах г-жи Маргрет долю правды, точно так же, как и любое изустное предание, ходившее в народе; и мир божий, отраженный во всех этих книгах и легендах, далекое и близкое, и даже своя собственная жизнь, - все казалось ей в равной мере чудесным и исполненным глубокого смысла; в ней все еще жила стародавняя, простодушная вера в чудеса, не похожая на утонченное суеверие современных образованных людей. Все напечатанное в книгах и услышанное от людей давало обильную пищу ее неуемной фантазии, и, с живым любопытством впитывая все эти новые впечатления, она принимала их на веру и тотчас же облекала их в те свойственные мышлению народа чувственноосязаемые формы, которые, подобно старым бронзовым сосудам, тем ярче блестят, чем дольше они были в употреблении. Все боги и божества древних и современных языческих народов, легенды о них и их изображения в книгах очень занимали ее, тем более что она верила в реальность их существования и думала, что истинный бог борется с ними, стараясь сжить их со света; эта нечисть, еще не вполне подвластная господу богу и не отказавшаяся от своих козней, возбуждала у нее жгучий интерес к себе, смешанный с суеверным страхом, точно так же как и безбожники, чье поведение она могла объяснить себе только тем, что, отрицая существование бога, эти ужасные люди действуют не по своему внутреннему убеждению, а вопреки ему, просто из упрямства. Огромные обезьяны и другие чудища, обитающие в лесах полуденных стран, о которых писано было в ее старинных книгах, сказочные водяные и русалки - все они были в ее глазах не что иное, как целые народы, погрязшие в неверии и опустившиеся до животного состояния, или просто наказанные богохульники; теперь они то каются, то злобствуют, и их жалкая участь - живое свидетельство всесокрушающего гнева господня, хотя порой они не прочь зло подшутить над человеком.