Теперь и у него было что завещать, а потому он составил завещание и тут же отослал его на родину. Армий в то время стояла лицом к лицу с неприятелем, и генеральное сражение ожидалось со дня на день. Известно было, что генералиссимус в опале и что многие сильно настроены против него; и не было такого хода, на который не отважился бы этот умелый и отчаянный игрок, чтобы вернуть расположение фортуны, казалось бы, утраченное навсегда. Фрэнк Каслвуд находился теперь вместе с полковником Эсмондом: генерал охотно взял молодого лорда в свой штаб. Его брюссельские занятия по фортификации к этому времени уже закончились. Крепость, которую он осаждал, в конце концов сдалась, и милорд не только вступил в нее с развевающимися знаменами, но и вновь ее оставил. Он всегда рассказывал о своих мальчишеских похождениях с неподражаемым юмором, и во всей армии не было молодого повесы милей его.
Нет нужды говорить, что все свое скромное состояние до последнего пенни полковник Эсмонд завещал этому мальчику. Полковник был твердо убежден в том, что предстоящее сражение будет для него последним, ибо солнечный свет более не радовал его и он готов был распроститься с ним навсегда. Фрэнк не хотел и слушать о мрачных предчувствиях своего друга и клялся, что осенью, после конца кампании, они вместе отпразднуют в Каслвуде его совершеннолетие. О помолвке сестры он уже слыхал.
- Если в Лондон прибудет принц Евгений, - говорил Фрэнк, - и Трикс удастся подцепить его, она сейчас же даст Эшбернхэму отставку. Честное слово, она еще четырнадцати лет строила глазки герцогу Мальборо и прельщала бедняжку Блэпдфорда. Нет, уж я на ней не женился бы, Гарри, даже если б у нее глаза были величиной тарелку. Мне спешить некуда. Я еще года три поживу в свое полное удовольствие, а потом образумлюсь, женюсь на какой-нибудь тихой, скромной, степенной виконтессе, поселюсь в Каслвуде и заведу у себя псовую охоту. Moжет, буду представлять графство в парламенте; нет, черт подери, графство в парламенте представлять будешь ты. Ты у нас главный умница в семье. Клянусь богом, Гарри, старина, во всей армии нет лучше головы и более доброго сердца, чем у тебя, - это все говорят; вот умрет королева, и воротится король, ты тогда пройдешь в палату общин, а потом станешь министром, а потом пэром и тому подобное. Тебе погибнуть в следующем бою? Ставлю дюжину бургундского, что ничего с тобой не случится. Мохэн уже оправился от раны. Он теперь неразлучен с капралом Джоном. Как только я увижу его дрянную рожу, я в нее плюну. В Брюсселе я брал уроки у патера… у капитана Хольца. Вот человек! Он знает все на свете.
Эсмонд просил Фрэнка поостеречься: наука патера Холта может быть опасна; впрочем, он еще не мог судить, как далеко зашел патер в наставлениях своему юному ученику.
Газетчики и сочинители, как французские, так и английские, достаточно описывали кровавую битву при Блариньи или Мальплакэ, последнюю и самую нелегкую из побед великого герцога Мальборо. В этом грандиозном сражении участвовало до двухсот пятидесяти тысяч человек, из которых более тридцати тысяч было убито или ранено (союзники понесли потерь вдвое больше, нежели французы, которых они разбили); и это страшное побоище, возможно, имело место лишь потому, что поколебалось доверие сограждан к великому полководцу и он надеялся победой восстановить его. Но если таковы были причины; побудившие герцога Мальборо пойти на столь чудовищный риск в игре и пожертвовать тридцатью тысячами доблестных жизней ради того, чтобы еще раз прочесть свое имя в "Газете" и немного дольше удержать все свои должности и пенсионы, то само событие опрокинуло этот страшный и корыстный расчет, ибо победа была куплена такою ценой, которой ни один народ, как бы он ни был падок до славы, не заплатит с охотой за свое торжество. Мужество французов было не менее разительным, чем свирепая отвага нападавшей стороны. Мы захватили у лих несколько десятков знамен и несколько артиллерийских орудий; но мы положили двадцать тысяч храбрейших в мире солдат перед укрепленными траншеями, оставленными противником. Войска отступали в образцовом порядке; казалось, нарушено было наконец-то наваждение, которое владело французами после гохштедской катастрофы; и ныне, сражаясь на пороге родной страны, они явили в обороне героический пыл, какого мы никогда не наблюдали у них во время наступления. Будь исход боя счастливее, победитель выиграл бы ту ставку, ради которой он затеял игру. Но при сложившихся обстоятельствах враждебные герцогу круги в Англии пришли в негодование (и вполне справедливо) по поводу неимоверных потерь, которых нам стоил этот успех, и настоятельней, чем когда-либо, потребовали отзыва полководца, чья алчность и безрассудство могли завлечь его еще дальше. Смею утверждать, что после дела при Мальплакэ в нашей армии, как и в голландской, у всех, вплоть до тех самых солдат и командиров, которые особенно отличились в этот день кровавой бойни, одно было на языке: довольно воевать. Французов загнали уже за старые границы и заставили вновь извергнуть все, что ими было завоевано и награблено во Фландрии. Что же до принца Савойского, с которым наш главнокомандующий, по причинам личного свойства, особенно старался быть в ладу, то всякий знал, что им движет не только политическая вражда, но и личная ненависть к французскому королю: имперский генералиссимус не позабыл обиды, нанесенной Людовиком скромному Abbe de Savoie, a глава Священной Римской Империи находил свою выгоду в посрамлении и разорении его христианнейшего величества. Но что было до этих распрей нам, свободным гражданам Англии и Голландии? Французский монарх, пусть и деспот, все же оставался вождем европейской цивилизации и в старости и несчастье больше заслуживал почтения, нежели в зените своей славы, тогда как противник его был полудикий тиран, чья армия наполовину состояла из буйных орд кроатов и пандуров, в пестрых одеждах, с длинными, точно у неверных турок, бородами, наводнивших наши лагери и внесших в христианскую войну свои языческие навыки грабежей, насилий и убийств. И кровь лучших сынов Англии и Франции лилась для того только, чтобы римско-апостольский повелитель этих головорезов мог отметить за обиду французскому королю. Ведь именно ради этого мы сражались, ради этого в каждой деревне, в каждой семье английской оплакивали гибель возлюбленных отцов и сыновей. Мы не решались поминать о Мальплакэ даже в застольных беседах - такие опустошен! произвели в наших рядах пушечные залпы того кровавого дня. Сердце всякого офицера - если только он не лишен был сердца - надрывалось, когда, обводя глазами колонны, построенные для смотра, он не встречал в них сотен боевых собратьев - офицеров и простых солдат, которые вчера еще бодро и смело шагали под сенью пробитых и почерневших знамен. Где теперь были они, наши друзья? Когда великий герцог, со свитою гарцующих адъютантов и генералов, объезжал ряды, то и дело осаживая коня, чтобы наградить того или иного офицера сладкой улыбкой или поклоном, на какие его светлость всегда бывал щедр, обычных "ура!" в его честь почти не раздавалось, хотя Кэдоган, подъезжая, с бранью кричал: "Какого черта вы молчите!" Но ни у кого не хватало духа на приветствия; почти каждый думал: "Где товарищ мой, где брат, сражавшийся бок о бок со мною, или добрый командир, который вчера еще вел меня в бой?" То был самый унылый парад, какой я когда-либо видел, и "Те Deum" в устах наших капелланов звучало самой мрачной и горькой насмешкой.
У Эсмондова генерала к числу многих почетных ков, полученных им в прежних битвах, прибавился еще один - он был ранен в пах и, лежа без движения на спине, утешался лишь тем, что вперемежку со стонами, усердно честил великого герцога. "Капрал Джон, - говорил; он, - любит меня так, как царь Давид любил полководца Урию; потому он и посылает меня всегда на самый опасный пост". Он до конца своих дней оставался при убеждении, что главнокомандующий рассчитывал на его поражение при Винендале и нарочно дал ему так мало солдат, в надежде, что он там сложит свою голову. Эсмонд и Фрэнк Каслвуд оба остались невредимы, хотя дивизия, которой командовал наш генерал, пострадала больше других: ей пришлось выдержать не только огонь неприятельской артиллерии, очень жаркий и очень меткий, но и неоднократные и яростные атаки знаменитой конницы Maison du Roy, которые приходилось сдерживать и отражать и пулей, и штыком, и дружным усилием наших четырех линий мушкетеров и пикинеров. Говорят, король Англии до двенадцати раз устремлялся на наши ряды в этот день с воинами французского королевского дома. Стрелковый полк генерала Уэбба, в котором прежде служил Эсмонд, также находился в составе дивизии под началом своего командира. Трижды генерал оказывался в центре мушкетерских каре, командуя "огонь!" в ответ на натиск французов; и когда сражение окончилось, его светлость герцог Бервик прислал поздравления своим прежним однополчанам и их командиру, столь доблестно проявившим себя на поле боя.
Двадцать пятого сентября, в день совершеннолетия милорда Каслвуда, мы пили за его здоровье; армия тогда стояла под Монсом, и на этот раз полковнику Эсмонду посчастливилось менее, чем в сражениях более опасных: пуля на излете угодила в него чуть повыше старой раны, отчего последняя вновь открылась, появился жар, кровохарканье и другие зловещие симптомы; короче, полковник очутился на краю могилы. Добрый мальчик, кузен его, ходил за старшим товарищем с примерной нежностью и заботой, и лишь когда врачи объявили, что опасность миновала, Фрэнк Каслвуд уехал в Брюссель, где и провел всю зиму, осаждая, должно быть, еще какую-нибудь крепость. Немного нашлось бы юношей, которые так легко и на столь длительный срок отказались бы от собственных удовольствий, как это сделал Фрэнк; его веселая болтовня скрашивала Эсмонду долгие дни страданий и безделия. Еще с месяц после отъезда Фрэнка предполагалось, что он по-прежнему проводит свой досуг у постели больного, ибо из дому продолжали приходить письма, полные похвал молодому джентльмену за его попечение о старшем брате (этим ласковым именем госпоже Эсмонда угодно было теперь называть его); и мистер Эсмонд не торопился рассеять заблуждение матери, когда добрый юноша отправился на рождественские каникулы в Брюссель. Лежа в постели, Эсмонд с удовольствием наблюдал, как он тешится сознанием свободы и как наивно старается скрыть свою радость по поводу отъезда. Есть пора, когда бутылка шампанского в таверне и румяная соседка, готовая разделить ее, представляют соблазн, перед которым не устоит даже самый благоразумный молодой человек. Я не намерен разыгрывать из себя моралиста и восклицать: "Позор!" Я знаю, чему испокон веков учат старики и как поступают молодые; и знаю, что даже у патриархов бывали минуты слабости с тех самых пор, как Ной свалился ног, впервые хлебнув вина. Итак, Фрэнк устремился к радостям столичной жизни в Брюсселе, где, по отзывам многих наших молодых офицеров, жилось несравненно веселее, нежели даже в Лондоне; а мистер Генри Эсмонд остался на своем скорбном ложе и занялся писанием комедии, которую его госпожа провозгласила верхом совершенства и которая в следующем сезоне выдержала в доне целых три представления кряду.
В эту самую пору в Монс явился вездесущий мистер Холт, который пробыл там около месяца и за это время не только завербовал полковника Эсмонда в ряды сторонников короля (к которым Эсмонды всегда себя причисляли), но и попытался возобновить старый богословский спор с целью вернуть Эсмонда в лоно той церкви, по обряду которой он был крещен при рождении. Будучи искусным и ученым казуистом, Холт умел представить сущность разногласий между обеими религиями так, что принявший его предпосылки неминуемо должен был принять и вывод. Он начал с разговора о расстроенном здоровье Эсмонда, о возможной близости конца и так далее, а затем распространился о неисчислимых преимуществах католической религии, которых лишает себя больной, преимуществ, коих даже англиканская церковь не отрицает, да и не может отрицать, поскольку сама происходит от Римской церкви и является лишь боковой ее ветвью. Но мистер Эсмонд возразил, что религия, которую он исповедует, есть религия его родины и что ей он намерен остаться верным, не возбраняя никому принимать любые иные догматы веры, где бы они ни были сформулированы в Риме или в Аугсбурге. Если же добрый отец полагает, что Эсмонду следует перейти в католичество из страха перед последствиями и что Англии грозит опасность вечной кары за ересь, то он, Эсмонд, вполне готов разделить эту печальную участь с миллионами своих соотечественников, воспитанных в той же вере, и со многими из самых благородных, праведных, мудрых и чистых духом людей на земле.
Что до вопросов политических, то здесь мистер Эсмонд с патером много легче достигли взаимного понимания и пришли к одинаковым выводам, хотя, быть может, разными путями. Вопрос о праве на престолонаследие, вокруг которого такой шум подняли доктор Сэчеврел и партия Высокой церкви, не вызвал у них особых споров. В глазах мистера Эсмонда Ричард Кромвель, а прежде отец его, будь они коронованы и миропомазаны (а нашлось бы довольно епископов, готовых совершить этот обряд), явились бы монархами столь же законными, как любой Плантагенет, Тюдор или Стюарт; но раз уж страна отдала бесспорное предпочтение наследственной власти, Эсмонд полагал, что английский король из Сен-Жермена - более подходящий правитель для нее, нежели немецкий принц из Герренгаузена; в случае же, если б он не оправдал народных чаяний, можно было найти другого англичанина на его место; а потому хотя полковник и не разделял неистовых восторгов и почти религиозного благоговения перед той внушительной родословной, которую тори угодно было почитать божественной, он все же готов был произнести: "Боже, храни короля Иакова", - в день, когда королева Анна уйдет дорогой, общей для королей и простых смертных.
- Боюсь, полковник, что вы самый настоящий республиканец в душе, - со вздохом заметил иезуит.
- Я англичанин, - ответил Гарри, - и принимаю свою родину такою, какой ее вижу. Воля народа гласит: церковь и король; вот я и стою за церковь и короля, но только за английского короля и английскую церковь, а потому ваш король - мой король, но ваша церковь - не моя церковь.
Хотя сражение при Мальплакэ было проиграно французами, оно подняло дух во французской армии, тогда как в лагере победителей царило уныние. Противник собирал армию многочисленнее всех прежних и усердно готовился к новой кампании. Маршал Бервик командовал в этом году французскими войсками, а маршал Виллар, еще не вполне оправившийся от своей раны, если верить молве, горел нетерпением вызвать нашего герцога на открытый бой и клялся, что будет драться с ним, сидя в карете. Молодой Каслвуд спешно примчался из Брюсселя, как только прослышал, что мы вновь готовимся к бою, а в мае ожидалось прибытие шевалье де Сен-Жорж. "Это третья кампания короля - и моя тоже", - любил говорить Фрэнк. Он приехал еще более пламенным якобитом, нежели раньше, и Эсмонд подозревал, что пыл его подогрет какими-то прелестными заговорщицами в Брюсселе. Он признался также, что получил послание от королевы, крестной матери Беатрисы, подарившей свое имя сестре Фрэнка за год до того, как родились на свет сам он и его государь.
Как ни рвался в бой маршал Виллар, милорд герцог был, видимо, не слишком расположен удовлетворить его желание. В минувшем году все симпатии его светлости были на стороне ганноверцев и вигов, но, приехав в Англию, он, во-первых, ощутил в оказанной ему встрече изрядный холодок, а во-вторых, отметил все растущее влияние Высокой церкви, а потому, воротясь в армию, значительно поостыл к ганноверцам, держался настороже с имперцами и выказывал особую любезность и предупредительность в отношении шевалье де Сен-Жорж. Известно точно, что между главнокомандующим и его племянником, герцогом Бервиком, находившимся во вражеском лагере, шел постоянный обмен письмами и гонцами. Трудно назвать человека, который лучше знал бы, кому и когда следует расточать ласки, и менее скупился бы на знаки уважения и преданности. Мистер Сент-Джон рассказывал пишущему эти строки, что его светлость заверял мсье де Торси в своей готовности дать себя изрезать на куски ради изгнанной королевы и ее семейства; более того, в тот самый год он оторвал от себя драгоценнейший кусок - часть своих денег - и послал царственным изгнанникам. Мистер Тэнсталь, состоящий при особе принца, дважды или трижды за это время навестил наш лагерь. Наши пикеты отделены были от неприятельских лишь узенькой речкой; Канихе, так, кажется, она называлась (все это пишется ныне вдали от книг и от Европы; а на единственной карте, воскрешающей перед автором памятные места его молодости, речонка эта не значится). Часовые переговаривались с берега на берег, если они понимали друг друга; если же нет, то просто ухмылялись и протягивали через ручей то фляжку со спиртным, то кисет с табаком. И однажды, в солнечный июньский день, полковник Эсмонд, очутившись у реки вместе с офицером, объезжавшим аванпосты: (он был еще слишком слаб для исполнения своих обязанностей и выехал верхом, просто чтобы освежиться), застал там целую гурьбу англичан и шотландцев в дружеской беседе с неприятельскими солдатами на другом берегу.
Особенно забавным показался Эсмонду один из французов, долговязый детина с кудрявыми рыжими усами и голубыми глазами, дюймов на шесть возвышавшийся над своими чернявыми низкорослыми товарищами; на вопрос, обращенный к нему полковником, он учтиво поклонился и сказал, что он из полка королевских кроатов. По тому, как он выговаривал "королевский кроат", Эсмонд тотчас догадался, что первые свои слова парень этот сказал на берегах Лиффи, а не Луары, и бедняга, должно быть, из дезертиров, - не отваживался пускаться в дальнейшие разговоры, чтобы не обнаружить свой злосчастный ирландский акцент. Он старался ограничиться теми немногими оборотами французской речи, которыми, по его представлению, вполне овладел, и его усилия остаться неразоблаченным поистине были презабавны. Мистер Эсмонд стал насвистывать "Лиллибулеро", отчего у Пэдди тотчас же засверкали глаза, а затем бросил ему монету, и бедняга в ответ разразился такой мешаниной французских и английских благословений, что, случись это на нашем берегу реки, он немедленно был бы взят под стражу.
Покуда длились все эти переговоры, на французской стороне показались три всадника и остановились в некотором отдалении, как бы разглядывая нас, после чего один из них отделился и подъехал к самому берегу напротив того места, где стояли мы. - "Глядите, глядите, - заволновался королевский кроат. - Pas lui, вот этот, не тот, L'autre ", - и он указал на остававшегося в отдалении всадника на гнедой лошади, в кирасе, поблескивавшей на солнце, и с широкой голубой лентой через плечо.