II
Ноябрь уж приходил к концу, началась филиповка; дорога стояла отменная; заказано было собирать подушное. Костик все чаще навещал Прокудина; сидели, водочку вместе попивали, а о деле, насчет конопли, ни слова. Костик все мостился к Прокудину опять в компанию, а прямо сказать не хотел, потому что знал, какой Прокудин прижимистый. Прокудин тоже молчал. Костиков капитал ему бы и крепко теперь был к руке, да на уме он что-то держал и до поры до времени отмалчивался. Костик видел, что Прокудин неспроста что-то носом водит, а разгадать его мыслей никак не мог. Надоело ему это до смерти, злился он, как змей лютый; а все по вечерам заходил к Прокудину. Стали большаки конопельку ссыпать, и Прокудин возов с пяток ссыпал. Видит Костик, что дело без него обходится, не стерпел, пошел к Прокудину. Пришел вечером, а Прокудина дома нету.
– Где Исай Матвеич? – спросил Костик.
– Нетути, родимый! у масляницу пошел.
Пошел и Костик в масляницу.
– Здравствуй, Матвеич!
– Здравствуй, Борисыч!
– Помогай бог.
– Спасибо.
– Аль пущать масляницу задумал?
– Хочу пущать в четверг.
– Доброе дело.
– Что господь одарит.
– Матвеич! вечерять пора. Ужинать собрали, – крикнула через окно жена Прокудина.
– Ладно. Вечеряйте, мы после придем; а ты, Гришутка, иди; я сам тут печку покопаю.
Григорий встал, закинул в печку новую охапку прошлогодней костры, передал отцу ожег, исправлявший должность кочерги, и вышел. Прокудин почесал бороду, лег на костру перед печкою и стал смотреть, как густой, черный дым проникал сквозь закинутую в печь охапку белой костры, пока вся эта костра вдруг вспыхнула и осветила всю масляницу ярким поломем.
– Ух! шибнуло как, – сказал Прокудин, заслоня от жару ладонью свое лицо.
Костик ничего не ответил на это замечание, только встал, закурил свою коротенькую трубочку, лег возле Прокудина на брюхо и пристально в него воззрился.
– Что ж, как, Матвеич? – спросил Костик.
– Ась!
– Как, мол, дела-то будут?
– Какие?
– Да известно какие: по маслобойке.
– А уж как господь приведет.
– Вместе, что ли, опять будем?
– Эт-та с тобой, что ли?
– Ну да.
Прокудин задумался. Костик раза два курнул, сплюнул и опять спросил:
– Ну, как же?
– Да оно бы, известно, ничего; да…
– Что?
– Дела вон ишь ты какие.
– Какие ж дела?
– Все брешут: то на бар, то воля; в степи, пожалуй, погонят. Кто его знает-то!
– Это все пустяки! – отвечал Костик, ясно понимавший, что Прокудин увертывается от прямого ответа.
– Пустяки, пустяки, а иной раз, гляди, на экую штуку наскочишь. Я это тебя ж пожалеючи говорю.
– Ты вот что, Матвеич! Ты не михлюй, а говори дело: хочешь али не хочешь компанию опять иметь?
– Да не гужо, чудак ты этакой!
– Стало, не хочешь?
– Вот пристал!
Костик поднялся, взял с лавки шапку и сказал:
– Ну, на том прощенья просим, Исай Матвеич!
– Постой! Куда ты? – крикнул Прокудин.
– Ко двору пора.
– Постой, сичас Гришка придет, пойдем повечеряем; хоть выпьем по крайности вместе.
– Нет, пойду ко двору.
– Экой неуломный!
– Прощай!
Костик ушел и целую неделю не приходил к Прокудину. Прокудин пустил в ход маслобойню и закупал богатой рукой коноплю. Костик все это слышал и бесился. Масло стояло высоко, а коноплю Прокудин забирал без цены: барыши впереди были страшные. Думал было Костик обратиться к кому-нибудь другому из мельников, да все как-то не подходило, и капитала ему всем не хотелось оказывать. А барыши Прокудинские ему в горле стояли. Прокудин тоже боялся, чтобы Костик не подсударил своего капитала кому другому, и не спускал его с глаз. Капиталу у Прокудина тоже невесть что было в сборе; он только нарочно подзадоривал Костика большими закупками конопли, а в деньгах на оборот крепко нуждался. Костик же этого никак сообразить не мог и все думал, что Прокудин, должно быть, обогрел его при прошлогоднем расчете, и еще больше сердился.
Прошло этак дней восемь, мужички тащили к Прокудину коноплю со всех сторон, а денег у него стало совсем намале. Запрег он лошадь и поехал в Ретяжи к куму мельнику позаняться деньгами, да не застал его дома. Думал Прокудин, как бы ему половчее обойтись с Костиком? А Костик как вырос перед ним: ведет барских лошадей с водопою, от того самого родника, у которого Настя свои жалостные песни любила петь. Завидел Прокудин Костика и остановил лошадь.
– Здравствуй, – говорит, – Борисович!
– Здравствуй! – отвечал Костик.
– Что тебя не видать?
– Зачем видеть-то?
– Как зачем? Неш все по делу! Можно, чай, и так повидаться.
– Некогда, дядя! – и Костик дернул лошадей.
– Слушай-кась! Постой! – крикнул Прокудин.
– Чего?
– Да вот что! Ты побывай ко мне.
– Ладно.
– Нет, исправда побывай.
– За коим лядом?
– Дело есть.
– Полно шутки шутить!
– Нет, право-слово, дело есть.
– А дело есть, так говори.
– Что тут за разговор на улице.
– Пойдем в избу.
– Бревен там лишних много, в вашей избе-то. Побывай ко мне сегодня. А то, малый, жалеть опосля будешь.
– Да какое там дело?
– Ну, какое дело! Приходи, так узнаешь. Костик ничего не ответил и повел лошадей; Прокудин тоже хлопнул вожжой и поехал ко двору.
Поужинал Костик, надел тулуп и пошел к Прокудину. Все уж спали; он стукнул в окно масляницы; Прокудин ему отпер. Костик, не поздоровавшись, сел и спросил:
– Ну, какое там дело?
– Погоди, прыток больно. Вот выпьем да капусткой закусим, тогда и дело будет.
Выпили и закусили.
– У меня, брат, нынче все как-то живот болит, – сказал Прокудин.
– Ты говори, дело-то у тебя какое до меня? – отвечал Костик.
– Такое дело, что жаль мне тебя, старого друга: вот какое дело!
– Благодарим, – отвечал Костик совершенно серьезно.
– Право.
– Да я ж тебя и благодарю.
– Хоть мне и не надобен твой капитал и не под руку он мне, – сла-ть господи, свой достаток есть, – ну, одначе, вижу, что надо тебя приютить в товарищи.
Костик молчал. Он смекал, что Прокудин что-то надумал.
– Выпьем-ка по другому, – сказал Прокудин. Выпили.
– Еще одну.
И еще по одной выпили.
– Только вот что, – сказал Прокудин.
– Что?
– У меня есть до тебя просьба. Да вряд, парень, сослужишь.
– Говори, какая такая просьба?
– А если как сослужишь, то не то, что то есть вот эта конпания, – это: тьфу! (Прокудин плюнул), – а по гроб жизни тебя не забуду. Что хочешь, во всем тебе не откажу.
– Да говори, говори.
– Словом скажу: считаться не будем, как услужишь.
– Да полно калякать-то: говори, в чем дело.
Прокудин воззрился в Костика, помолчал и потом тихонько сказал:
– Парня хочу женить.
– Ну.
– Невесту надоть достать.
– Что ж, есть на примете, что ли?
– Есть.
– Девка?
– 3намо, девка.
– Знамо! А может, вдова.
– Девка.
– За чем же дело стало?
– Да за тобой.
– Как за мной?
– Гришутка парень смирный да непоказной. Из наших ему невест не выберешь: всё сорви-головы девки.
– Стало, из чужих насмотрел?
– Из чужих.
– Дальняя, откуда?
– Нет, сблизу. Да не в том штука. А тебя надо просить: ты парень ловкой; без тебя этого дела не обделаешь.
– Да чия ж такая будет эта девка?
– А вот выпьем, да и скажу.
Выпили по четвертому стакану. В голове у Костика заходило. Он закурил трубку и спросил:
– Ну, чья?
– Да что, брат! не знаю, и говорить ли? И тебе, должно, этому делу не помочь. А уж уважал бы я тебя; то есть вот как бы уважал, что на век бы ты пошел. Только что нет, не сдействуешь ты, – говорил Прокудин, выгадывая время, чтобы Костика покрепче разобрало вино и жадность. – А ты ловок, шельма, на эти дела!
– Да говори! – крикнул Костик. – Знаю я эту девку, что ли?
– Знаешь, – отвечал, прищуривая глаза и улыбаясь, Прокудин.
– Кто ж она такая?
– Честная девка.
– Честная! да откуда?
– Из хорошей семьи, из разумной.
– Как ее звать?
– Настасьею. Догадался, что ли? А по батюшке Борисовной, коли уж ты нонеча недогадлив стал.
Костик захохотал.
– Это-то дело! – вскрикнул он. – Ну, дело! Это дело все равно что сделано.
– Ой?
– Разумеется.
– Не врешь, парень? – проговорил Прокудин, улыбаясь и наклоняясь к Костику.
– Разводи толковище-то!
Они поцеловались, и еще по стакану выпили, и еще, и еще, и так весь штоф высушили. Не мог Костик нарадоваться, что этим дело разъяснилось. Он все думал, что не имеет ли Прокудин какого умысла принять его не в половину, а на малую часть или не загадает ли ему какого дела опасного. С радости все целовался пьяный брат, продавши родную сестру за корысть, за прибытки.
III
Костик недолго собирался. На другой же день он вызвал сестру в чулан и объявил ей свою волю. Девка так и ахнула.
– Это за гугнявого-то? – спросила она. – Что это вы, братец! шутите?
– Не шучу, а ты пойдешь за него замуж. Сегодня Прокудин господам деньги взнесет.
– Я не пойду, братец, – тихо отвечала робкая Настя; а сама как полотно белая стала.
– Что-о? – спросил Костик и заскрипел зубами. – Не пойдешь?
– Не могу, братец, – отвечала Настя, не поднимая глаз на брата.
– С чего это не могу? – опять спросил Костик, передразнивая сестру на слове "не могу".
Настя молчала.
– Говори, черт тебя абдери! – крикнул Костик.
Настя все молчала.
– Стой же, девка, я знаю, что с тобой делать!
– Не сердитесь, братец.
– Говори: отчего не пойдешь за Григория?
– Противен он мне; смерть как противен!
– Н-да! Вот оно штука-то! Ну, это вздор, брат. С лица-то не воду пить. Это не мадель – баловаться.
– Братец! Голубчик мой! Вы мне наместо отца родного! – крикнула Настя и, зарыдав, бросилась брату в ноги. – Не губите вы меня! Зреть я его не могу: как мне с ним жить?..
– Молчать! – крикнул Костик и, оттолкнув сестру ногою в угол чулана, вышел вон. А Настя, как толкнул ее брат, так и осталась на том месте, оперлася рукой о кадушечку с мукой и все плакала и плакала; даже глаза у нее покраснели.
– Что тебе, Настюша? – спросила ее Алена.
– Ох, невестушка милая! что они со мной хотят делать: за Гришку за Прокудина хотят меня выдать; а он мне все равно что вон наш кобель рябый. Зреть я его не могу; как я с ним жить стану? Помоги ты мне, родная ты моя Аленушка! Наставь ты меня: что мне делать, горькой? – говорила Настя, плачучи.
Стала Алена и руки опустила. Смерть ей жаль было Насти, а пособить она ей ничем не придумала; она и сама была такая же горькая, и себе рады никакой дать не умела. Села только да голову Настину себе в колена положила, и плакали вдвоем. А в чулане холод, и слезы как падают, так смерзнут.
Костик тем временем переговорил с матерью и с барыней. Мать только спросила: "Каков парень-то, Костюша?" Костик расхвалил Гришку; сказал, что и непитущий и смиренник. "Ну и с богом; что ж косою-то трепать в девках!" – отвечала Петровна. Ей и в ум не пришло, что Настя этого гугнявого и лопоухого смиренника "зреть не может"; что он ей "все равно что рябый кобель", который по двору бегал. Как ее выдавали замуж, так и она выдавала дочь. Только бы "благословить под святой венец". А барыня и еще меньше толковала. Запросила она за девку шестьдесят пять рублей, а сошлись на сорока, и тем дело покончили, и рукобитье было, и запои, – и девки на девичник собрались. Свадьба должна была быть сейчас после крещенья. Недели с три всего оставалось Насте прожить своим житьем девичьим.
Всегда Настя была добрая и кроткая, а тут, в эти три недели, совсем точно ангел небесный стала. И жалкая она такая была, что смотреть на нее никак нельзя: словно тень ее ходит, а ее самой как нет, будто душечка ее отлетела. Лицо стало такое длинное да бледное, как воск, а черные волосы еще более увеличивали эту бледность. Только материнские агатовые глаза горели скрытым внутренним огнем и выражали ту страшную задавленность, которая не давала Насте силы встать за самое себя. По ночам она все не спала, все ей что-то чудилось. То, бывало, побежит к матери, то бросится в господскую детскую. Там две барышни маленькие спали: одна из них, Машенька (царство ей небесное, умерла уже она), была любимица Настина. Ей всего шестой годочек шел, да понятливая была девочка и чувствительная. Бывало, если отец на кого крикнет или вздумает кого розгами наказывать, по тогдашним порядкам, так она, как ястребок маленький, так перед отцом и толчется: "Плясти, папа! плясти для меня! Я плакать буду, плясти, папочка!" А сама уж в пять ручьев плачет. Так, бывало, и отмолит от наказанья. Все ее люди любили в дворе: "Это наша застоя!" – говорили, бывало. Всякий ее на руки хотел взять, подержать, поцеловать ее маленькую лапку. Все ей за князя пророчили выйти, а она вышла за еловую домовинку. Настя больше всех, кажется, любила маленькую барышню, и Маша ее любила без памяти. С тех пор как Костик женился на Алене и занял Петровнин чулан, Настя стала спать на войлочке возле Машиной кроватки. Ночью, бывало, и то у них дружба идет. Проснется Маша, сейчас шепотом Настю зовет или сама соскочит в рубашоночке с кроватки да прямо и юркнет к Насте под одеяло, и целуются, целуются, словно любовники молодые или как голуби. Так и заснут, уста к устам прижавши. Настя Машу обнимает, а та ее обхватит своею ручонкою за шею, и спят так, как два ангела божьи. Не раз их так заставала барыня, и доставалось за это на орехи и Насте и барышне, но разнять их никак не могли. Днем тоже Маша вертелась все возле Насти. Зимой Настя тальки по уроку пряла. Две тальки в неделю, по сорока пбсом, в каждом пасме по сорок ниток, и чтобы свернутая талька в барынино венчальное кольцо проходила. Это очень трудная работа, но Настя была первая мастерица прясть. Случился у Насти двугривенный, и купила она за него на ярмарке для Маши маленький гребень с донцем. Такая была радость ребенку! С тех пор она все с этим снарядом в ногах у Насти на скамеечке мостилась и пряла хлопки. Шутя, шутя выучила ее Настя прясть, и сама, бывало, засмотрится, как та одною лапкою намычку из гребня щепет, а другою ведет нитку да веретенцем маленьким посукает. "Погоди, – говорила Маша, – погоди, Настя, выучусь хорошенько прясть, я тебе стану помогать". Настя схватит ее, целует, целует, та только лепечет: "M-м, задусис, задусис", а сама все терпит и губенками к Настиным губам, как пчелка маленькая, льнет. Отличное дитя было!
В эти дни недели, что оставалось от рукобитья до свадьбы, Настя ко всем как ясочка все ласкалась; словно как прощалась со всеми молча, а больше всех припадала до матери да до маленькой Маши. Жаль было на нее смотреть, так она тяжко мучилась, приготовляясь свой честный венец принять. А Костику и горя мало; ходит – усенки свои пощипывает, а вечерами все барыши на счетах выкладает да водку с Прокудиным пьет. Сестры он словно и не видит. Другие же и видели, и смекали, и всем жаль было Насти, да что же исчужи поделаешь? Петровна тоже задумывалась, да запои уж пропиты, что ж тут делать? Опять Костика вспомнила, гармъдер поднимет, перебьет всех, – так и пустилась на божью волю. "Девка, – думала, – глупа; а там обойдется, и будут жить по-божьему".
Так прошло рождество; разговелись; начались святки; девки стали переряжаться, подблюдные песни пошли. А Насте стало еще горче, еще страшнее. "Пой с нами, пой", – приступают к ней девушки; а она не только что своего голоса не взведет, да и чужих-то песен не слыхала бы. Барыня их была природная деревенская и любила девичьи песни послушать и сама иной раз подтянет им. На святках, по вечерам, у нее девки собирались и певали.
В эти святки то же самое было. Собрались девки под Новый год и запели "Кузнеца", "Мерзляка", "Мужичков богатых", "Свинью из Питера". За каждой песней вынимали кольцо из блюда, накрытого салфеткой, и толковали, кому что какая песня предрекает. Потом Анютка-круглая завела:
Зовет кот кошурку в печурку спать.
Девушки подхватили: "Слава, слава".
Допели песню, и вынулось серебряное кольцо Насти. Смысл песни изъяснять было нечего. Все захохотали, да подсмеиваться, да перешептываться промеж себя стали. Настя надела поданное ей колечко, а сама бледная как смерть; смотрит зорко, и словно как ничего не видит и не слышит. Девки шепнули одна другой на ухо: "Жердочка, жердочка", откашлянулись, да полным хором сразу и хватили "Жердочку". Все это спросту делалось, а Настя как услыхала первые два стиха знакомой песни, так у нее и сердце захолонуло. А девки все веселее заливаются:
Как по той по жердочке
Да никто не хаживал,
Никого не важивал;
ПерешелГригорийсударь,
Перевел Настасью свет
За правую за рученьку
На свою сторонушку.
На своей на сторонушке
И целует, и милует,
И целует, и милует,
Близко к сердцу прижимает,
Настасьюшкой называет.
Настя встала с места, чтоб поблагодарить девушек, как следует, за величанье, да вместо того, чтобы выговорить: "Благодарю, сестрицы-подруженьки", сказала: "Пустите".
Девушки переглянулись, встали и выпустили ее из-за стола, а она прямо в дверь да на двор. "Что с ней? Куда она?" – заговорили. Послали девочку Гашу посмотреть, где Настя. Девочка соскочила с крыльца, глянула туда-сюда и вернулась: нет, дескать, нигде не видать! Подумали, что Настя пошла к матери, и разошлись. Собрались ужинать, а Насти нет. Кликали, кликали – не откликается. Оказия, да и только, куда девка делася? А на дворе светло было от месяца, сухой снег скрипел под ногами, и мороз был трескучий, крещенский. Поужинали девушки и спать положились, устроив дружка дружке мосточки из карт под головами. Насти все не было. Она все стояла за углом барского дома да плакала. Пробил ее мороз до костей в одном платьице, вздохнула она, отерла рукой слезы и вошла потихоньку через девичью в детскую комнату. Обогрела у теплой печки руки, поправила ночник, что горел на лежанке, постлала свой войлочек, помолилась перед образником богу, стала у Машиной кроватки на колена и смотрит ей в лицо. А дитя лежит, как херувимчик милый, разметав ручки, и улыбается. "Спишь, милка?" – спросила Настя потихонечку, видя, что дитя смеется не то во сне, не то наяву – хитрит с Настей.
– М-м! – сказала девочка спросонья и отворила свои глазки.
– Спи, спи, душка! – проговорила Настя, поправляя на ребенке одеяльце.
– Это ты, Настя?
– Я, милая, я. Спи с богом! Христос с тобой, матерь божия и ангел хранитель! – Настя перекрестила свою любимицу.
– Посиди, Настя, у меня.