Опять начал таять снег, и мужики, глядя, как толкутся воробьи, опять говорили, что весна идет. То же самое находили прачки, мывшие белье на учеников О-ского благородного мужского пансиона, и старушка Вольф, исправлявшая должность надзирательницы в старшем классе пансиона благородных девиц. Впрочем, ее замечания не имели прочных оснований, на которых создавались два первые вывода. Старушка Вольф предчувствовала весну, потому что у детей (от шестнадцати до девятнадцатилетнего возраста) перед утром пылали щеки и ротики раскрывались, как у молодых галчаняток, а сквозь открытые зубки бежала тоненькая, девственная слюнка. Говорили, что это "дети кашки просят". Ну да бог с ними, все эти приметы; их не перечтешь. Довольно того, что для определения приближающейся весны есть везде свои приметы и что весна действительно идет за появлением известных примет.
Итак, была весна.
У Прокудиных опять боялись, чтобы на Настю не нашла ее хвороба в то самое время, как в прошлом году, но не было ничего и похожего на прошлогоднее. Прошла святая неделя, началась пашня. Настя была здоровехонька, стригла с бабами овец, мяла пеньку, садила огород и, намаявшись день на воздухе, крепко засыпала покойным, глубоким сном. За всю весну только два раза она чувствовала себя взволнованной и встревоженной. Как раз за тою стеною задворка, к которому была пригорожена Настина пунька, пролегала дорожка, отделявшая задворок от мелкого, но очень густого орехового кустарника. По этой дорожке летом ездили с верхних гостомльских хуторов в нижние и по ней же водили на Ивановский луг в ночное лошадей. Вверху по Гостомле, или, как у нас говорят, "в головах", пастбища тесные, и их берегут на время заказа лугов, а пока луга не заказаны и опять когда их скосят, из "голов" всегда водят коней на пастбище на самый нижний и самый большой луг, Ивановский. Проводили мужики лошадей, таким образом, мимо самой Настиной пуньки, и все ей было слышно, и как мужики, едучи верхами, разговаривают, и как кони топают своими некованными копытами, и как жеребятки ржут звонкими голосами, догоняя своих матерей. Настя очень любила ночную пору и жадно прислушивалась и к говору проезжавших за ее пунькой ребят, и к конскому топоту, и к жеребячьему тоненькому ржанью. Но всего внимательнее она прислушивалась к песням, которые зачастую певали мужики, едучи в ночное. Настя знала толк в песнях и отличала один голос, который часто пел, проезжая мимо ее задворка. Певец обыкновенно проезжал с своими лошадьми позже всех других и всегда один.
Это Настя могла определить по тому, что звонкая песня не заглушалась ничьим говором, ни многочисленным конским топотом. Видно было, что певец ездит один и ведет не более как трех лошадей.
Отличный был голос у этого певца, и чудесные он знал песни. Некоторые из них Настя сама знала, а других никогда не слыхивала. Но и те песни, которые знала она, казались ей словно новыми. Так внятно и толково выпевал певец слова песни, так глубоко он передавал своим пением ее задушевный смысл.
Первый раз как услыхала Настя этого песельника, он пел, едучи:
Мне не спится, не лежится,
И сон меня не берет;
Пошел бы я до любезной,
Да не знаю, где живет.
Настя давно знала эту песню, но как-то тут, с этого голоса, она ей стала в голове, и долго Настя думала, что ведь вот не спится человеку и другому человеку в другом месте тоже не спится и не лежится. Пойти б тому одному человеку до другого, да… не знает он, где живет этот другой человек, что ждет к себе другого человека.
III
Все стояла весна, все были дни погожие и ночи теплые, роскошные, без луны, с одними звездочками на синем небе. Привыкла Настя к своему песельнику. Всякую ночь, как протопочет мимо ее задворка большой табун, ода и ждет и слушает, не спится ей. А вдали уж слышится звавши, полный голос. Сначала слов не слыхать, и Настя только по мотиву отличает песню, а там и слова заслышатся. Поет песельник песни и веселые, разудалые, поет и грустные, надрывающие душу. То хвалится в своей песне алой лентой и так радостно поет;
То-то лента! то-то лента!
То-то алая моя!
Ала! ала! ала!
Мне голубушка дала.
Словно в самом деле голубушка только что выплела из косы алую ленту да дала ему: "Носи, мол, дружок, люби меня, да мною радуйся".
А в другой раз издали Настя слышит, как поет он:
Уж ты ль, молодость,
Моя молодость!
Красота ль моя
Молодецкая!
Ты куда прошла,
Миновалася?
Не видал тебя,
Моя молодость,
За лютой змеей
Подколодною,
За своей женой,
За негодною.
И поет он эту песню как будто не оттого, что ему петь хочется, а оттого, что в самом деле лютая змея подколодная заела его и красу и молодость, и нет ему силы на нее не плакаться.
Никак Настя не могла разобрать: не то этому человеку уж очень тяжело на свете, не то весело, и поет он грустные песни с того только, что петь ловок и любит песни.
Была Настя все та же Евина дочка. Хотелось ей посмотреть песельника. Вышла такая светлая, лунная ночь; Настя лежала на постели, заслышала знакомую голосистую песню, оперлась на локоть и смотрит в щелку, которых много в плетневой стене, потому что суволока, которою обставляют пуньки на зиму, была отставлена. Смотрит Настя, а топот и песня все ближе, и вдруг перед самыми ее глазами показался статный русый парень, в белой рубашке с красными ластовицами и в высокой шляпе гречишником. Выехал он против Настиной пуньки и, как нарочно, остановился, обернулся на лошади полуоборотом назад, свистнул и стал звать отставшего жеребенка. "Кось! кось! кось! Беги, дурашка!" – звал парень жеребеночка, оборотясь лицом к Настиной стене. А Настя все смотрела на него и, когда он тронулся с своими лошадьми далее, подумала: "Хороший какой да румяный! Где ему горе знать?"
– Кто это у нас так хорошо песни играет? – говорила как-то Настя Домне.
– Где играет? – спросила Домна.
– Да вот все в ночное ездючи.
– Кто ж его знает! Неш мало их играет? все играют.
– Нет, этот уж ловче всех, голосистый такой.
– Ловче всех, так должно, что Степку Лябихова ты слышала. Он первый песельник по всей Гостомле считается.
Ну, Степана и Степана; больше о нем и разговоров не было.
Доминали бабы последнюю пеньку на задворках, и Настя с ними мяла. Где молодые бабы соберутся одни, тут уж и смехи, и шутки, и жированье. Никого не пропустят, не зацепивши да не подсмеявшись.
Показалась телега на гнедой лошади. Мужик шел возле переднего колеса. Видно было, что воз тяжелый.
– Эй, ты! – крикнула Домна на мужика.
– Чего? – отозвался парень.
Настя глянула на парня и узнала в нем Степана Лябихова.
– Откуда едешь? – крикнула другая баба.
– Не видишь, что ли! Муку везу.
– С мельницы?
– Ну а то ж откуда муку возят? А еще баба называешься, да не знаешь откуда муку возят, – отвечал Степан, не останавливая лошади.
– Слушай-ка! – крикнула ему опять Домна.
– Ну, чего там?
– Глянь-ка сюда.
– Да чего?
– Да глянь, небось.
– Ну! – сказал, остановясь, Степан.
– Поди, мол, сюда.
Степан забросил веревочные вожжи на телегу и, не спеша подойдя к бабам, опять спросил:
– Чего вы, сороки белохвостые?
– Давно тебя, сокол ясный, не видали, – отвечала молодая солдатка Наталья.
– Соскучились, значит, по мне.
– Иссохли, малый, – смеясь, проговорила та же солдатка.
– И ты иссохла?
– Да как же: ночь не ем, день не сплю, за тобой убиваюсь.
– Ах ты, моя краля милая! – принимая шутку, отвечал Степан и хотел обнять Наталью. А та, трепля горсть обмятой пеньки о стойку, обернулась и трепнула ею по голове Степана. Шляпа с него слетела, волосы разбрылялиеь, и в них застряли клочки белой кострики. Бабы засмеялись, и Настя с ними не удержалась и засмеялась.
– Э, нет, постой, баба, это не так! – весело проговорил Степан. – Это не мадель. А у нас за это с вашим братом вот как справляются! – Степан охватил солдатку, бросил ее на мягкую кучу свежеобитой костры и, заведя ей руки за спину, поцеловал ее раз двадцать сразу в губы.
– Пусти!.. мм-м, пусти, черт! – крикнула солдатка, отрывая свои губы от впившихся в них губ Степана. Но она не вырвалась, пока сам Степан, нацеловавшись досыта, пустил ее и, вставая с колен, сказал:
– Вот важно! Натешил душеньку.
– Экой мерин! – вскликнула, отряхиваясь, раскрасневшаяся солдатка и ударила Степана кулаком в спину.
– Неш так-то гожу делать? – спросила Домна.
– Что?
– Да баб-то женатому целовать.
– А то неш не гажу?
– Да еще при людях! Что проку при людях-то целоваться? – проговорил кто-то из баб.
– Да где ж ты ее без людей поцелуешь? – спросил Степан.
– О, болезный! Не знаешь, смотри, где.
Степан засмеялся, обмахнул сбитую с него Натальею шляпу и, тряхнув русыми кудрями, сказал:
– Прощайте, бабочки.
– Прощай, – отвечали несколько женщин, с удовольствием глядя на красивого Степана.
– Неси тебя нелегкая! – проговорила все еще красная от крепких поцелуев Наталья.
– Эй, ты, Степан, бабья сухота! – крикнула Домна.
– Ну вас совсем, некогда! – отвечал Степан.
– Нет, постой-кась! Ты что нашим бабам спать не даешь?
Настя вспыхнула.
– Каким вашим бабам я спать не даю?
– Про то мы знаем, а ты зачем спать-то мешаешь?
– Чем я мешаю?
– Песни свои все горланишь.
– Да, вот дело-то!
Степан уехал.
– Экой черт! – сказала вслед ему Наталья, обтирая свои губы.
– Что кабы на этого парня да не его горе, что б из него было! – проговорила Домна.
– А у него какое ж горе? – спросила Настя, которой не нравилась беспардонная веселость Степана.
– О-о! да уж есть ли такой другой горький на свете, как он.
Рассказали тут Насте, как этот Степан в приемышах у гостомльского мужика Лябихова вырос, как его били, колотили, помыкали им в детстве, а потом женили на хозяйской дочери, которая из себя хоть и ничего баба, а нравная такая, что и боже спаси. Слова с мужем в согласие не скажет, да все на него жалуется и чужим и домашним. Срамит его да урекает.
– Он уж, – говорила рассказчица, – один раз было убил ее с сердцов, насилу водой отлили, а другой раз, вот как последний набор был, сам в некруты просился, – не отдали, тесть перепросил, что работника в дворе нет. А теперь, – прибавила баба, – ребят, что ли, он жалеет, тоже двое ребятишек есть, либо уж обтерпелся он, только ничего не слыхать. Работает как вол, никуда не ходит, только свои песни поет. Это-то допрежь, как его жена допекала, так с бабами, бывало, баловался; была у него тож своя полюбовница, а нонче уж и этого не слыхать стало…
– А не слыхать! – подтвердили бабы.
– Где ж его полюбовница? – спросила Настя.
– Вывели их в сибирскую губерню, на вольные степи. Туда и она пошла с своими, с семейными.
– Стало, замужняя была?
– Известно, баба: не девка же.
– Может, вдова.
– Нет, хозяин был, да она своего-то не любила, а Степку смерть как жалела.
– Да что ж жена-то его не любит, что ль? – спросила Настя.
– Не то, девушка, что не любит. Може, и любит, да нравная она такая. Вередует – и не знает, чего вередует. Сызмальства мать-то с отцом как собаки жили, ну и она так норовит. А он парень открытый, душевный, нетерпячий, – вот у них и идет. Она и сама, лютуя, мучится и его совсем и замаяла и от себя отворотила. А чтоб обернуться этак к нему всем сердцем, этого у нее в нраве нет: суровая уж такая, неласковая, неприветливая.
– Вот как ты до своего мужа, – смеясь, сказала солдатка Насте.
– Приравняла! – воскликнула Домна. – Что Гришка, а что Степан. Тому бы на старой бабе впору жениться, а этого-то уж и полюбить, так есть кого.
На вешнего Николу у нас престольный праздник и ярмарка. Весь народ был у церкви, и Настя с бабами туда ходила, и Степан там был. Степан встретился с бабами. Он нес на руках пятилетнего сынишку и свистал ему на глиняной уточке. Поздоровались они и несколькими словами перебросились. Степан был, по обыкновению, весел и шутлив. Настя видела, как он поднес сынишку к телеге, на которой сидела его жена. Насте хотелось рассмотреть Степанову жену, и она незаметно подошла ближе. Бабочка показалась Насте не дурною и даже не злою.
– Что ж ему сделается? – говорил Степан жене, стоя у телеги.
– Не надо, – отвечала жена.
Настя, оборотись спиной, слушала этот разговор.
– Кум просит.
– Пусть просит.
– Дай хоть малого-то, коли сама не пойдешь.
– Не надо.
– Зарядила, не надо да не надо. С чего ж так не надо?
– Нечего туда малого таскать.
– Кум нам завсегда приятель.
– Тебе пьянствовать он приятель.
– Коли ж я пьянствовал? Пусти со мной малого.
– Сказала, не пущу!
– Да пусти, кум обижаться будет!
– Наплевать мне на твоего кума вместе и с тобою-то.
Степан плюнул, сказал: "Экая язва сибирская!" и пошел один к куму.
Перед вечером он шел, сильно шатаясь. Видно, что ему было жарко, потому что он снял свиту и, перевязав ее красным кушаком, нес за спиною. Он был очень пьян и не заметил трех баб, которые стояли под ракитою на плотине. По обыкновению своему, Степан пел, но теперь он пел дурно и беспрестанно икал.
– Т-с! что он играет? – сказала Домна. Ровняясь с бабами, Степан пел:
Она, шельма, промолчала:
Ни ответу, ни привету, -
Будто шельмы дома нету.
Хотя ж хоть и дома,
Лежит, что корова,
Оттопырит свои губы,
Поцелует, как не люди…
– Кто тебя так целует? – крикнула, смеясь, Домна.
– А! – отозвался Степан, водя покрасневшими глазами.
– На кого плачешься? – повторила баба.
– Я-то?
– Да. А то кто ж?
– Неш я плачу!
– Вино в тебе плачет.
– Ну вас к лешему! – отвечал Степан и, качаясь, зашагал далее и другим голосом на тот же напев продолжал прерванную песню:
Уж я выйду на крылечко,
Уж я звякну во колечко:
Старушка, свет,
Выйди на совет!
– Часто он так-то бывает? – спросила Настя.
– Где там! Это дива просто, что с ним. Попритчилось ему, что ли, что он набрался.
Перед Петровым днем пришли из Украины ребята, а Гришка не пришел. На год еще там остался.
Ночью под самый Петров день у нас есть обычай не спать. Солнце караулят. С самого вечера собираются бабы, ходят около деревень и поют песни. Мужики молодые тоже около баб.
Пошли бабы около задворков и как раз встретили Степана, ехавшего в ночное. "Иди с нами песни играть", – кричат ему. Он было отказываться тем, что лошадей некому свести, но нашли паренька молодого и послали с ним Степановых лошадей в свой табун. Мужики тоже рады были Степану, потому что где Степан, там и забавы, там и песни любимые будут. Степан остался, но он нынче был как-то невесел.
Стали водить хороводы с разными фигурками.
– Сыграй, Степан, про загадки, – приставали бабы.
– Сыграй, Степка, – говорили ребята.
– Нету охоты, ребята.
– Сыграй, сыграй, – говорили все, образуя просторный кружок, в средине которого очутился Степан.
– И кружок готов! – сказал он, смеясь.
– Теперь играй.
– С кем же играть-то?
– Ну, бабы! Что ж вы стали? Давайте из себя бабу Степке.
Бабы пошли перекоряться: "да я не знаю", "да я не умею", "да иди ты", "пусть идет Аришка"; а Аришка говорит: "Вон Машка умеет".
– Что ж, стало, бабы нет на Гостомле! Вона до чего дожились! – крикнул, развеселясь понемножку, Степан.
– Стой! Давай палку, – крикнул кто-то.
Явилась палка.
– Хватайся, бабы: чья рука верхняя, той играть с Степкой песню.
– Так нельзя, – отвечали бабы.
– С чего нельзя?
– А как неумелой придется?
– Исправди так.
– Ну, сколько умелых?
– Вон Аленка умеет?
– Ну!
– Наташка-солдатка, Анютка-глазастая, Грушка Полубеньева.
– Выходи, бабы, выходи! – командовали ребята.
– Ну кто еще? Бабы молчали.
– Высказывай друг на дружку, по-дворянски: кто еще?
– Настька Прокудина! – крякнул кто-то.
– И то! Настька! Настька! выходи. Ты ведь песельница была.
Настя хотела отговориться или спрятаться, но бабы ее выпихнули в кружок, где стоял певец и кандидатки на занятие женской партии в загадках.
– Вот теперь судьба как велит. Нынче ночь-то ведь петровская, все неспроста делается. Хватайся, бабы!
Бабы стали хвататься руками за палку. Верхняя рука вышла Настина.
– Настьке играть, – крикнули все. Бабы, хватавшиеся за палку, отошли в пестрый кружок, а Настя осталась в середине перед Степаном.
– Заводи, Степка.
Степан откашлянулся и чистым высоким тенором завел требуемую песню.
– Экой голосистый! – шептали бабы, – не взять Настьке под него.
Куплет кончился, нужно было петь Насте. Все хранили мертвое молчание и ждали, как взведет Настя против Степанова голоса.
Настя давно не певала и сама уж отвыкла от своего голоса, но деться было некуда, нужно было петь. Она тоже откашлянулась и взяла выше последней ноты Степана.
– Важно! Вот так песельница! Вот так пара! – кричали ребята.
Степан был рад, что есть ему с кем показать свою артистическую удаль, и еще смелее запел:
Напой мово коня
Среди синя моря,
Чтобы ворон конь напился,
Бран ковер не замочился
И не мокор был, – сухой.
Высокою, замирающею трелью он вывел последние слова. А Настя с этой ноты свободно продолжала:
Сострой, милый, терем
Из маковых зерен,
Были б двери, каравати,
Можно б там приятно спати
С тобой, милый мой!
– Важно! На отличку! Спасибо, спасибо, молодайка! – кричали ребята. А Настя вся закраснелась и ушла в толпу. Она никогда не думала о словах этой народной оперетки, а теперь, пропевши их Степану, она ими была недовольна. Ну да ведь довольна не довольна, а из песни слова не выкинешь. Заведешь начало, так споешь уж все, что стоит и в начале, и в конце, и в середине. До всего дойдет.
IV
Рожь поспела, и началось жниво. Рожь была неровная: которую жали, а которая шла под косу. Прокудины жали свою, а Степан косил свою. Не потому он косил, чтобы его рожь была хуже прокудинской: рожь была такая же, потому что и обработка была одинакая, да и загоны их были в одном клину; но Степан один был в дворе. Ему и скосить-то впору было поспеть за людьми, а уж о жнитве и думать нечего.
На Степане на одном весь дом лежал. Он и в поле работал, как прочие, и в дворе управлялся. Всюду нужно было поспеть; переменить его было некому. Все прочие наработаются да тут же под крестцами в поле и опять ложатся, чтоб не томиться ходьбой ко дворам. Только разве баба очередная в семье пойдет вечером домой, на завтра обед готовить. А Степан через день, а через два уж непременно, должен был ходить на ночь домой, чтоб утром там поделать все, что по домашнему быту требуется и чего бабы не осилеют. А утром опять с людьми зауряд косою махал, пока плечи разломит. Жаркий день был.