- И отлично сделаете, - одобрил аббат. - Этот капуцин сущий осел, и учил-то он вашего сынка не столько человеческой речи, сколько ржанию. Бросьте в огонь "Житие святой Маргариты", молитву против обмораживания и все эти истории про оборотней, которыми монах отравлял разум отрока,- и вы совершите благое дело. За ту цену, что получал от вас брат Ангел, я сам согласен давать уроки, я обучу это дитя латыни и греческому, обучу даже французской речи, над усовершенствованием коей немало потрудились Вуатюр и Бальзак. Таким образом, благодаря двойной и редкостной удаче сей юный вертеловерт, сей Жако Турнеброш, станет ученым мужем, а я буду каждодневно обедать.
- По рукам! - вскричал батюшка. - Принесите-ка нам, Барб, две чарки. Пока обе стороны не чокнутся в знак согласия - дело не пойдет. Разопьем вино здесь. Ноги моей больше не будет в "Малютке Бахусе", только бы подальше от этого ножовщика и этого капуцина.
Аббат поднялся с места и, опершись на спинку стула, произнес медленным, торжественным тоном:
- Прежде всего благодарю тебя, создатель, творец и попечитель всего сущего, за то, что ты привел меня в сей дом хлебодарный. Один лишь ты направляешь наши стопы, и в делах повседневных узнаем мы твои предначертания, хотя было бы весьма дерзко, а то и просто неуместно следовать им слишком неукоснительно. Ибо каждый наш шаг направляет божественная длань, ее обнаруживаем мы в любых делах, само собой разумеется возвышенных, коль скоро в них сказывается воля божья, и, однако ж, низменных и смехотворных, коль скоро в них участвуют люди, а воля его открывается нам только в своей человеческой ипостаси. Посему не будем, как то делают капуцины и простодушные женщины, при виде козявки вопить, что ползет она-де, выполняя промысел божий. Воздадим хвалу отцу небесному, помолимся ему, дабы просветил он меня в тех знаниях, какие я надеюсь передать этому отроку, а что касается всего прочего, положимся на его святую волю, не пытаясь понять ее через малое. Потом, подняв чарку, он отхлебнул чуть не половину.
- Вино, - сказал он, - вносит в состав человеческого тела приятное и оздоровляющее тепло. Влага сия достойна быть воспета на Теосе или в Тампле князьями вакхической поэзии Анакреоном и Шолье. Мне хочется омочить вином губы юного моего ученика. Он поднес чарку к моему подбородку и воскликнул:
- Пчелы Академии, сюда, сюда, спуститесь благозвучным роем на уста Якобуса Турнеброша, посвященные отныне музам.
- О господин аббат, - вмещалась матушка, - вино и вправду привлекает пчел, особенно сладкое вино. Но зачем этим злыдням, этим мухам садиться на губы моего Жако, ведь они пребольно жалят. Как-то раз я надкусила персик, а пчела возьми да и ужаль меня в язык, от боли я света божьего невзвидела. И полегчало мне лишь тогда, когда брат Ангел положил мне на язык щепотку земли, смешанной со слюною, и прочел молитву святому Козьме.
Аббат разъяснил матушке, что о пчелах он упомянул в иносказательном смысле. А батюшка, не сдержавшись, упрекнул ее:
- Барб, вы святая и достойная женщина, но я сотни раз замечал за вами прискорбную слабость врываться очертя голову в серьезную беседу, забывая, что хуже всего соваться в воду, не спросясь броду.
- Может, и так, - согласилась матушка. - Но, если бы вы слушались моих советов, Леонар, вам же было бы лучше, Понятно, я не разбираюсь во всех пчелах, какие бывают на свете, но я понимаю, как нужно вести дом и что полагается делать мужчине в летах, отцу семейства и знаменосцу цеха, дабы, сохранить приличие и благонравие.
Батюшка поскреб за ухом и налил вина аббату, который произнес со вздохом:
- Увы, в наши дни наука не столь почитаема во Французском королевстве, как была она почитаема у римского народа, хотя к тому времени, когда риторика возвысила Евгения до императорского сана, римляне уже утратили свои древние добродетели. В наш век не редкость видеть сведущего человека на чердаке без света и огня. Exemplum ut talpa. Тому примером я.
Тут он поведал нам историю своей жизни, каковую и привожу дословно, разве что за исключением тех мест, которые я, по детскому своему недомыслию, не мог уразуметь, а следовательно, и удержать в памяти. Надеюсь, что мне все же удалось восстановить пробелы, пользуясь теми признаниями, какие делал он позднее, когда удостоил меня своей дружбы.
* * *
- Таким, каким вы видите вашего покорного слугу, - начал аббат, - или, вернее сказать, таким, каким вы меня не видите, - ибо тогда был я молод, строен, черноволос и быстроглаз, - я преподавал свободные искусства в коллеже Бове под началом господ Дюге, Герена, Коффена и Баффье. Я получал награды и надеялся составить себе громкое имя в науках. Но женщина разбила все мои чаяния. Звалась она Николь Пигоро и держала книготорговлю под вывеской "Золотая библия" на площади перед самым коллежем. Я был завсегдатаем ее лавочки и без конца листал книги, полученные из Голландии, равно как иллюстрированные издания, снабженные весьма учеными сносками, толкованиями и комментариями. Я был пригож собой, и, на мою беду, госпожа Пигоро не преминула это заметить. Была она премиленькая и могла еще нравиться. Глаза, ее говорили красноречивее слов. В один прекрасный день Цицерон и Тит Ливий, Платон и Аристотель, Фукидид, Полибий и Варрон, Эпиктет, Сенека, Боэций и Кассиодор, Гомер, Эсхил, Софокл, Еврипид, Плавт и Теренций, Диодор Сицилийский и Дионисий Галикарнасский, святой Иоанн Златоуст и святой Василий, святой Иероним и блаженный Августин, Эразм, Сомез, Тюрнеб и Скалигер, святой Фома Аквинский, святой Бонавентура, Боссюэ в компании с Ферри, Ленен, Годфруа, Мезерэ, Мейнбург, Фабрициус, отец Лелон и отец Питу, все поэты, все ораторы, все историки, все отцы церкви, все ученые мужи, все теологи, все гуманисты, все компиляторы, сверху донизу заполнившие стены, стали свидетелями нашего первого поцелуя.
- Я ни в чем не могу вам отказать, - сетовала Николь, - только не возымейте обо мне худого мнения.
В выражении своей безумной любви она не знала удержу. Как-то раз она примерила мне кружевные брыжи с кружевными манжетами и, решив, что я в них просто душка, потребовала, чтобы я взял их себе. Я, понятно, отказался. Но так как мой отказ она сочла оскорблением для своей любви и разгневалась, я согласился принять ее дар, боясь вызвать неудовольствие милой.
Счастье мое длилось до того самого дня, когда меня сменил некий офицер. Легко представить себе, как глубоко был я уязвлен; горя жаждой мести, я довел до сведения попечителей коллежа, что больше в "Золотую библию" я не ходок, ибо опасаюсь стать свидетелем сцен, могущих оскорбить скромность юного священнослужителя. Признаюсь откровенно, затея оказалась не из самых удачных, так как госпожа Пигоро, проведав о распускаемых на ее счет слухах, объявила под рукой, будто я стянул у нее кружевные манжеты и кружевные брыжи. Лживые эти жалобы достигли слуха наших попечителей, которые повелели обыскать мой сундучок, где и были обнаружены вышеупомянутые вещицы, стоившие немалых денег. Меня изгнали из коллежа, и я, по примеру Ипполита и Беллерофонта, испытал на себе, что значит женское коварство и злоба. Очутившись на улице с моими пожитками и тетрадями по элоквенции, я чуть было не умер с голоду, но, сняв свое священническое одеяние, пошел к одному вельможе-гугеноту, представился ему, он взял меня в секретари, и я стал писать под его диктовку пасквили противу религии.
- Ну это уж, господин аббат, не к вашей чести, - воскликнул батюшка. - Порядочный человек не должен прикладывать руку к подобным мерзостям. И пусть я человек неученый, пусть занимаюсь рукомеслом, не выношу я гугенотского духа.
- Вы правы, хозяин, - ответил аббат. - То была самая черная страница в моей жизни. До сих пор меня день и ночь грызет раскаяние. Однако ж мой вельможа был кальвинист. По его приказу я громил лишь лютеран и социнианскую ересь, каковую он не терпел, я, уверяю вас, по его наущению я поносил еретиков куда более сурово, чем сама Сорбонна.
- Аминь, - сказал батюшка. - Когда волки грызутся, ягнята мирно пасутся.
Аббат продолжал свой рассказ.
- Впрочем, я недолго оставался у этого вельможи, которого больше занимали письма Ульриха фон Гуттена, нежели речи Демосфена, и за столом у которого пили одну чистую воду. Уйдя от него, я переменил десяток занятий и ни в одном не преуспел. Был я носильщиком, затем комедиантом, монахом, лакеем. Потом, вновь надев священническое одеяние, определился я секретарем к епископу Сеэзскому, где и составил каталог ценнейших манускриптов, находившихся в его библиотеке. Каталог этот, представлявший собой два тома in folio, епископ поместил в своей галерее, отдав предварительно переплести в сафьян, вытеснить на переплете свой герб и позолотить обрезы. Осмелюсь сказать, что труд получился обстоятельный.
Сидеть бы мне да сидеть в тиши у моего епископа и мирно стариться за книгами. Но я полюбил горничную супруги судьи. Не осуждайте меня за то слишком сурово. Пухленькая, веселая, свежая брюнеточка, тут бы сам святой Пахомий согрешил. В один прекрасный день она в почтовой карете отправилась в Париж на поиски счастья. И прихватила меня с собой. Однако ж мне не так повезло, как ей. По ее рекомендации я поступил в услужение к госпоже Сент-Эрнест, танцовщице оперы, которая, проведав о моих талантах, пожелала продиктовать мне памфлет против мадемуазель Давилье, имея свои основания не жаловать последнюю. Я недурно исполнил роль секретаря и честно заработал обещанные мне пятьдесят экю. Книга была отпечатана в Амстердаме у Марка-Мишеля Рея с аллегорической заставкой, и мадемуазель Давилье получила первый экземпляр памфлета перед самым выходом на сцену, где ей предстояло петь знаменитую арию Армиды. От злости она охрипла, и голос ее дрожал. Пела она фальшиво и была освистана. Кое-как закончив арию, она, как была - в пудре и в фижмах, - помчалась к управителю, который ни в чем ей не мог отказать. В слезах она кинулась к его ногам, взывая о мщении. В скором времени дознались, что удар нанесен рукой госпожи Сент-Эрнест.
Не выдержав допросов, очных ставок и угроз, она назвала мое имя, и меня заточили в Бастилию, где я и провел четыре года. Единственно, что отчасти утешало меня в моем горе, было чтение Боэция и Кассиодора.
Потом на кладбище святого Иннокентия я открыл лавчонку, где в качестве писца отдаю за плату влюбленным служанкам перо, достойное изображать прославленных мужей Рима и толковать писания отцов церкви. За каждое любовное письмо я получаю по два лиара и, занимаясь этим ремеслом, не столь живу, сколь умираю с голоду. Но я не забываю, что Эпиктет был рабом, а Пиррон - садовником.
По счастливой случайности нынче мне перепало экю за составление подметного письма. Два дня во рту у меня маковой росинки не было. Не мешкая, я двинулся в путь на поиски харчевни. Еще с улицы я приметил вашу вывеску, огонь в очаге, приветливо играющий в окнах. Почуял уже на пороге сладостный запах съестного. И вошел. Теперь, дражайший хозяин, вы знаете всю мою жизнь.
- Жизнь честного человека, на мой взгляд, - ответил батюшка, - и, если не считать гугенотской мерзости, ничего за вами худого не водится. Вот вам моя рука! Отныне мы друзья. Как прикажете вас величать?
- Жером Куаньяр, доктор богословия, лиценциат наук.
* * *
Если что поистине замечательно во всех делах людских, так это взаимное сцепление следствий и причин. Прав поэтому был г-н Жером Куаньяр, говоривший: "Приглядевшись хорошенько к этой странной череде ударов и ответных тычков, где сталкиваются меж собой судьбы человеческие, нельзя не признать, что господь бог в своем совершенстве наделен и остроумием, и фантазией, и чувством смешного; более того, по части чисто театральных эффектов он столь же искусен, как во всем прочем, и если бы он, вдохновивший Моисея, Давида и пророков, удостоил еще вдохновить господина Лесажа и ярмарочных сочинителей, мы наслаждались бы презабавными арлекинадами". И я сделался латинистом только потому, что брат Ангел был взят стражей и заключен в церковную тюрьму за то, что едва не задушил ножовщика в беседке "Малютки Бахуса". Г-н Жером Куаньяр честно сдержал свое слово. Он стал давать мне уроки и, убедившись в моем послушании и понятливости, с удовольствием обучал меня древней словесности. Через несколько лет он образовал из меня изрядного латиниста.
До конца жизни в моей душе не изгладится благодарная о нем память. Нетрудно понять, сколь я ему обязан; ведь, развивая мой ум, он не пренебрегал ничем, желая одновременно развить и мое сердце и душу. Он читал мне "Максимы" Эпиктета, "Проповеди" св. Василия и "Утешения" Боэция. На прекраснейших текстах знакомил он меня с философией стоиков; но лишь для того открывал он мне ее величие, дабы еще ниже низвергнуть во прах перед философией христианской. Это был тонкий богослов и добрый католик. Вера его уцелела среди обломков как самых милых его сердцу иллюзий, так и самых его законных чаяний. Слабости, заблуждения, ошибки, которые он не старался скрыть или приукрасить, даже они не могли поколебать его веру во благость провидения. И чтобы еще явственнее стал его облик, добавлю: о вечном спасении своей души он пекся неусыпно, даже в самых, казалось бы, неподходящих для того обстоятельствах. Мне он внушал принципы просвещенного благочестия. Старался он также приохотить меня к добродетели и с помощью примеров, позаимствованных из жизнеописания Зенона, превратить ее для меня, так сказать, в повседневную житейскую привычку.
Надеясь показать мне все опасности пороков, он черпал аргументы из близлежащего источника и признавался, что из-за чрезмерного пристрастия к вину и женщинам он лишился чести взойти на кафедру коллежа в длинной мантии и четырехугольной шапке.
Со всеми этими редкостными достоинствами сочетались усидчивость и терпение, ибо аббат соблюдал часы наших занятий с такой неукоснительной точностью, какой трудно было ждать от человека, не защищенного от превратностей бродячей жизни и увлекаемого беспокойным потоком судьбы к приключениям, не столь ученого, сколь плутовского свойства. Рвение это объяснялось его добротою, а также и его привязанностью к нашей славной улице св. Иакова, где находили себе удовлетворение все насущные потребности его, как плотские, так и духовные.
Дав с пользой для меня урок и скушав обильный обед, он отправлялся в обход, заглядывал к "Малютке Бахусу" и в лавку "Под образом св. Екатерины", так как здесь, на маленьком клочке земли, в этом раю, обретал он одновременно свежее вино и книги.
Он стал завсегдатаем г-на Блезо, книготорговца, который приветливо встречал аббата, хотя тот, перелистав все книги, ни разу не приобрел ни одной. Кто бы не залюбовался чудеснейшей этой картиной, видя, как в глубине лавки мой добрый учитель, уткнувшись носом в какую-нибудь книжицу, только что полученную из Голландии, при случае отрывался от чтения и с одинаковым знанием дела пускался в пространные я остроумные рассуждения о любом предмете, будь то планы всемирной монархии, приписываемые покойному королю, или галантные похождения некоего финансиста и девицы с театральных подмостков. Г-н Блезо никогда не уставал его слушать. Сам г-н Блезо был маленький, сухонький и чистенький старичок, ходивший во фраке, дикого цвета панталонах и серых шерстяных чулках. Я от души восторгался им и не мыслил себе более прекрасного удела, чем торговать подобно ему книгами в лавке "Под образом св. Екатерины".
Одно воспоминание придало в моих глазах особое несказанное очарование книготорговле у г-на Блезо. Здесь, в один прекрасный день, будучи еще на заре моих лет, я впервые увидел обнаженную женщину. Вижу ее, как сейчас. То была Ева на картинке в библии. У нее был толстый живот и коротковатые ноги, и на фоне голландского пейзажа она беседовала со змием. Тогда-то я почувствовал к обладателю эстампа величайшее уважение, которое не ослабло и впоследствии, когда я, по милости г-на Жерома Куаньяра, пристрастился к книгам.
В шестнадцать лет я уже порядочно знал латынь и разбирался в греческом. Как-то добрый мой учитель сказал батюшке:
- Не находите ли вы, дорогой хозяин, что поистине непристойно держать далее юного поклонника Цицерона в наряде поваренка?
- Я об этом не думал, - признался батюшка.
- Верно, верно, - подхватила матушка, - пора одеть нашего сынка в канифасовый камзол. Внешность у него приятная, манеры хорошие, к тому же он ученый и камзола не посрамит.
Батюшка с минуту сидел в раздумье, затем спросил, пристало ли харчевнику носить канифасовый камзол? Но аббат Куаньяр возразил, что никогда мне, питомцу муз, не быть харчевником и что недалеко то время, когда я облачусь в рясу священнослужителя.