Жены и дочери - Элизабет Гаскелл 6 стр.


Он остался вдовцом с двумя или тремя мальчишками на руках. Они учились в частной школе, и, поскольку их общество не могло оживить атмосферу дома, в которой прошла его семейная жизнь, то он предпочитал проводить бо́льшую часть времени в Тауэрз. Мать гордилась им, отец очень любил, но при этом оба слегка побаивались его. Милорд и миледи Камнор с неизменным дружелюбием привечали его друзей; первый, правда, имел привычку принимать всех с распростертыми объятиями, но доказательством настоящей привязанности леди Камнор к своему ученому сыну можно было считать тот факт, что она позволяла ему приглашать, как она выражалась, "самых разных личностей" погостить в Тауэрз. На деле же к числу "самых разных личностей" принадлежали те, кто сумел прославиться своей ученостью и знаниями, безотносительно титулов и званий, и, следует признать, без учета изысканности манер или же отсутствия таковых.

Мистера Халла, предшественника мистера Гибсона, миледи всегда принимала с дружеской снисходительностью, сочтя его состоявшимся семейным доктором еще во время своего первого появления в Тауэрз сразу же после замужества; но ей и в голову бы не пришло вмешиваться в его обычай принимать пищу, когда он желал подкрепиться, в комнате экономки, хотя и не с нею, bien entendu. Спокойный, полный, краснолицый умница доктор явно предпочитал подобное окружение, даже если бы ему предложили (чего никогда не случалось), как он выражался, "перекусить" в обществе милорда и миледи в роскошной столовой. Безусловно, если из Лондона привозили какое-нибудь медицинское светило (наподобие сэра Эстли), дабы оно озаботилось состоянием здоровья семьи, то мистера Халла, как и местную сиделку, приглашали на обед в формальной и церемонной манере. По такому случаю мистер Халл прятал подбородок в многочисленные пышные складки белого муслина, надевал черные брюки до колен, украшенные лентами по бокам, атласные чулки и башмаки с пряжками, включая прочие предметы туалета, в коем чувствовал себя ужасно стесненно и неловко, и прибывал в поместье в карете, взятой напрокат у "Георга", в глубине души утешаясь тем, как преподнесет происходящее сквайрам, которых он имел обыкновение навещать на следующий день: "Вчера за обедом граф сказал", или "графиня заметила", или "я с превеликим удивлением узнал, когда давеча обедал в Тауэрз". Но положение вещей каким-то образом изменилось с тех пор, как мистер Гибсон стал доктором par excellence в Холлингфорде. Обе мисс Браунинг были склонны полагать, что причиной тому послужила его элегантная фигура и "изысканные манеры"; миссис Гуденоу уверяла, что всему виной "его связи в среде аристократии" – "сын шотландского герцога, дорогая моя, и неважно, законный или нет", – но, как бы там ни было, факт оставался фактом. Хотя он частенько просил миссис Браун дать ему что-нибудь перехватить на скорую руку в комнате экономки – у него попросту не было времени на всю эту церемониальную суету ленча с миледи, – его всегда были готовы принять в самом избранном кругу гостей дома. Он мог пообедать с герцогом в любой день, когда ему только вздумается, при условии, разумеется, что приезда герцога ожидали в Тауэрз. Он разговаривал с шотландским, а не с провинциальным акцентом. На костях его не имелось ни капельки лишнего жира, а стройность, как известно, верный признак благородного происхождения. Цвет лица его отличался изысканной бледностью, а волосы были черными; в те времена, спустя десяток лет после окончания большой континентальной войны, бледность и темные волосы сами по себе служили отличительным признаком. Его трудно было назвать жизнерадостным и общительным, как со вздохом отмечал милорд, но ведь приглашение подтверждала миледи. Он был сдержан в общении, интеллигентен и немного саркастичен. Словом, мистер Гибсон был исключительно презентабелен.

Шотландская кровь (а в том, что он был шотландцем, не могло быть ни малейших сомнений) придавала ему колючего достоинства, которое заставляло всех без исключения относиться к нему с уважением, и в этом смысле он чувствовал себя абсолютно уверенно. Осознание собственного величия, когда время от времени его приглашали в Тауэрз, на протяжении многих лет не доставляло ему особенного удовольствия, но он понимал, что это всего лишь одно из обязательств, которые налагала на него профессия, а вовсе не общественное вознаграждение или признание.

Но когда лорд Холлингфорд вернулся, чтобы сделать Тауэрз своим домом, положение вещей изменилось. Теперь мистер Гибсон действительно слышал и узнавал вещи, которые по-настоящему его интересовали, придавая новый оттенок и смысл тому, что он читал сам. Время от времени он встречался с персонажами, задающими тон в научном мире, на первый взгляд странными и простодушными людьми, увлеченными своими собственными проектами и зачастую не знающими, что сказать по поводу всего остального. Мистер Гибсон вдруг обнаружил, что ценит знакомство с ними, а они, в свою очередь, дорожат его мнением, поскольку оно было честным и непредвзятым. И впрямь, вскоре он и сам начал отправлять результаты собственных наблюдений в научные медицинские журналы, а его существование, благодаря подобной отдаче и получению свежих идей, обрело новый смысл. Между ним и лордом Холлингфордом не возникло особой близости, поскольку один был слишком молчалив и застенчив, а другой – слишком занят, чтобы искать общества друг друга с настойчивостью, призванной преодолеть различие в социальном статусе, что изначально препятствовало их частым встречам. Но зато каждый из них с готовностью шел навстречу другому. Каждый мог рассчитывать на уважение и сочувствие с уверенностью, незнакомой многим из тех, кто величает себя друзьями, что и стало источником внутреннего удовлетворения для обоих, причем для мистера Гибсона в куда большей степени, разумеется, поскольку его круг интеллигентного и утонченного общения был значительно уже. И впрямь, среди тех, с кем ему приходилось иметь дело, не было никого, кто мог бы с ним сравниться, что чрезвычайно угнетало его, хотя в причинах подобной депрессии он не признался бы и самому себе. Среди его знакомых числился мистер Эштон, викарий, сменивший на этом посту мистера Браунинга, честный и добросердечный человек, но совершенно не умеющий мыслить самостоятельно. Его благоприобретенная куртуазность и праздность ума позволяли ему соглашаться с любой точкой зрения, не имевшей явных признаков ереси, и изрекать избитые банальности с самым благожелательным видом. Мистер Гибсон раз или два позволил себе позабавиться на его счет, заведя бедного клирика в его покладистом восприятии неких "совершенно убедительных" доводов и "любопытных, но несомненных" заявлений в болото еретического замешательства. Но боль и страдания, которые испытывал мистер Эштон, неожиданно осознавая, в какую теологически предательскую ловушку он сам себя загнал, и сильнейшие угрызения совести, коим он предавался после своих же предыдущих допущений, оказывались настолько сильными, что лишали мистера Гибсона всяческого удовольствия, и он спешил поскорее вернуться к Тридцати девяти статьям со всем благорасположением, на какое только был способен, как к единственному средству умиротворить совесть викария. По любому другому вопросу, за исключением ортодоксальных, мистер Гибсон мог завести клирика куда угодно, но невежество мистера Эштона в отношении большинства из них не позволяло ему покорно согласиться с выводами, способных потрясти его. Викарий обладал некоторым состоянием, не имел супруги и вел жизнь праздного и утонченного холостяка. Хотя он не слишком часто навещал своих самых бедных прихожан, зато всегда готов был облегчить их насущные нужды в наиболее либеральной и, учитывая его привычки, наиболее бескорыстной манере, стоило только мистеру Гибсону или кому-либо еще заикнуться о них.

– Пользуйтесь моим кошельком, как своим собственным, Гибсон, – говорил он в таких случаях. – Я не умею наносить визиты и разговаривать с бедняками. Полагаю, что я прикладываю для этого недостаточно усилий, зато готов пожертвовать чем угодно ради того из них, кого вы считаете достойным.

– Благодарю вас. Я и так обращаюсь к вам слишком часто, причем без особого стеснения. Но если позволите дать вам один совет, не пытайтесь завязать разговор, когда навещаете своих прихожан, а просто разговаривайте с ними.

– Не вижу особой разницы, – ворчливо замечал викарий, – но, полагаю, она все-таки существует, и я не сомневаюсь, что вы говорите правду. Я не должен стараться завязать разговор, а просто разговаривать. Но поскольку и то, и другое для меня одинаково трудно, вы должны позволить мне купить привилегированное право хранить молчание с помощью этой десятифунтовой банкноты.

– Благодарю вас. Я не слишком этим удовлетворен, как и вы, полагаю. Но, пожалуй, Джонсы и Гринсы предпочтут именно такой вариант.

Обычно после таких речей мистер Эштон взирал на мистера Гибсона с горестным недоумением, словно вопрошая, уж нет ли в его словах сарказма. Но в целом они относились друг к другу с несомненным дружелюбием, вот только помимо стадного чувства солидарности, свойственного большинству мужчин, общество друг друга доставляло им совсем немного подлинного удовольствия.

Пожалуй, человеком, к которому мистер Гибсон питал искреннее расположение – по крайней мере до появления в окрестностях лорда Холлингфорда, – был некий сквайр Хэмли. Титул сквайра передавался в его роду с незапамятных времен. Но в графстве были землевладельцы намного богаче его, поскольку поместье сквайра Хэмли не превышало восьмисот акров или около того. Зато его семья владела ими еще тогда, когда о графах Камнор никто и слыхом не слыхивал, до того, как Хели-Гаррисоны купили Коулдстоун-Парк, – словом, никто в Холлингфорде не помнил тех времен, когда клан Хэмли еще не жил в поместье Хэмли.

– Со времен союза семи королевств англов и саксов, – говорил викарий.

– Нет, – возражала ему мисс Браунинг, – я слышала, что Хэмли из Хэмли обитали здесь еще до появления римлян.

Викарий уже готовился изложить вежливое согласие, когда в разговор с еще более поразительным утверждением вмешалась миссис Гуденоу.

– А мне говорили, – протянула она с умудренным видом самого старшего и, следовательно, авторитетного из собеседников, – что Хэмли жили в Хэмли еще до язычников.

Мистеру Эштону оставалось только поклониться и добавить:

– Очень может быть, мадам, очень может быть.

Слова эти он произнес в столь учтивой манере, что миссис Гуденоу огляделась с таким довольным видом, словно говоря: "Видите, Церковь подтверждает мои слова. Ну и кто теперь осмелится опровергнуть их?" Как бы там ни было, но Хэмли действительно были старинным семейством, не исключено, что и коренными жителями. На протяжении многих веков они не стремились расширить свои владения, старательно сохраняя то, что имели, пусть и с некоторыми усилиями, и в последнюю сотню лет не продали ни единой пяди своей земли. Впрочем, они не отличались как предприимчивостью, так и авантюризмом. Они никогда не торговали, не играли на бирже и не пытались внедрить сельскохозяйственные усовершенствования любого рода. Капитала в банках они не держали отродясь, как и не хранили золото в чулке или под матрасом, что было бы более уместно в данном случае. Их образ жизни отличался простотой и более соответствовал йомену, нежели сквайру. И действительно, сквайр Хэмли, наследуя старомодные обычаи и традиции своих предков, сквайров восемнадцатого века, вел образ жизни, куда более соответствующий йоменам, когда такой класс еще существовал, нежели сквайрам нынешнего поколения. В таком консерватизме присутствовало несомненное достоинство, обеспечившее ему огромное уважение во всех слоях местной общины; перед ним распахнулись бы двери любого дома, если бы он того пожелал. Но он был совершенно равнодушен ко всем прелестям и соблазнам общества; быть может, это объяснялось тем, что нынешний сквайр, Роджер Хэмли, живший и правивший сейчас в Хэмли, не получил должного образования, на которое вправе был рассчитывать. Его отец, сквайр Стивен, провалился на экзаменах в Оксфорде и, выказав упрямую гордыню, отказался поступать туда вновь. Более того, он дал обет, как было в обычае у мужчин в те времена, что ни один из его отпрысков никогда не будет учиться в университете! У него был всего один ребенок, нынешний сквайр, и того воспитали в строгом соответствии с заветами отца, отправив его учиться в небольшую провинциальную школу, где он столкнулся со многим из того, что позже возненавидел, воротившись в поместье в качестве наследника. Впрочем, подобное воспитание не причинило ему того вреда, который можно было предвидеть. Да, образование его оставляло желать лучшего, и порой он демонстрировал поразительное невежество, но он вполне сознавал собственную неполноценность и даже сожалел о ней – в теории. В обществе он выглядел неуклюжим и нескладным и посему старался избегать его, как чумы; в своем же собственном кругу он проявлял несдержанность нрава и несомненный деспотизм. С другой стороны, он был щедр и верен своему слову, честен до мозга костей, говоря другими словами. Помимо всего прочего, он обладал такой врожденной проницательностью, что его рассуждения заслуживали самого внимательного к себе отношения, хотя временами он склонен был исходить из абсолютно ложных предпосылок, которые полагал столь же неопровержимыми, как если бы они были доказаны математически. Но в том случае, если его предпосылки оказывались верными, никто не смог бы вложить больше природной смекалки и здравого смысла в аргументы, которые на них основывались.

Он женился на утонченной и хрупкой молодой леди из Лондона. Странная эта женитьба была из разряда тех, причины которых никто понять не в состоянии. Тем не менее они были очень счастливы вдвоем, хотя, пожалуй, миссис Хэмли и не пребывала бы в постоянном болезненном состоянии, если бы ее супруг проявлял больше внимания к ее вкусам или позволял бы ей водить дружбу с теми, кто сделал бы это вместо него. После своей женитьбы он заявил, что получил все, что стоило получить от этого скопища домов, именуемого Лондоном. Этот комплимент своей супруге он повторял из года в год, вплоть до самой ее смерти; поначалу он казался ей очаровательным, а потом стал просто приятным; но, несмотря на все это, временами ей очень хотелось, чтобы он признал тот факт, что и в большом городе есть на что посмотреть и послушать. Но он наотрез отказывался бывать в столице и, хотя никогда не запрещал ей ездить туда одной, по возвращении выказывал столь мало понимания и сочувствия тому, чем она занималась, что со временем и она перестала навещать Лондон. При этом он был добр и великодушен, никогда не отказывал ей в деньгах, чтобы она ни в чем не нуждалась.

"Ну же, любовь моя, купи себе вот это! – говорил он. – Одевайся ничуть не хуже любой из своих знакомых и ни в чем себе не отказывай, хотя бы ради Хэмли из Хэмли. Бывай в парке и на спектаклях, и пусть все видят, что ты ничем не хуже их. Я буду рад, когда ты вернешься, но понимаю и то, что тебе надо развлечься". После того как она возвращалась, он заявлял: "Так-так, полагаю, ты получила массу удовольствия, и это очень хорошо. Но один только разговор об этом утомляет меня, и я не представляю, как ты все это вынесла. Иди сюда и взгляни, как славно распустились цветы в южном саду. Я распорядился посадить те семена, что ты любишь. А еще я съездил в питомник в Холлингфорде и купил побеги тех растений, которыми ты восхищалась в минувшем году. Глоток свежего воздуха прочистит мне мозги после того, как я выслушал твой рассказ об очередном сумасбродстве в Лондоне, от которого у меня закружилась голова".

Назад Дальше