Посыпались пьяные одобрения: речь пришлась по сердцу… или по возбужденью. Кто-то даже сказал, трудно ворочая языком: убежденных-то у нас… только один идеалист… А мы убежденные… реалисты… (сказал не "реалисты", а другое слово, понравилось и оно).
Мы все были в штатском, но хозяйка, сохлая немка с висячими брылами на шее, мадам Амели, тотчас догадалась, что это компания студентов, притом богатеньких. В зале посетителей было не густо, да и все не нам чета, - средней руки, и мы немедля сделались центром. Натащили нам бутылок, застучал угодливый тапер (еще были "таперные", не грамофонные, домишки), закружились барышни.
Барышень порядочно. Какие - не вглядывался. Наших, между тем, все больше развозило. Громко хохоча, они ловили барышень за подолы, а то и за ноги. Под крики, впрочем, стали, выбрав, исчезать парочками.
Идеалист! Братень Иоаннушка! - заорал Нивинский. - Не могу решиться, хоть бес и борет мя! Укажи, какая лучше! Тебе виднее. Да и себе избери, для поучения в тишине кельи, чтоб от компании не отставать. Какую… мне?
Да вот эту! - сказал я, взяв за руку первую попавшуюся: она стояла у стола.
Ммаришка? Ну ее к собакам! Худа, стерва. Я вон ту… бархатистую…
Он встал и, покачиваясь, оглядываясь на меня, пошел к бархатистой.
Я иногда, в случаях подобных нынешнему, любил показать, что не желаю смущать компании, "отставать" от нее. Тоже брал девицу, почтительно доводил до ее двери, у двери или за дверью советовал воспользоваться отдыхом, прикурнуть минут двадцать, щедро награждал - и уходил. Компания это знала и, конечно, ценила такой товарищеский жест.
- Ты Маришка? - сказал я девушке, которую еще продолжал держать за руку. - Пойдем.
Она ничего не ответила и пошла вперед. Действительно, худенькая. Темные, слабо вьющиеся, волосы, тонкий затылок…
Дверь ее, по коридору, оказалась чуть не первой. Маришка отворила ее передо мною. В это время по узенькому коридору еще шли какие-то, и я отступил за Маришкину дверь. Да почему и не войти? К нескольким, помню, заходил. Я ей не помешаю. А, лучше, пожалуй, здесь подождать, чем в зале.
Комната обыкновенная, небольшая. Против постели, к окну - стол, на нем довольно тусклая лампа. У стола грязно-ватенькое кресло. Маришка быстро копошилась у постели, что-то с себя стаскивая.
А я, по возможности удобно, уселся в кресло, вытянул ноги и закурил.
Вино не пьянило меня, я уж сказал. Но все-таки оно на меня действовало, и странным образом. Если б никак не действовало, я, пожалуй, давно отстал бы от нашей компании. Постоянно быть трезвому среди пьяных - утомляет. Забавно, конечно, многое и просто. Забавно и наблюдать других, глядеть, что с ними делается, сознавая, что с тобою этого не делается, что ты не таков. Но даже это - одно - могло бы а lа longue надоесть. У меня было и другое.
Я заметил, что иногда вино приводит меня в особое настроение… или состояние. Вино действовало не опьяняюще, не за-туманивающе, а как бы обратно: проясняюще. Я чувствовал всего себя стянутым в один крепкий узел; чувствовал - трудно это объяснить! - и упругим, готовым к прыжку, и прозрачным. Внутри тоже прозрачнело: словно мутная, мокрая бумажка с калькоманийной картинки начинала соскальзывать. Вот-вот казалось, она соскользнет… я готов, я жду. Вино хрусталило меня: чувства и мысли, опрозрачненные, становились совсем приготовленными… к чему - я не знал, к тому, что, обыкновенно, не являлось.
Это настроение было беспокойно, а я его любил, даже мимолетное. Приходило оно и не от вина, так, неизвестно от чего. Но в последнее время чаще "хрусталило" меня именно вино.
Я задумался, курил и чуть не вздрогнул, когда рядом раздался настойчивый, грубоватый шепот:
- Что ж ты?
С Маришкиной кровати на меня глядели два черные, круглые глаза.
- Ах, да! - Я потянулся в кресле, закурил новую папиросу и небрежно-ласково стал говорить девочке привычные слова: пусть она воспользуется отдыхом… пусть будет покойна, я заплачу хорошо… ну и так далее.
Но она слушала сидя, молча, и все глядела на меня круглыми глазами.
- Спи же! - сказал я. - Еще наработаешься. Нет, не понимала.
- А ты что?
- А то же!
Я немножко нетерпеливо объяснил ей, что "этим не занимаюсь", что езжу просто с товарищами забавляться, а больше ничего, что я "не такой".
Старался говорить применительно к ее пониманию, но она - не понимала.
- Какой не такой?
Немигающие глаза были устремлены на меня, глаза не то ребенка, не то зверенка. Пристальность взора возбуждала беспокойство.
- А, не понимаешь? Ну так вот тебе!
И я, уже не только не применяясь к ней, а нарочно выбирая совсем ей чуждые выражения, стал объяснять, что я "убежденный идеалист", что я "девственник по принципу", но не "анахорет", измены своим принципам нигде не боюсь, не только вот в таких заведениях, как здешнее убогое прибежище… Достаточно иметь, при серьезных убеждениях, чуть-чуть силы воли… Товарищи мои славные малые, но они не притязательны… Я, впрочем, воздерживаюсь от всякого суда. Если барышня не поняла - вина не моя. Я даю все объяснения…
Долго еще болтал, скрестив небрежно вытянутые ноги и покуривая. Она не прервала меня ни разу, все так же смотрела, не мигая, прямо мне в лицо беспокоящим пристальным взором.
Наконец и я умолк, и тоже стал смотреть на нее, на утомленное лицо со впалыми щеками, на худенькие голые руки, на все ее маленькое тело, прижавшееся в углу широкой кровати.
Несколько секунд длилось наше странное молчание.
Вдруг она проговорила:
- Какая же ты дрянь…
И потом опять, еще раз, с тихой убедительностью:
- Дрянь ты какая…
Слова упали прямо на меня, - в мою опрозрачненную, приготовленную душу, - не в душу, во всего меня. Мутная калькоманийная бумажка соскользнула.
Я сел на край широкой кровати и поцеловал худые Мариш-кины руки.
Так, в эту ночь, с маленькой смиренной проституткой, я смиренно потерял свою девственность.
IV
Ты - ты
Выздоровление после серьезной болезни - с первого дня праздник. А я еще поехал выздоравливать в самую праздничную страну - на веселый "Лазурный" юг Франции.
Впрочем, был уже здоров. Или почти совсем здоров: еще чувствовал, что каждый день вливаются в меня, растут во мне новые силы и растет, с ними, веселая радость тела. Точно в детстве: бездумье, светлая дрожь внутри, и хочется… сам не знаешь, чего хочется, просто бежать бы, бежать вперед, раскинув руки, смеяться, и чтобы ветер бил в лицо.
Но худой, моложавый (после болезни мне разве лет двадцать на вид) я все-таки слишком долговяз; что бы сказали элегантные англичанки, если б я вдруг так помчался по Променаде? Пришлось беганье заменить сначала велосипедом, а потом я взял понедельно маленький "Рено" и ездил один, порой как бешеный, просто чтобы мчаться.
Жил в ментонском "Паласе", но, можно сказать, жил везде: и в Ницце, и в Монте-Карло, и в Каннах. Все это, казалось мне, был один нескончаемый веселый пляж с одними и теми же нарядными дамами. Я был влюблен, - о, конечно! только не знал, в которую. Еще не решил, и пока был влюблен - во всех.
Игорный зал совсем не прельщал меня. Свет, движение, постоянное предчувствие какой-то неизвестной, тайной, радости, - что тут слушать монотонные переплески жетонов в полутемной духоте! Если Монте-Карло - я уж предпочитал Цветы и пальмы парка, а вечером сверканье "Cafe de Paris".
Дни карнавала совсем меня закружили. Хотелось быть сразу во всех местах, и в Каннах, и в Ментоне, и в Ницце.
Я и поездил всюду, всего посмотрел, и по улицам набегался, засыпанным конфетти. Мешался в толпу масок, хотя сам был одет обыкновенно. Со мною весело заговаривали, болтал и я. К концу дня, усталый и радостный, оказался-таки в Ницце (шумнее и веселее всего!) и решил пообедать… где? да вот хоть в этом ресторане, около площади. Потом можно еще на бал…
Впереди меня в ресторан вошла веселая группа ряженых, - ну как всегда, Пьеро, цыган, маркитантка… Уселись за большой стол, неподалеку от меня.
Я заметил, что костюмированы - не все: несколько дам и мужчин одеты обыкновенно, только в масках.
Им было весело: я пожалел, что сижу один и стал придумывать, как поудобнее с ними познакомиться. Все-таки это, должно быть, своя компания…
Понемногу маски снимались. Вот эти двое, в смокингах, - довольно почтенного возраста. Другие - молодежь. Дамы, - о, конечно, не строгого поведения, это сразу видно, - все миленькие. Одна, в розовом, сбросила пуховую накидку с голых плеч и рук, но маску, тоже розовую, не снимала. Я почему-то засмотрелся на худенькие стройные руки, на глаза, сверкавшие из розового бархата. Они тоже глядели на меня, эти глаза.
Но вот она медленно подняла маску…
Только что это случилось - я понял, почему не мог от нее оторваться: потому, что был влюблен, да, влюблен, именно в нее, и ни в кого больше. Именно она и была тайной радостью, которой я все время ждал. Мне казалось, что я уже видел где-то ее лицо: должно быть, оно мне снилось.
Головы я, однако, не потерял. Влюбленность моя была не мечтательная: остро-нежная - но и страстная до бурности, до изнеможения. Розовая радость сидела, смеялась в такой легкой компании: и явная ее нестрогость, ее… "возможность" (слова "доступность" я и мысленно не произнес) еще, кажется, увеличивала любовь. Ведь я могу обнять это худенькое тело завтра… нет, сегодня… нет, через час, через полчаса… Я - могу!
Не знаю, что было бы, если б я встретил ее утром, на пляже с гувернанткой.
А, пожалуй, и гувернантке никто бы не удивился, так моя Розовая была юна. Совсем девочка: чуть подведенные глаза и тронутые алым губы казались накрашенными нарочно, в шутку.
Красива? Не знаю. Кажется, красива. Темные, коротко остриженные, волнистые волосы. Темные глаза. Ямочка на подбородке… Ах, все равно! Ничто не важно. Важно, что я влюблен, что меня влечет к ней до дрожи, до боли, до слез, так, - что если б она тут же вдруг провалилась сквозь землю, я бы, кажется, пустил себе пулю в висок.
О том, что она может сейчас встать, уехать со всей компанией или с кем-нибудь одним, с ее возлюбленным каким-нибудь, - я даже и не помышлял. Я бы отбил ее мгновенно у ста возлюбленных. Что и она смотрит на меня тоже, пристально и неотрывно, - казалось мне естественным. Еще бы она не чувствовала, как я смотрю!
Я ждал только подходящей минуты. К обеду почти и не притронулся, не заметил его. Минуты, однако, шли, ждать становилось все труднее. Задал себе просчитать до ста, и тогда действовать, что бы там ни было.
Не дошел и до пятидесяти, как в ресторан влетела другая компания, очевидно знакомая: первые вскочили из-за стола навстречу. Все заговорили сразу: смех, слова прорывались клочками сквозь музыку.
Да я слов не слушал. Я тоже встал. Теперь не трудно, вмешавшись в толпу, пробраться к Розовой.
Но этого не понадобилось, она предупредила меня: блестящие глаза, розовый бархат (она снова в маске), теплое дыханье около моего уха, шепот:
- Выйдите. Ждите меня у входа.
Я повиновался, как автомат. На тротуаре стоял неподвижно, ничего не замечая вокруг. Ждал, кажется, недолго. Но Вздрогнул, когда тонкая ручка просунулась под мою руку.
- Пойдем отсюда, скорее, здесь слишком светло.
Мы куда-то пошли, почти побежали. Куда-то свернули, в боковой переулочек, потемнее. Я уже обнимал ее, - как она тонка под мягкой пуховой накидкой! И высока: я лишь чуть-чуть наклоняю голову к ее блестящим глазам.
- Маску! Маску! - умоляю тихонько (розовый бархат мне мешает).
Не знаю, говорить ли ей "ты" или "вы". Нежность влюбленности не хочет грубого, простого "ты". А не грубое кажется ей… преждевременным. Но впрочем - какое тут время! И я шепчу прерывисто:
- Люблю тебя… Люблю, люблю…
Она засмеялась, остановилась. Сняла маску, но в то же время нежно высвободилась из моих объятий.
О! и я… люблю. Но подожди, подожди. Послушай.
Поедем куда-нибудь. Поедем скорее…
Нет, послушай… Хорошо, поедем. Ты живешь в Менто-
не?
- Почем ты знаешь? Опять засмеялась.
Конечно, я знаю. Я тебя давно знаю, давно… люблю. Ты мой beguin .
Неправда! Если б я увидел тебя хоть раз… Я увидел тебя - и тотчас влюбился. Раньше… Нет, раньше ты мне только снилась. Я помню твое лицо… только это было во сне. Скажи, как тебя зовут?
Марсель. А ты итальянец? Джанино? Видишь, я твое имя знаю.
Да знаешь. Только я не итальянец. Ну, пусть я буду Джанино. Почему ты отдаляешься, если любишь? Марсель, милая, люблю тебя, люблю тебя…
Нельзя, нельзя, - прошептала она, закутываясь в свое пушистое пальто. - Ну, поедем. Куда хочешь… К тебе.
Я забыл, буквально забыл о своем "Рено", оставленном у ресторана. Да это и к лучшему: вряд ли бы доехали мы благополучно до Ментоны, если б у руля сидел я, а рядом - она, Марсель. Двойное изнеможение - влюбленности и страсти, которые еще не слились, а как-то боролись во мне друг с другом, - глушило и слепило меня: видел только "ее", слышал только "ее".
Быстро, должно быть, не без помощи Марсель, мы нашли широкий лимузин. Входя, Марсель обернулась ко мне, взглянула умоляюще и прошептала:
- Mais… vous serez sage pendant le trajet, n'est pas? Vous me le promettez?
Сделалась совсем похожа на девочку, на робкого подростка. О, я ей, конечно, все обещал, да и нежность, влюбленность взяли у меня на эту минуту верх над страстью. Я только обнял ее, баюкал ее, как ребенка, сам - точно в золотом облаке полусонном… и обоих нас укачивал, баюкая, мягкий бег лимузин.
Лишь перед самой Ментоной это облако стало горячеть, алеть, меняться. В пробегающих светах ее лицо мне показалось тоже изменившимся.
Марсель, скажи, сколько тебе лет?
Шестнадцать…
Лицо ее, полуоткрытые губы, подбородок с ямочкой, - лицо ее было так близко… И первый поцелуй, когда уста ее нашли мои, показался мне действительно моим первым поцелуем. Но второй, третий, все остальные, - я уже не мог оторваться от ее губ, - такие же были первые, и такими же огненными зигзагами чертили тьму передо мной.
- Cheri… cheri… assez… - чуть слышно пролепетала Марсель. - Nous arrivons . Умоляю тебя…
Мы в самом деле уже были около моего отеля, даже въехали в ворота парка, на круглую, его огибающую, дорогу.
Который час? Я понятия не имел. Может быть, поздно, может быть, рано. Отель был освещен.
- Я надену маску, - сказала Марсель. - Так лучше. И сегодня все можно. Мы, ведь, не останемся внизу?
Внизу! Очень мне нужны отельные залы! И зачем маска? Впрочем, как она хочет.
Спокойствие было необходимо - и оно явилось. Я вышел, расплатился с шофером, и мы, через широкую, ярко-светлую, переднюю прошли прямо к лифту.
Откуда-то, из зал ресторана, должно быть, заглушенно-нежно, еще слышалась музыка. Значит, не поздно…
В отеле ко мне относились с почтительностью. Я занимал одну из самых дорогих комнат и вообще не смотрел на расходы. Меня удивила немножко боязливость Марсель: в маске, и все же кутает лицо, отвертывается от шассера в освещенном лифте.
Ты ничего больше не будешь заказывать? - спросила она, когда мы вошли в мою большую, прохладную комнату; из открытой на балкон, в ночь, двери пахло мимозами.
Хочешь, я закажу что-нибудь холодное, вина, - принесут в одну минуту…
О, нет, нет! Прошу тебя, не надо! Ничего не надо, я не хочу. Запри двери.
Милая, любовь моя, да чего ты боишься? Ведь я с тобой, мы одни…
Я запер двери, окно, задернул занавесы, потушил яркую люстру. Только маленькая лампочка с розовым колпаком горела в алькове.
Марсель свернулась на диване, в уголке, подобрав под себя ноги в светлых туфлях. Комната быстро теплела. От затененного света сделалась уютной.
Я опустился на ковер, на колени, перед диваном, и обнял мою девочку. Она опять казалась маленькой робкой девочкой, но… я помнил автомобиль; усилие воли к спокойствию стало ненужным; и кровь все сильнее стучит в виски.
- Милая, милая, я не знаю, что со мной. Я еще никогда, никого… так, как тебя. Как тебя, только тебя…
Отбросил ее накидку. Худенькие ручки обняли меня. Улыбнулась в первый раз почти шаловливо.
- Правда? Правда? А я? Разве ты не чувствуешь, Джанино, что я давно…. Что ты мой beguin? И сколько раз, глядя на тебя…
- Ты меня тоже видела во сне?
- Нет, постой… Ты этого не поймешь. Тут была даже клятва… И если бы не… Но ты не поймешь…
- Не пойму? Если бы не… что? Что?
Я спрашивал, но, по правде сказать, об ответах не заботился, да и не ждал их. Опять поцелуи, опять эти неизведанные, все тело плавящие, "первые" поцелуи. Ведь это была "она", та, которая вся "нравилась" мне: не что-то в ней, а вся она - всему мне. Я говорю "нравилась", но это стертое слово: каждая клеточка моего тела влеклась к ней, к ее худенькому, длинному телу подростка. И было в этом даже что-то жестокое.
Под легким платьем я чувствовал ее хрупкую наготу. Слышал, как быстро-быстро стучит ее сердце.
- Джанино, о милый… Так правда? Нет, нет, подожди… Ты знаешь?..
Она выпрямилась, откинула голову, взглянула мне в глаза:
- Ты знаешь? Знаешь?
- Ничего не знаю, Марсель, - пролепетал я полусознательно. - И ничего не хочу, кроме тебя. Ты - ты, больше ничего я не знаю. Не уходи, не уходи…
Она опять наклонилась к моим губам, в бессилии опустив ресницы.
И вдруг - я понял.
По этой секунде моей недвижности она поняла, что я - понял. Тонкое тело вздрогнуло в моих руках. Глаза открылись и Тотчас закрылись опять.
Это были те же глаза, те же губы, то же тело, к каждой клеточке которого влеклось мое. Секунда недвижности - это как будто холодная проволока проскользнула. Проскользнула… и не изменила - ничего.
Опять вместе, в один и тот же миг мы это почувствовали, стеснив объятия.
- Марсель, не бойся… Не думай. Разве не все равно? Разве не все равно, если ты - ты?