Арифметика любви - Зинаида Гиппиус 2 стр.


Отсюда, я думаю, идет и своеобразное "целомудрие" Марины, или то, что приятельница моя назвала целомудрием.

А вот, что Марина умнее Катерины - правда. Но "умнее" опять в нашем, русском, смысле, не в здравом жизненном (тут Катерина перед ней орел), а в отвлеченном. У Марины являлись какие-то тени "вопросов" общего порядка, совершенно для нее бесполезных. Марина не задумывалась, не знала, - что она знала? - к далеким "господам" никогда со своими сомнениями не лезла; просто рассуждала сама с собой, вслух, когда кто-нибудь, из своего брата, был тут же.

Так, раз, заглушая стук котлетного ножа по столу, говорила она громко зашедшей соседней кухарке:

- А что, Домнушка… У церкву я хожу… Богу я мо-олюсь… А есятко Бог по-настояшшему - я не знаю…

- Шш-то ты! Шшто ты! - зашипела на нее испуганная Домна. Но не слушая, отбивая дробь ножом, Марина без смущения продолжала:

- По-настояшшему-то есятко Он - знать, я не знаю. А у церкву хожу. И молюся. Ну, а знать по-настояшшему…

Невообразимо, чтобы Катерине или ее Морису (а он очень неглуп) довелось сказать что-либо подобное, или хоть подумать. Может быть, они атеисты? Или равнодушные? Как бы не так! Они оба из семей, где религия в великом почитании. Оба учили катехизис перед первым причастием, и с тех пор не только не забывают храма и месс, но Катерина ходит в Sacre Coeur, заботливо украшает цветами изображение маленькой Терезы (общей здесь любимицы), а Морис шлет невесте разные "Neuvaines" и постоянно пишет, что опять, в это воскресенье, он горячо молился о даровании им счастья.

Тут, однако, и я, подобно моей приятельнице, глубоко уважаю это все в Катерине и Морисе, утверждаю, радуюсь, глядя на них… обернувшись же вдаль, на бедную Марину, на ее пьяного солдата - Николая - ужасаюсь… Но каким-то образом, каким-то кусочком сердца, Марину понимаю больше…

Впрочем, я не хочу думать об этом. Ужас и боль за таких Марин и Николаев (ведь родных!) заслоняют все. Перед ними не было утоптанной, изведанной дорожки; оттуда, где они были, не вела вверх легкая лесенка. Ее надо было еще строить. Кто знает, не начиналась ли стройка, когда сверху, через провал, обрушились в темную глубь Марины и Николая и те, которые были наверху…? Но не будем касаться последних времен. Для них еще нет у нас слов, не готовы. О сегодняшнем "там" - молчанье.

Здесь же я прямо глазами вижу лесенку, верную, давнюю, крепкую, по которой взбираются люди, семьи, поколения. Морис бегал без штанов, собирая яблоки, потом учил катехизис, потом делал сидр, потом поехал, посланный отцом, учиться жить и работать, как хочет. Потом - "devoir" (вы думаете, он не знает, что такое "отечество", Франция? Вы думаете, Николай знал, что такое Россия?), и Морис стал капралом. Вчера он читал только забавные романы да газеты, сегодня читает и "Жизнь" Терезы, и "Наполеона"… а почем мы знаем, что будет читать, делать, над чем работать сын Мориса?

Николай спился. Кончив службу, обвенчался с Мариной, и они уехали в деревню.

Я видел Марину несколько лет спустя. Гостил опять у друзей моих, на даче под Лугой, и как-то пошли мы вместе в недалекую деревню, к Марине.

От прежней "пастушки Ватто", с виду как будто и следа не осталось. В избе, кривой, бедность не прикрытая; куча грязных ребятишек. Был и Николай, поседел. Обросший, мутноглазый, без зубов, такой же бессловесный. Детишки от него шарахнулись, едва он показался. Посидел, праздный, вышел. Без него я стал понемножку узнавать Марину, ее говор, ее походку.

- Ну, как живешь, Марина? - неохотно спросил я. Ждал жалоб.

- Да что? - отвечала она, неожиданно бодро. - С детьми только… Дети меня окруживши, к детям я не привыкши… А то чего?

И я совсем узнал Марину, узнал ее своеобразную "гордость" и ее отдаленнейшее, чуждое отношение к нам, "господам". Слишком хорошо знали мы, слышали, какова ее жизнь. Николай смертным боем бил, пьяный, и ее, и ребятишек. А пьян был почесть что всегда. Хозяйство расхищал, - как еще держалось…

Кем стали, если живы, эти - теперь бородатые - Маринины детишки?

* * *

Мне скажут, вероятно, что и Катерина с Морисом, и Марина с Николаем - отдельные личности, индивидуальные случаи. Да, но кроме того есть в этих парах и что-то иное, позволяющее мне проводить мои параллели, и над ними, порой, задуматься.

СТАРЫЙ КЕРЖЕНЕЦ

I

После первой зимы петербургских Религиозно-Философских Собраний, сблизивших нас с тогдашним духовным миром, у нас явилось желание проехаться в глубь России, побывать за Волгой, в раскольничьих скитах, на Керженце, у "невидимого града Китежа".

Совершить это путешествие, - не зря, конечно, а чтобы хоть что-нибудь увидеть, - вовсе не так было легко для петербургского интеллигента, как с первого взгляда кажется. Первое: без друзей из петербургского духовенства, связанных знакомством, иногда родством, со священниками тех краев, мы не знали бы, как собственно и куда важнее проехать; не знали бы, например, что в далекое Заволжье, за Кер-женец, к "невидимому граду Китежу" надо поспешать не позже Агра-фенина дня, 23 июня. Там, в ночь с 22-го на 23-е, каждый год бывает великое собрание всех староверческих и иных толков. Целую ночь, до рассвета, происходят молебствия и собеседования - на холмах лесистых, по берегу озера Светлояра. Народу собирается тысячи. Ездят и православные миссионеры - священники из Нижнего, из других окрестных городов.

Тогда-то, по старинному преданию, и видят "достойные" таинственный город отраженным в озере, и слышен бывает по воде тихий звон колоколов.

Град Китеж ведь не скрылся под волнами Светлояра, как Атлантида. По древнему поверью, он лишь скрылся от глаз людских, когда подошли к нему полчища татар. Золотоглавые соборы и церкви превратились в холмы. И не город, а лишь отражение города в тихих водах озера могут увидать "достойные"…

Из Петербурга друзья наши написали тем из заволжских батюшек, которые каждогодно бывали на Светлояре. И нас снабдили нужными указаниями как относительно этого путешествия, так и посещения некоторых раскольничьих скитов.

Но было и второе затруднение, несколько иного рода, очень, однако, реальное. Неизвестные люди интеллигентского вида, неизвестно зачем, ни с того ни с сего, едущие куда-то в заволжскую лесную глушь, рисковали всегда не доехать вовремя до цели. Странно вспомнить, но это было так. Некий Л., вздумавший по России прогуляться пешком, чуть не в каждом городе засаживался в участок, хотя паспорт его был в полном порядке. (Впоследствии, он эти свои "Скитания" даже описал.) Он, положим, имел вид студента; но вот, другой интеллигент, пожилой литератор В., решился поехать из Нижнего в Семенов (как раз в тот город, из которого и нам предстоял путь к Керженцу) - на велосипеде! Нельзя себе представить, зная свойство и состояние этой дороги, как совершил он такой подвиг; но дело не в том, а в негодующем изумлении местных властей, да и жителей, при виде неизвестного путешественника. Он и велосипед были арестованы и выпущены лишь после длительных сношений с Петербургом. А в Семенове и через два года свежа была память об этом необыкновенном посещении.

Для нас такие затруднения смягчались и существованием тех же (разрешенных!) Собраний, да и званием писательским. Но как-никак, маршрут наш всяким "властям" известен был чуть не ранее, чем нам самим, и внимание их выразилось в предупредительности: иногда надоедливой, а иногда и полезной.

1

В Ярославле мы остановились на один день, до вечернего парохода в Нижний: хотелось взглянуть на древние фрески храма Ильи Пророка. Эта знаменитая церковь оказалась только что художественно восстановленной местным богачом, городским головой, С-м, и даже не было еще торжественного ее освящения. Все это объяснил нам настоятель, в распоряжении которого мы немедленно очутились, а через него - и губернатора, почему-то до чрезвычайности любезного.

Это был Штюрмер, звезда которого в то время еще не думала всходить. С известной точки зрения он был любопытен. Высокий, плотный, седоватый, он, кажется, удручен был двумя заботами: казаться человеком необыкновенно культурным, а также, вопреки досадному немецкому происхождению, ревностно-православным.

Вечером мы уже плыли в Нижний, меж лиловыми берегами плоской-плоской реки. С обеих сторон мелькали пятикупольные церкви и церковки, золотые, серебряные и зеленые их маковки.

В Нижнем предстояла хлопотливая задача изыскать средства к дальнейшему путешествию, уже на лошадях, в далекий заволжский городок Семенов. Лишь оттуда лежала, тоже не близкая, и тоже на лошадях, дорога на Керженец, в село Владимирское, в версте от которого находится Светлояр.

Только что мы собирались отправиться по здешним батюшкам, ежегодно ездившим за Волгу, как явился губернаторский чиновник особых поручений (самого губернатора, к счастью, не было в городе) и оказался он - сыном известного писателя Мельникова-Печерского, автора романов "В лесах" и "На горах". Мельников этот, человек очень приятный, жалел только, что не может поехать с нами. Мы долго беседовали о лесных жителях Заволжья и о скитском разорении начала прошлого столетия.

Он же и объяснил нам, где лучше нанять лошадей на завтра - в Семенов.

Пошли мы по гористым, жарким, точно арбузами вымощенным, улицам отыскивать прот. Леонтия. Новенький, светленький домик, солнцем залитый. Недоверчивая, босая баба впустила в комнаты. Деревянные, в солнце, стены, фикусы, рояль в парусинном чехольчике, олеография - премия "Нивы"… Вот и о. Леонтий, в только что выглаженной парусиновой рясе. Молод, высок, несоразмерно тонок, с пышной гривой соломенных волос. Не говорлив, застенчив. В этот год он не собирался ехать на собеседование, а потому повел нас к другому священнику, что всегда ездил, о. Николаю.

Какой бодрый, громогласный, веселый старик, весь седой, с говором на "о", готовый не то что за 200 верст, а на край света ехать в своей проповеднической ярости. И очень, при всем том, добродушен. И к нам тоже отнесся крайне добродушно, без всякого особого интереса. Едут и едут на озеро. Что ж, он каждый год ездит.

- Я завтра утречком, с прохладцей, - вкусно говорил он, упирая на "о". - И сундучок со мной. Без сундучка на озеро не поедешь.

Оказывается, он брал с собой - оружие: громадный сундучище с книгами. Без этого оружия сражаться на озере, со староверами (как мы узнали потом) - нельзя.

На другой день, после полудня, собрались в дорогу и мы. Дознаться, есть ли в Семенове какой-нибудь въезжий двор, нам не удалось. О. Николай въезжал к тамошнему священнику. Надо, вообще сказать, к стыду нашему, что мы как-то не умели ставить нужные вопросы, а потому никто и не давал толковых объяснений. Мы спрашивали, какова дорога; нам говорили: ничего. А потом приходилось только изумляться. Уже тарантас, который нам подали, удивил нас: о, если бы это был тарантас Чичикова! Но нет: громадный, как ковчег, деревянный ящик, без сиденья, ровно наполненный сеном. Мы узнали, тоже потом, что батюшки накладывают в такие тарантасы кучу розовых гигантских подушек. У нас их не было. Двинулись без подушек.

День был светлый, желтый, не жаркий. Переехав на пароме в большое, торговое село Бор и миновав его, мы долго ехали зеленой, холмистой голью. Казалось, конца ей не будет! Лишь после нескольких остановок на почтовых станциях, дорога пошла в лес. Уже темнело. Дорога так широка, что две черные стенки тесного-тесного, частого елового леса, ее обступающего, не кажутся высокими. Почтовый тракт здесь - сплошная старая гать, полусгнившие доски, с непросыхающей водой в провалах. И так на многие версты… Ехать можно только шагом, а верст считалось почти сто: не диво, что подъехали мы к Семенову только на заре, когда небо уже забелело мертвым светом.

Никакого въезжего двора не оказалось в этом "городе", больше похожем на село, да еще средней руки. Оказался, впрочем, трактир, к которому надстраивали второй этаж. Окна только прорубили, но крыша уж была. В эти недостроенные "горницы" мы и вселились.

2

С утра, не успели мы от дороги опомниться, явился непоколебимо-бодрый о. Николай с местным священником, молодым, приятным, застенчивым, о. Александром. Предлагают везти нас в Чернухинский скит, - рукой подать! Всего десять верст!

- Как? Вчера ехали, завтра на озеро за 50 верст, и сегодня? А дорога?

- А дорога хороша! - уверяет о. Николай. - Маленько похуже, чем сюды. Да мы на долгуше, чуть что и слезем.

Впоследствии, вернувшись с озера в Семенов, мы побывали во многих, более далеких скитах - монастырях староверческих: и в Шар-пане, и в мужском Игнатьевском, и знаменитую Комаровскую "стаю" видели, где под "голубцом" лежит известная матушка Манефа, лицо очень интересное. Роман Печерского "В лесах" дает ее почти правдивый образ. Каждый скит, при своих любопытных особенностях, имел и общие черты с другими. Этот первый, который мы видели, маленький, глухой, Чернухинский, - был очень характерен, как-то строен и строг. И я хочу сказать о нем два слова.

Не очень приятно было ехать по гати, а потому чаще мы шли, лесной тропой. Когда лес прервался, мы увидели, среди зеленых полей, что-то вроде крошечной деревушки. Но избы странные: между собой соединенные перемычками ("стоя") и - без одного окна на внешнюю сторону: серые бревна стен. Частокол. Вот, как будто ворота. Стучимся. Никого. Толкнули ворота, вошли во двор, чистенький, зеленый. Наконец, стукнуло крылечко.

- Здравствуй, мать! - проговорил о. Николай. - Вот гости петербургские скит хотят поглядеть. Пустишь, что ли? Ты ведь меня знаешь.

Мать Неонила всмотрелась.

- И то знаю. Ты знакомый батюшка. Что ж, пожалуйте.

В сенях лесенка. Мы прошли в большую, светлую келью через другую, такую же светлую, где стояла кровать, вся плотно затянутая полотном.

Везде чистота, доходящая до роскоши. На широких подъемных окнах (они выходили на другую сторону) - фуксии, пол устлан разноцветными половичками, в стеклянном шкафике блестит посуда. В углу громадный киот, под ним, за ситцевой занавесочкой, тяжелые книги.

Скит, монастырь, - в котором, будто, никого, кроме настоятельницы, - такая тишина и безлюдье. Мать Неонила занималась выши-

ванием, - по розовому бархату синелью шила лопасти к лестовкам. Тотчас убрала шитье. В ней ни суетливости, ни смущения, ни приветливости.

- Садись, пожалуйста. Поставить самоварчик?

За Волгой это везде, всегда. И отказываться нельзя. Вмиг принесла самовар, вынула, не торопясь, посуду, сахар и "земляничку", - всегдашнее заволжское лакомство: шершавые красные леденцы. Мать Неонила - женщина лет 45, круглолицая, чернобровая, черты красивые, прямые, серьезные. И в лице, и в поступи - достойная, холодноватая серьезность. Черный сарафан, завязанный подмышками, белые рукава. На голове - круглая, бархатная шапочка, из-под которой на плечи и вдоль щек складками падает черная манатейка.

Пока мы грешили чаем, игуменья пила горячую воду, прикусывая сахар. На вопросы о. Николая о том о сем, - отвечала степенно и немногословно.

- А моленную-та, покажешь? - сказал о. Николай. - Моленная-та у вас больно хороша.

Прошли темноватыми, уже другими, сенями. И здесь чистота, душистая свежесть. Моленная на ключе. В самом деле - как хороша!

Просторная, высокая горница, - точно две вместе, ибо налево выступ и белая колонна. Направо окна. Все стены в образах. Громадные, черные лики, только белки глаз видны. Жемчужные и бисерные ризы. Перед престолом, тут же, без всякого возвышения (амвона) стоящим, накрытым парчой и тонкой кисеей, - свеча желтого воска.

Мы разглядывали образа.

- А вот Никола "Ярое Око", - сказала матушка. - Этого образа ни в одной обители нет. Доподлинно не знаю, а слышала будто он, Никола, в землю ушел, а там его неладно приняли, вот он, батюшка, и разъярился.

Образ очень хорош. Лицо молодое, вполоборота (Николая Чуд. пишут обыкновенно стариком) не грозное, - именно "ярое": белки глаз, обращенных вбок, сверкают в коричневой мгле.

Мы пробыли в моленной с полчаса. Не хотелось уходить. Отрадны были чистота, свежесть, ароматы, строгое благолепие в соединении с какой-то "домашностью": церковь - и комната, своя, своей заботливостью устроенная…

Видели мы, в одной из пустующих келеек, еде один старый образ: Христос "со душею" (на руках) - сходит в ад перед воскресением. Сестер нам мать Неонила так и не показала. Нигде не замечалось их присутствия; а было человек около десяти.

Простилась низким поклоном:

- Спаси вас Христос. За посещение благодарю.

Назад Дальше