Демон
После этого "да" - точно по волшебству сложилась передо мною, из кусочков и обрывочков виденного, слышанного, мимо ушей пропущенного, целая картина, в общем такая верная, что Францу потом пришлось дополнить ее только небольшими, хотя и неожиданными подробностями. Зная Франца, как я его знал, мне и труда не составляло догадаться о его чувствах и о взглядах на маленькую драму Клерхен. Для нее самой она не была маленькой; значит, при серьезности Фран-Ца, когда шло дело о человеке, не была маленькой драма Клары и для него. Он, конечно, верил (и Клара, да и - кто его знает, может, так оно и было?), что эта женщина, действительно, не "жена", не "возлюбленная", а только, - главным образом, - "мать". Бывают же такие. Я не замечал, положим, да просто не думал об этом; Франц, может быть, и нрав, что я не знаю женщин, что некогда мне о них думать.
Отлично понял я, словно по книге прочитал, все сложное душевное состояние Франца, его влекущую силу доброты, а рядом - вечное чувство ответственности… И что еще? Да, да, все, кажется, поняла моя любовь к Францу. Но… тут я, с сожалением, опять должен сказать кое-что о себе. Вернее - о моем демоне.
Воистину проклятый демон: нападает он на меня всегда неожиданно и всегда в самое неподходящее время; бросается на то, что я от него как раз и хотел бы сберечь.
Но он беспощаден, этот демон, - смеха… Смеха самого грубого, самого издевательского. Излюбленная мишень - я сам, конечно, хотя не считается он ни с кем - и ни с чем.
До сих пор вспоминаю: несколько лет тому назад, был я влюблен в двух женщин, - двух сразу. Клянусь, влюблен серьезно, глубоко, любил обеих с одинаковой силой, - по-разному; ведь и оне были разные совсем. Мать и дочь. Дочь была моя невеста. А мать, совсем неожиданно для обоих нас, - стала моей любовницей. Самое ужасное - это что я действительно любил обеих, обе мне были одинаково нужны; и оне любили меня; выход же мне был один: обманув обеих - расстаться с обеими.
Помню трагическую ночь, когда я так смертно мучился, разрывая непонятную сеть, зная, чем будет этот разрыв для меня, и для них, - для каждой (для них еще с обманом, разве мог я сказать правду? Разве поняли бы оне, когда я и сам ее не понимал?). Так вот - в эту ночь вдруг навалился на меня, сверх всего, проклятый дьявол смеха. Я не только смеялся над собой, я издевательски хохотал, грубо дразнил себя, будто я Хлестаков: "Анна Андреевна! Марья Антоновна!". Нельзя ли, мол, с обеими "удалиться под сень струй…". Что ж такое, что одна "в некотором роде замужем"?
Ну, не стоит теперь об этом. Знаю, что едва-едва не пустил себе пулю в лоб, и вот от невыносимого этого смеха, - куда хуже он, чем смех "сквозь слезы".
А вспомнилось потому, что после знаменательного Клариного "да", когда я ее и Франца - всю картину понял, и даже, если можно, еще больше моего серьезного и нежного Франца полюбил, а Клару пожалел, - до утра не сомкнул глаз: так этот поганый дьявол хохота меня душил и трепал. Вместо Франца он мне показывал столь глупую, комическую фигуру, что я покатывался со смеху; - а Клара виделась многоликой истерической рожей - сколько их шляется к знаменитостям: "Прошу сделать мне ребенка! И немедленно!".
Чертовы штуки - сближать факты внешние, чтобы смешать их, убить живое внутреннее содержание там. Где оно есть. Драму превратить не в комедию даже, - в грязный водевиль.
Я всю ночь и превращал, издеваясь над Францем: (попал в переплет и еще вздыхает). Над Кларой: (а Мариуса почему не желаешь?). И над собой: (советчик! потом попросят совета, какого акушера пригласить! А сначала - роль моя tenir les chandelles , что ли? О, соглашусь, я таковский!).
Лишь к утру задремал: проснулся в холодном ужасе: что будет, если дьявол схватит меня и при Франце? Или при Кларе? А я не справлюсь и захохочу им в глаза?
Нет, тут решительно есть доля самого настоящего моего безумия…
Но прислушался: молчит, проклятый.
Мария принесла кофе. Осведомляется о здоровье. Signora сказала, что если signor чувствует себя лучше…
- Совсем, совсем хорошо, mia figlia! Скажите синьоре, что я здоров и сейчас встану!
XVI
Телеграмма
Последняя моя неделя Бестры проходила в самом тесном общении с Францем, в длинных с ним разговорах. Мы совершали прогулки, далеко в горы; случалось, набредя на крошечную деревушку, там и заночевывали.
На Флориоле, вечером, я нередко сталкивался с Кларой на моей террасе. Мало-помалу и с ней у нас установились откровенные отношения. Вместе, Франца и Клару, я почти никогда не видал, но они, кажется, и не бывали вместе. Изредка Франц приходил к 5-часовому чаю.
Им точно и вправду не было нужды вести друг с другом длинные разговоры: все понялось и сказалось сразу в малых словах.
Я угадал верно взгляд Франца на Клару: просто его понял.
Принял так же Клару, с ее любовью, с упорной волей и… практичностью.
Мне понравилось ее решение: она "во всяком случае" расходится с Мариусом и уезжает из Бестры навсегда. Флориолу она дарит Мариу-су. У нее есть еще средства, есть и небольшая вилла на итальянском побережье (она не сказала, где), там живет теперь старая ее тетка.
- С M-r v. Hallen, - прибавила она, - мы условимся перед моим отъездом. Он может приехать на несколько дней… лучше всего в Сан-Ремо. Если, конечно…
Она не договорила, никогда не договаривала. В первый раз, при таких словах, я ужасно испугался: вдруг дьявол тут-то меня и схватит? Но она произнесла это так просто, так невинно-просто, что я - ничего- Даже не улыбнулся.
Ну, а что же Франц? О решении Клары покинуть Бестру он знал, он как будто все знал, все как будто принимал… Да, но он не Клара, и разговоры у нас с ним иные. Ближе нельзя, кажется, и так ясно представлял я себе, что делается в этой серьезной и сложной душе. Стал думать, что доброта, - вот его светящаяся доброта, - победит, должна победить. Я уж не смеялся, - на таких особых рельсах шел всегда наш разговор.
Не засмеялся я тогда, когда вдруг заметил еще какую-то сложность, мучающую Франца. Я только беспомощно рассердился и сразу решил об этом совсем не думать, так как сразу увидел, что не понимаю и не пойму. На Франца рассердился: можно ли доводить себя до таких извилин? Допутаться - ну, ей-Богу, до несуществующего? В какую связь он ставит для себя историю Клары (и это несчастное San-Remo) - с моей обещанной разведкой насчет графчика? Нет, просто закрыть уши, отвернуться, забыть, - вон баба сицилианская с кувшином на голове идет, девочка крошечная у двери с кошкой играет, петух где-то запел… милая, грубая, понятная жизнь! И чего люди выкрутасничают?
Франц угадал, кажется, что я сержусь и почему: объяснять мне ничего не стал, не настаивал, улыбнулся, к другому перешел.
Нет, довольно, очень меня утомила Бестра с загадочными ее историями и неожиданными сплетениями. Кое-что распуталось, - я понял, зачем я был нужен Францу, теперь можно вздохнуть с облегчением. Конечно, нелепость этих историй остается, - и Клара, и поручение Франца… Но не стоит думать. Таков уж Франц, поеду в свое время и Отто пытать. Насчет Клары - он знает мои рассуждения…
И с радостью, даже с волнением, ждал я, что вот, через два дня, свободный, поеду путешествовать… куда поеду? Все равно, - в Сиракузы, в Палермо… Оттуда, через Неаполь - в Рим. Знаю его. Но Сиен-на, Орвиетто… если б туда? На возвратном пути надо остановиться в Берлине, хоть начать с этим глупым Отто… Ну, до этого еще далеко! Сейчас - словно "тайной радости жду впереди" - жду путешествия…
Укладывал, посвистывая, чемодан (хотя еще целых два дня!), когда Мария, с утренним кофе, принесла мне телеграмму.
Раскрыл. Ничего не понимаю. На каком языке? По-французски? По-итальянски? Ах, по-английски! Вопрос, когда я буду в Риме… "Could travel with you… Mother goes England. Ella" .
Стоял с раскрытой телеграммой в руках. Смотрел на наклеенную полоску слов. Обернул - да, мне. Очевидно, надо ответить? Куда? Это из Рима. Да вот адрес отеля, - мой же, где я всегда останавливаюсь.
Но соображалось плохо. "Mother goes England…". Не показать ли Кларе?
Тотчас решил, что не покажу. Пойду в город сам и отвечу. Когда я буду в Риме? Через неделю? Раньше? А Сиракузы, Палермо? Ну, можно и без Сиракуз. В Палермо день; ночь до Неаполя… Через пять дней я могу быть в Риме.
УЛЫБКА
Небесная чаша была не лазурная, а густо-сиреневая от зноя и от желтизны холмистой равнины. Почти в середине сиреневого свода стояло солнце. Оно казалось прорывом в какой-то невозможный мир, откуда на землю лились огненные лучи.
По дороге, меж нив желтой пшеницы, шли странники. Дорога вилась по холмам, от нижнего селения к тому, что направо, на холме. Видно было далеко и широко, все - в сверкающем зное.
Странники, в желтовато-серых одеждах, с затененными покровами лицами, шли медленно. Они шли вместе, а поодаль за ними следовала женщина.
Шли они давно, давно шла и женщина. Думала, может быть, что они ее не замечают, но все шла, держась вдали. У странников не было ни посохов, ни мешков. Только один нес под складками своей желтой одежды что-то громоздкое, с острыми углами.
Там, где дорога круто подымалась вверх, стояли у дороги три серых, короткотенных дерева. Под ними - горячие белые камни.
- Учитель, отдохнем здесь! - сказал один из странников, подымая покрывало. Он был стар, сед, лыс. Над добрыми бледными глазами удивленно круглились брови, собирая в складки лоб.
- Скоро ты устаешь, Яков! - начал быстро возражать другой, в желтом, что нес ящик под одеждой, но замолчал, потому что и третий путник, безбородый, нежноликий мальчик, тоже сбросил покров с головы, а Тот, кого они называли Учителем, подойдя к одному из белых камней у дерева, сел. Нежноликий мальчик опустился у ног Его, на землю. Сели кругом и другие. От тяжести зноя была тишина.
- И что эта женщина все идет за нами? - сказал вдруг один из путников, остробородый, быстрый в движениях. Приложив ладонь ко лбу, он с любопытством глядел на дорогу. - И не больная. Давно идет. Чего ей нужно?
- Лучше бы женщины сидели дома за пряжей и думали, как бед-пьщ помогать, - недовольно сказал человек с ящиком, но тоже стал "Усматриваться в женщину, обернув к ней лицо.
Лицо у него было молодое, темное; черные волосы, слабо завиваясь, падали на лоб, мягкая бородка чуть курчавилась. Глаза были похожи на небо, но бессветное, и, казалось, человек с таким лицом не может улыбаться. Он и не улыбался никогда. Весь темный был, темный и яркий, в почти яркой желтой одежде.
А женщина все приближалась. Близко, впрочем, не подошла, остановилась у последнего дерева и стояла молча, прислонясь к стволу головой.
Некоторое время молчали и путники. Наконец, остробородый, которому уж не сиделось на месте от любопытства, проговорил:
- Тебе, милая, нужно что-нибудь? Идешь и идешь за нами… Откуда ты? Чья?
Женщина отделилась от дерева и тихо, нерешительно и невнятно произнесла:
- Я… к Учителю вашему… Я оттуда… - она махнула рукой на восток. - Мои родители… - он знает! - вдруг неожиданно и гневно указала она на черного…
- Так ты ее знаешь? - добродушно рассмеялся любопытный, обернувшись к черному. Но тот молчал и не шевелился.
- Мне надо говорить с вашим Учителем, - настойчиво повторила девушка и откинула покрывало. Она была очень молода, лет пятнадцати, с узким, золотисто-смуглым лицом и огромными гневными глазами.
- Не знаешь, чего просишь, - покачал головой любопытный. - Иди домой. Нельзя тебе говорить с Учителем.
- Иди, иди домой, - сказал и Яков, утирая лысину. А двое - длинноволосый и курчавый, зоркий - стали подыматься, и длинноволосый прибавил: "Нехорошо это. Иди".
Девушка испугалась и почти вскрикнула:
- Мне надо… Мне надо сказать Учителю…
Ученики заговорили все сразу, но в эту минуту Учитель сделал тихое движение рукой, и они, удивившись, что Он хочет выслушать девушку, замолкли.
Она вдруг опять оробела, сжала губы и в первый раз подняла взор на Того, за Кем так долго шла. У него были глаза, похожие на небо, но светлее неба, почти солнечные. Казалось, он никогда не улыбается. Но порою Он улыбался. Только Его улыбка была такой невозможной, радостной радостью, что видевшие ее не верили потом, что видели, забывали, что видели. Каждый раз она была и первою, и последнею, и бывшей - и небывшей, и не оставалось слов для воспоминания. Теперь Он смотрел и не улыбался, сидел весь светлый, но не яркий, а тихий, и одежда у Него была светлее, чем у других, - почти совсем белая.
Девушка молчала. Потом, с усилием, проговорила:
- Ты знаешь все, говорят… Ты рассудишь по правде, по закону. Отпусти со мной Твоего ученика. Вот его.
Она слегка обернулась и указала на черного.
- Я обрученная ему невеста. Он из нашего рода самый близкий, я одна дочь в доме отца, и он должен войти в дом наш. И было согласие между нами, и он копил деньги для дома, и вместе прикупили мы овец и другого скота… Я обручена ему, и никто, кроме него, не может войти ко мне… Как исполню закон отцов, если он оставит меня? С тех пор, как прослышал он про Тебя, и пошел, он уже не возвращался под нашу кровлю, и только от людей узнала я про него. Разве мало у Тебя учеников? Сжалься, отпусти его. Прикажи ему, а не послушает, да будет проклят от Бога нарушивший закон!
Ученики заговорили, и ропот их прервал слова девушки.
- Что ты! Что ты! - испугался Яков. - О чем просишь? Учитель велит оставлять нам и домы, и жен, и детей, а ты…
- Молчи, старик! - прервала девушка. - Ты прожил жизнь по закону, остаток дней отдаешь, я же не оставляю - но оставлена; я не жила - и умру, как затоптанная трава, и род наш изотрется в пыль. Учитель не захочет, чтоб мать не видела детей своих!
Зоркий, курчавый ученик с пытливым сомнением поглядел на девушку.
- Еще надо исследовать, так ли все, - сказал он и прибавил, обра-тясь к черному: - Значит, ты оставил ее? И пошел? Как же теперь сделаешь?
Черный, не поднимая глаз, проговорил:
- Я сделаю, что велит Учитель. Он знает мой путь.
Тогда все глаза обратились к Учителю. Ждали, что он скажет. Но Учитель молчал.
Девушка молила, протягивая руки:
- Его одного я у Тебя прошу, отпусти его! Должно исполниться закону, данному от отцов на вечные времена!
Нежноликий мальчик, сидевший у ног Учителя, проговорил тихо, точно вздохнул:
- Должно исполниться временам и срокам…
Учитель молчал. И девушка, придя в отчаяние, вдруг крикнула: ~ Ты не хочешь отпустить его? Ты думаешь, он любит Тебя? Я знаю, не оттого он с Тобой, что любит Тебя! Еще и не видал, прослышал только про дела Твои, а уж задумал свое. Слава пророка впереди него бежит, и он… он, что сидит теперь и не смотрит… подумал тогда - не я ли т°же пророк? И не та же ли у меня сила? Потому что, - девушка остановилась от волнения и гнева, - потому что наговорили ему в уши, что он похож на Тебя, как близнец…
Выкрикнув эти слова, точно помимо воли, она сразу умолкла, с оборвавшимся голосом и широко открытыми глазами. Ученики поднялись с места, пораженные, и глядели на двух, сидящих друг против друга, на человека с ящиком и на Учителя.
Они были похожи. Только один был весь темный, другой весь светлый; один яркий - другой ясный; и в глазах темного не было тишины.
Но какой-то смутный ужас ревности и предчувствия овладел учениками. Лишь юный ученик с бездумным доверием прислонился головой к коленам Учителя и закрыл глаза.
Тогда Учитель поднял на девушку взор - и улыбнулся.
И с Его улыбкой вдруг исчезло все сходство между Ним и черным. Улыбка была такой радостной радостью, что и видевшие уже не верили, что видели, когда она угасла; но у девушки и у окружавших ее отпал ужас и всякая тревога, точно кто-то твердил всколыхнутой и медленно успокаивающейся душе: все хорошо, все свет и радость, все хорошо.
Девушка, с недоуменными слезами на длинных ресницах, ступила несколько шагов вперед и опустилась на колени.
- Господин мой, - сказала кротко и, сама не ведая чему, улыбаясь сквозь слезы. - Прости моему неразумию. Я ничего не знаю, а Ты все знаешь. Я рассуждала, что мне нужен тот, кто обещался мне быть мужем, но мне ничего не нужно. Тебе ведом и путь, и закон. А я хочу не того, чего я хочу, а чего Ты хочешь.
И она простерлась перед Ним на земле, как перед Богом.
Учитель встал, встали и все сидевшие еще ученики. Встал и черный, но не подошел близко, а был поодаль.
Учитель тихо опустил руку на непокрытую голову девушки. Она не посмела поцеловать руку, лежавшую на ее волосах, только поднесла к губам конец Его покрывала. Учитель пошел вперед, дальше, в гору. За ним, поспешно накидывая покровы, тесной кучкой двинулись ученики. Ближе к Учителю шел нежноликий мальчик, к нему притиснулся любопытный с острой бородкой, потом шел робкий Яков и другие.
Черный шел позади. Солнце придавило ему плечи. Сгибаясь под огненными лучами, словно под острыми бичами, поддерживая тянущий его вниз ящик, тяжело поднимался он в гору. Белое покрывало Учителя сверкало и горело уже далеко, почти на вершине холма.
А внизу, прислонясь к дереву и глядя вслед, вверх, - стояла девушка с веселыми слезами на ресницах. Она по-прежнему ничего не знала, но ее новая безымянная радость осталась с ней.
НЕПОДХОДЯЩАЯ
Валя сама хорошенько не знала, как это случилось, как она сказала "да" и сделалась невестой студента Шатицкого.
Они познакомились в каком-то кружке молодежи, где Валя зимой бывала. Валина мама находила, что русская девушка должна быть "а lа page" и в русском отношении, т. е. общаться с русской молодежью, притом не на одних теннисных площадках, но идейно тоже. Валя не противилась, - она вообще редко чему противилась, - но на собраниях не то что скучала, а была рассеянна. Молодые ораторы говорили горячо, но не совсем понятно; громили капитализм, партийную политику, - политика же Вале плохо давалась; так, на веру больше, возьмет, что услышит, а потом забудет.
России она не знала, а потому особенно ее обожала. Какую Россию, какой образ ей представлялся, - она не могла бы сказать. Что-то туманное, прекрасное и - цельное: самые разные эпохи, - царствование Екатерины, время "Войны и мира" Толстого, и дальше, - все у нее смешивалось и сливалось в одном горячем чувстве. Иногда ей снилась Россия в виде старой, - а больше, сказочной, конечно, - Москвы: колокола, солнце, и кругом все на солнце блестит. Никому об этих снах не рассказывала: какие-то "несовременные".
Впрочем, мама и так находит, что Валя "несовременна". Даже лицом "вся в бабушку", взгляд даже томный, как на бабушкином портрете, где она написана белокурой красавицей. Но бабушка - институтка, а Валя в парижском лицее училась и спортом занимается. Спорт, - а рядом стихи, которые она для чего-то переписывает в тайный альбом. Особенно любит она Жуковского. Ей кажется, что там (где?) все особенное, и люди - не как все…