А горестей у Мартина было немало. Последствия репортерской проделки превзошли все его ожидания. Португалец-бакалейщик отказал ему в кредите, а зеленщик, любивший похваляться своим чисто американским происхождением, объявил Мартина изменником родины и в припадке патриотизма даже уничтожил его счет, запретив ему являться для уплаты долга. Соседи были настроены против Мартина, и негодование их с каждым днем возрастало. Никто не желал поддерживать отношения с предателем-социалистом. Бедную Марию терзали страхи и сомнения, но она оставалась верна Мартину. Соседские ребятишки, у которых уже изгладилось впечатление от роскошной коляски, некогда привозившей гостей к Мартину, теперь кричали ему издали "лодырь!" и "бродяга!". Только детвора Марии держалась твердо, защищала Мартина, не раз вступала в битвы из-за него, а Мария, видя синяки и разбитые носы своих детишек, приходила в еще большее отчаяние.
Встретив однажды на улице Гертруду, Мартин узнал от нее то, в чем и раньше не сомневался: что Бернард Хиггинботам вне себя от возмущения, считает, что Мартин опозорил всю семью, и запретил ему бывать у них в доме.
- Уехал бы ты куда-нибудь, Мартин, - просила Гертруда. - Уезжай и постарайся устроиться на какое-нибудь приличное место. А там, когда все уляжется, можешь и вернуться.
Мартин покачал головой и не стал вдаваться в объяснения. Да и как мог он объяснить! Между ним и его родными зияла пропасть. Он уже не способен перескочить через нее! Смешно объяснять Гертруде свое отношение к социализму - отношение ницшеанца! Не было таких слов в языке, которыми он мог бы растолковать этим людям свои взгляды и свои поступки. Все их рассуждения сводились к одному: найти себе место. Это было первое и последнее слово. Этим исчерпывался их кругозор. Найди себе место! Поступи на службу! Бедные, тупые рабы, думал Мартин, слушая Гертруду. Не удивительно, что сильные завладели миром! Рабы не могли вырваться из круга своих рабских представлений. "Служба" была для них золотым фетишем, предметом обожествления, перед которым они смиренно повергались ниц.
Гертруда предложила ему денег, но Мартин отрицательно покачал головою, хотя знал, что через несколько дней ему опять придется закладывать костюм.
- Бернарду ты пока на глаза не попадайся, - наставляла его Гертруда. - Пройдет месяц-другой, он успокоится, и тогда можешь даже попроситься к нему возчиком, если захочешь. А если я тебе понадоблюсь, присылай за мной в любое время, и я к тебе приду. Слышишь?
Гертруда расплакалась и пошла прочь, а Мартин, видя ее тяжелую, усталую походку, чувствовал, как сжалось у него сердце от невыносимой тоски. И когда он глядел вслед сестре, здание ницшеанства вдруг дрогнуло и зашаталось. Хорошо было рассуждать о какой-то абстрактной категории рабов, но не так-то легко оказалось прилагать теории к своим близким. А между тем, если нужен пример слабого, угнетаемого сильным существа, то лучше Гертруды не найти. Мартин даже угрюмо усмехнулся этому парадоксу. Хорош же он ницшеанец, если начинает колебаться в своих взглядах, как только у него дрогнет сердце; да в конце концов разве в данную минуту не та же рабская мораль сказывается в нем, разве его жалость к сестре не рабское чувство? Настоящий сильный человек должен быть выше жалости и сострадания. Эти чувства родились в подземельях, где обитали рабы, и были лишь жалким уделом слабых и несчастных.
Глава сороковая
Работа над "Запоздалым" не двигалась. Рукописи, которые Мартин посылал в редакции, валялись под столом. Только одна рукопись еще продолжала странствовать. То была "Эфемерида" Бриссендена. Велосипед и черный костюм Мартина снова отправились в заклад, а за пишущую машинку, по обыкновению, был просрочен платеж. Но это уже нисколько не тревожило Мартина. Он должен был найти себе новую цель в жизни, и пока эта опора не была найдена, жизнь как будто остановилась.
Прошло несколько недель, и вот однажды случилось то, чего Мартин давно ожидал. Он встретил на улице Руфь. Правда, она шла не одна, а со своим братом Норманом; правда, они оба сделали вид, что не узнали Мартина, а когда он хотел подойти, Норман попытался не подпустить его.
- Если вы осмелитесь приставать к моей сестре, - сказал он, - я позову полисмена; она не желает с вами разговаривать, и ваша навязчивость оскорбительна.
- Лучше не затевайте ссоры, - мрачно ответил Мартин, - не то вам в самом деле придется звать полисмена, и тогда ваше имя попадет в газеты. Посторонитесь и не мешайте. Мне нужно поговорить с Руфью.
- Я хочу слышать это из ваших уст, - сказал он ей.
Она побледнела и задрожала, но остановилась и взглянула на него вопросительно.
- Ответьте мне на вопрос, который я задал вам в письме, - настаивал он.
Норман сделал было нетерпеливое движение, но Мартин взглядом смирил его.
Руфь покачала головой.
- Вы действовали по доброй воле? - спросил Мартин.
- Да, - проговорила она тихо, но твердо, - действовала по доброй воле. Вы опозорили меня, мне стыдно встречаться со знакомыми. Все теперь толкуют обо мне. Вот все, что я могу вам сказать. Вы сделали меня несчастной, и я больше не хочу вас видеть.
- Знакомые! Сплетни! Газетное вранье! Такие вещи не могут оказаться сильнее любви! Значит, вы никогда не любили меня.
Бледное лицо Руфи вспыхнуло.
- После всего того, что произошло? - произнесла она. - Мартин, вы сами не знаете, что говорите! За кого вы меня принимаете?
- Вы видите, она не хочет с вами разговаривать! - воскликнул Норман, взяв сестру под руку, чтобы увести ее.
Мартин поглядел им вслед и машинально полез в карман за папиросной бумагой и табаком, которых там не было.
До Северного Окленда путь был не близок; но Мартин не заметил, как прошел этот путь. Опомнился он в своей комнате на кровати и огляделся растерянно, как проснувшийся лунатик. В глаза бросилась рукопись "Запоздалого", лежавшая на столе; он придвинул стул и взялся за перо. Его натуре свойственно было стремление доводить начатое до конца. А тут перед ним была неоконченная работа. В свое время он отложил ее, чтобы заняться другим делом. Теперь это другое дело было кончено, и надо было опять вернуться к "Запоздалому". Что будет он делать потом, Мартин не знал. Он знал только одно: какой-то этап в его жизни пришел к концу и нужно было закруглить фразу, прежде чем поставить точку. Будущее не интересовало его. Вероятно, он скоро узнает, что ждет его. Но это было не так уж важно. Все было неважно.
Пять дней Мартин работал над "Запоздалым", никуда не выходя, никого не видя и едва отрываясь, чтобы кое-как поесть. На шестой день утром почтальон принес ему письмо от редактора "Парфенона". Вскрыв конверт, он сразу увидел, что "Эфемерида" принята.
"Мы дали поэму для прочтения мистеру Картрайту Брюсу, - писал редактор, - и он так благоприятно отозвался о ней, что мы сочтем за удовольствие напечатать ее в нашем журнале. Если мы откладываем печатание поэмы до августовского номера, то только потому, что июльский уже набран. Передайте мистеру Бриссендену нашу глубочайшую признательность и наше восхищение. Не откажите прислать его портрет и биографические данные. Если предлагаемый нами гонорар покажется недостаточным, благоволите телеграфировать, какие условия вы сочли бы приемлемыми".
Так как предложенный гонорар составлял триста пятьдесят долларов, то Мартин решил, что телеграфировать не стоит. Оставалось лишь добиться согласия Бриссендена. В конце концов Мартин оказался прав. Нашелся редактор, который понимал кое-что в истинной поэзии. И гонорар был блестящий, даже для "поэмы века". Кроме того, Мартин знал, что Бриссенден считал Картрайта Брюса единственным из всех критиков, заслуживающим уважения.
Мартин вышел из дому, сел в трамвай и, глядя на мелькавшие мимо дома и перекрестки, с грустью думал о том, что его не волнует ни успех друга, ни одержанная победа. Лучший критик в Соединенных Штатах оценил поэму по достоинству, и, следовательно, Мартин не ошибался, утверждая, что настоящее произведение искусства в конечном счете пробьет себе дорогу в печать. Но прежнего энтузиазма не было, и Мартин отлично сознавал, что ему скорее хотелось просто повидать Бриссендена, чем сообщить радостную новость. Только теперь Мартину пришло в голову, что за все пять дней, проведенных в работе над "Запоздалым", он не имел от Бриссендена никаких известий и даже ни разу не вспомнил о нем. Мартин понял, что находится в состоянии какого-то духовного оцепенения, и ему стало стыдно перед другом. Но и стыд он ощущал как-то вяло. Ничто не волновало его, кроме творческого подъема, который он испытывал над рукописью "Запоздалого". Все остальное было ему безразлично. Он находился словно в каком-то трансе. Жизнь, кипевшая на улицах, по которым бежал трамвай, казалась ему далекой и призрачной, и он не очень бы удивился, если бы церковная колокольня вдруг рассыпалась у него на глазах.
Войдя в гостиницу, он торопливо поднялся в номер Бриссендена и через минуту так же торопливо спустился вниз. Комната была пуста. Все вещи были вынесены.
- Разве мистер Бриссенден уехал? - спросил Мартин у портье. - Он не оставил своего адреса?
Тот как-то странно посмотрел на него.
- Да разве вы ничего не слыхали? - сказал он.
Мартин отрицательно покачал головой.
- Все газеты писали об этом. Его нашли мертвым в постели. Самоубийство! Выстрелил себе в голову.
- Его уже похоронили?
Мартину показалось, что этот вопрос задал чей-то чужой, незнакомый голос.
- Нет. После следствия тело было отправлено на Восток. Адвокаты, приглашенные его родными, уладили все это дело.
- А почему они так спешили? - проговорил Мартин.
- Как спешили? Да ведь это произошло пять дней тому назад!
- Пять дней тому назад?
- Да, пять дней.
- Ах, вот оно что! - пробормотал Мартин и вышел из гостиницы.
По дороге он зашел на телеграф и известил издателя "Парфенона", что он может печатать поэму. Телеграмму он послал наложенным платежом, потому что в кармане у него оставалось всего пять центов на обратный проезд.
Вернувшись к себе, Мартин опять принялся за работу. Шли дни и ночи, а он все сидел за столом и писал. Он почти не выходил из дому, равнодушно ел, если было из чего сварить похлебку или кашу, и так же равнодушно обходился без еды, когда варить было нечего. Хотя вся повесть была заранее продумана во всех подробностях, он решил по-иному строить экспозицию, что удлинило ее на двадцать тысяч слов. Не было, казалось, никакой необходимости так тщательно отделывать рукопись, но иначе он работать уже не мог. Он писал, словно в оцепенении, перестав воспринимать окружающий мир, он обращался к творческим навыкам своей прошлой жизни, подобно тому как привидение бродит среди знакомых мест. Ему вспомнились чьи-то слова о том, что привидение - это дух человека, который умер, хотя сам не сознает этого. И на какое-то мгновение Мартин задумался: не происходит ли и с ним нечто подобное?
Наконец пришел день, когда "Запоздалый" был окончен. Агент прокатной конторы пришел за пишущей машинкой и, сидя на кровати Мартина, дожидался, когда он допишет последнюю страницу. "Конец" - выстукал на машинке Мартин, и для него это был в самом деле конец. С чувством некоторого облегчения он смотрел, как агент взял машинку и унес ее. После этого он упал на кровать. Он совершенно ослаб от голода. Он не ел уже тридцать шесть часов и даже ни разу не вспомнил о пище. Он лежал на спине, закрыв глаза, и какой-то туман постепенно заволакивал его сознание. В полусне он бормотал какое-то стихотворение, которое часто читал Бриссенден. Мария, стоя за дверью, с тревогой прислушивалась к монотонному бормотанию своего жильца. Слова стихотворения не имели для нее никакого смысла, но ее пугало, что Мартин говорит сам с собой.
Лира, прочь!
Я песню спел!
Тихо песни отзвучали,
Словно призраки печали,
Утонули в светлой дали.
Лира, прочь!
Я песню спел!
Я когда-то пел под кленом,
Пел в лесу темно-зеленом,
Я был счастлив, юн и смел.
А теперь я петь бессилен,
Слезы горло мне сдавили,
Молча я бреду к могиле.
Лира, прочь!
Я песню спел!
Мария не выдержала; она кинулась к печке, налила полную миску супа, щедро зачерпнув со дна кастрюли крошеного мяса и овощей, и побежала к Мартину. Приподнявшись на локте, он начал есть, уверяя ее, что вовсе не бредит и что совершенно здоров.
Когда Мария ушла, Мартин сел на кровать и долго сидел так, сгорбившись и бессмысленно глядя в одну точку, пока не заметил, что перед ним лежит номер журнала, присланный с утренней почтой. "Это "Парфенон", - подумал он, - августовский "Парфенон", и в нем должна быть напечатана "Эфемерида". Ах, если бы Бриссенден был жив!"
Он стал перелистывать страницы журнала и вдруг остолбенел: "Эфемерида" была украшена пышным заголовком и заставками в стиле Бердслея; с одной стороны заголовка находился портрет Бриссендена, а с другой - сэра Джона Вэлью, британского посла. В предисловии от редакции сообщалось, что сэр Джон Вэлью недавно сказал, будто в Америке нет поэтов, и, печатая "Эфемериду", "Парфенон" как бы отвечает ему: "Нате-ка, получите, сэр Джон Вэлью!" О Картрайте Брюсе говорилось как о величайшем американском критике и приводились его слова: "Эфемерида" - величайшее произведение американской поэзии". Заканчивалось предисловие так: "Мы еще не можем оценить все красоты "Эфемериды"; быть может, нам никогда не удастся вполне оценить ее. Но, читая и перечитывая поэму, мы изумлялись необычайному словесному богатству мистера Бриссендена и не раз спрашивали себя, как и откуда мог мистер Бриссенден почерпнуть такое сокровище слов и так искусно скомпоновать их".
Затем следовала сама поэма.
"Хорошо, что ты умер, бедный Брис!" - подумал Мартин, уронив журнал на пол.
Все было пошло и мерзко до тошноты, но настоящего омерзения Мартин не почувствовал. Ему хотелось рассердиться, но не хватало энергии. Он словно отупел. Кровь застыла в его жилах и не могла бурлить от возмущения. В конце концов что тут особенного? Вполне в духе буржуазного общества, которое так глубоко ненавидел Бриссенден.
- Бедный Брис! - пробормотал Мартин. - Он никогда бы не простил мне этого!
С усилием поднявшись, Мартин выдвинул ящик, где прежде у него хранилась бумага для машинки. Порывшись в нем, он извлек одиннадцать стихотворений, написанных его другом. Он медленно разорвал их одно за другим и бросил в корзинку. Потом опять сел на кровать и невидящим взглядом уставился в пустоту.
Сколько времени просидел он так, он не знал; наконец из туманного пространства возникла перед ним длинная ярко-белая полоса. Это было очень странно. Но, вглядевшись, Мартин увидел, что это линия прибоя у кораллового рифа где-то в Тихом океане. Мгновение спустя он разглядел в белой пене челнок, маленький, утлый челнок. Молодой бронзовокожий бог, опоясанный пурпурной тканью, сидел на корме, погружая в волны сверкающее весло. Мартин узнал его. Это был Моти, младший сын вождя Тами, - стало быть, это происходило у берегов Таити, и за коралловым рифом лежала чудесная страна Папара, где возле самого устья реки стояла тростниковая хижина вождя.
Наступил вечер, и Моти возвращался с рыбной ловли. Он ждал большой волны, которая перенесла бы его через риф. Мартин увидел и самого себя сидящим в челноке, как бывало не раз, и готовым, по сигналу Моти, бешено заработать веслами, как только встанет над ними бирюзовая громада волны. В следующий миг он перестал быть зрителем; он на самом деле сидел в челноке и с ожесточением греб под дикие возгласы Моти. Они пронеслись вперед, среди грохота и шипения, обдаваемые брызгами, и вдруг очутились в тихой, неподвижной лагуне. Моти, смеясь, протирал глаза, залитые соленой водой, а челнок скользил к коралловому берегу, где среди стройных кокосовых пальм видна была хижина Тами, вся золотая в лучах заходящего солнца.
Но видение вдруг затуманилось, и перед глазами Мартина возниц опять беспорядок его тесной каморки. Напрасно силился он снова увидеть Таити. Он знал, что теперь в пальмовой роще звучат песни и девушки пляшут при лунном свете. Но он ничего не видел больше, кроме стола, заваленного бумагами, и тусклого, давно не мытого окна. Он со стоном закрыл глаза и погрузился в сонное забытье.
Глава сорок первая
Всю ночь Мартин проспал тяжелым сном, а утром его разбудил стук почтальона. Усталый и безучастный ко всему Мартин вскрывал полученные письма. В одном из них, со штампом известного "пиратского" журнала на конверте, оказался чек на двадцать два доллара. Этих денег он добивался почти полтора года. Но теперь, получив их, он остался равнодушным. Он уже неспособен был замирать от восторга при виде издательских чеков. Прежде чеки казались ему залогом будущих великих успехов, а сейчас перед ним лежали просто двадцать два доллара, на которые можно было купить чего-нибудь поесть. Вот и все.
С этой же почтой пришел еще чек на десять долларов - от одного нью-йоркского журнала за юмористические стишки, принятые уже давно. Мартину пришла в голову идея, которую он тут же хладнокровно обдумал. Он не знал, что будет делать дальше, и не испытывал желания что-нибудь делать. А между тем надо было жить, надо было платить долги. Не выгоднее ли истратить эти десять долларов на марки и вновь отправить в путешествие валявшуюся под столом груду рукописей? Может быть, одну или две где-нибудь примут. А это даст ему возможность просуществовать. Мартин так и сделал. Получив по чекам в оклендском банке, он купил марок. Но мысль вернуться в свою каморку и приняться за стряпню показалась ему невыносимой. В первый раз он решил пренебречь долгами. Он отлично знал, что дома можно сытно пообедать за пятнадцать - двадцать центов. Но вместо этого отправился в кафе "Форум" и заказал обед, обошедшийся в два доллара. Он дал двадцать пять центов на чай и пятьдесят истратил на египетские папиросы. Он не курил с тех пор, как Руфь запретила ему. Но теперь у него не было никаких причин отказывать себе в удовольствии, а курить очень хотелось. И стоит ли беречь деньги? Конечно, за пять центов он мог купить табаку и бумаги на сорок самокруток, но какой смысл? Деньги не имели для него никакого значения, кроме того, что на них сейчас, сегодня можно было что-то купить! Он остался без руля и без компаса, и торопиться ему было некуда. Плывя по течению, он меньше ощущал жизнь; а ощущение жизни причиняло боль.
Дни проходили за днями, похожие один на другой; спал Мартин теперь по восемь часов в сутки. Хотя в ожидании новых чеков он кормился в японских ресторанчиках, где можно поесть за десять центов, он даже пополнел. Щеки его округлились, потому что он не изнурял себя недосыпанием и напряженной работой. Он ничего не писал, его книги мирно отдыхали на полке. Мартин часто уходил за город на холмы, долгие часы проводил в парке. У него не было ни друзей, ни знакомых, да и не хотелось их заводить. К чему? Он безотчетно ожидал какого-нибудь толчка извне, который вновь привел бы в движение его остановившуюся жизнь. А пока существование оставалось томительным, однообразным, пустым и лишенным всякого смысла.
Однажды он вздумал съездить в Сан-Франциско, повидаться с "настоящими людьми". Но у самых дверей он вдруг круто повернулся и торопливо пошел назад по людным улицам гетто. Мысль, что он услышит сейчас философские споры, так испугала его, что он почти бежал, боясь, как бы не повстречался ему кто-нибудь из "настоящих людей" и не признал его.