Sonetto
Morte, che sei tu mai? Primo dei danni
L'alma vile e la rea ti crede e teme;
E vendetta del ciel scendi ai tiranni.
Che il vigile tuo braccio incalza e premeMa l'infelice, a cui de'lunghi affani
Grave è l'incarco, e morta in cor la speme,
Quel ferro implora troncator degli anni,
E ride all'appressar dell'ore estreme.Fra la polve di Marte, e le vicende
Ti sfida il forte che ne'rischi indura;
E il saggio senza impallidir ti attende.Morte, che se' tu dunque? Un ombra oscura,
Un bene, un male, che diversa prende
Dagli affeti dell uom forma e natura.
Натан подтвердил мои соображения о характере флорентинцев, который он весьма одобряет; он настолько опасается судьбы, что всякую страсть считает несчастьем, с большим трудом делая единственное исключение для охоты. Вообще же он великий сторонник той тайной доктрины, которую мне проповедовал в Гамбурге Лормеа: вежливо и весело отвечать всем людям, относясь, впрочем, к их словам, как к пустому звуку, и не допускать, чтобы они производили на нашу душу хотя бы малейшее впечатление, за исключением указаний на явную опасность, например: "Берегитесь, на вас во весь опор мчится лошадь". Если вы считаете, что у вас есть близкий друг, то для него можно сделать такое исключение: записывать его советы и обдумывать их ровно через год, день в день.
Не следуя этой доктрине, три четверти людей губят себя поступками, которые и им самим неприятны. Исповедуя ее, даже довольно ограниченные люди жили вполне счастливо. В самое короткое время она освобождает вас от несчастного стремления к противоречащим друг другу вещам.
Вольтерра, 31 января. Как все города древней Этрурии, чья цивилизация, для того времени подлинно либеральная, была уничтожена поднимающимся Римом, Вольтерра расположена на самой вершине высокого холма, приблизительно как Лангр. Я обнаружил, что национальная честь городка до крайности уязвлена какой-то статьей одного женевского путешественника, утверждающего, что aria cattiva уносит ежегодно значительную часть жителей Вольтерры. Г-н Люллен очень хорошо говорит о тосканском земледелии, которое он именует "кананейским" в честь брака в Кане Галилейской; впрочем, в его женевском стиле имеется некая пуританская напыщенность, которая меня всегда забавляет. Вольтеррцы обвиняют г-на Люллена в том, что он ошибся всего-навсего на несколько миллионов, пытаясь исчислить, сколько приносит вывоз соломенных шляп, которые плетут в Тоскане. "Вам следует, - говорил я им, - в восьми или десяти книгах, посвященных стране красоты, которые мы, северяне, ежегодно печатаем, усматривать лишь почет, воздаваемый Италии. Не все ли вам равно, какой вздор мы при этом болтаем? Плохо было бы, если бы о вас совсем не говорили и относились к Вольтерре, как к какому-нибудь Нюрнбергу". С пером в руке я посетил Циклопические стены, ради которых приехал; осмотрел много маленьких алебастровых гробниц и провел очень интересный вечер в обители братьев Сколопи, то есть у монахов. Кто бы мог предсказать это три месяца назад?
У меня не хватает слов, чтобы воздать должное изысканной в полном смысле этого слова любезности маркиза Гварначчи, кавалера ордена св. Стефана, который соблаговолил показать мне свое собрание древностей, а затем свести меня к господам Риччарелли, вольтеррским патрициям, у которых имеется картина знаменитого Даниеле Риччарелли из Вольтерры, их предка и одного из хороших подражателей Микеланджело. Очаровательная чистота в мастерских по выделке алебастровых ваз и статуэток, изящество некоторых из этих фигурок. Смелые до дерзости взгляды капуцинов, которых я видел во время крестного хода, контраст этих взглядов с их смиренной походкой. Епископ этого городка с четырьмя тысячами жителей имеет сорок тысяч ливров дохода.
Я обнаружил немало выдумок и преувеличений на страницах, которые г-н Микали, автор "Италии до римского владычества" (L'Italia avanti il dominio dei Romani), посвятил Вольтерре. После ясности изложения больше всего недостает итальянским ученым способности не считать заведомо доказанными положения, в которых они нуждаются; в этом отношении их манера рассуждать просто невероятна. Однако Рауль Рошет исказил этот труд в своем французском переводе. Нибур был бы несравненно лучше всего этого, если бы злосчастная немецкая философия не придавала туманности и неопределенности мыслям берлинского ученого. Простит ли мне снисходительный читатель сравнение гастрономического порядка? Всем известен стих Бершу:
Под острым соусом на стол был подан палтус.
В Париже палтус и острый соус к нему подаются отдельно. Хотел бы я, чтобы немецкие ученые следовали этому доброму обычаю: представляли бы читателям отдельно обнаруженные ими факты и свои философические размышления. Тогда можно было бы знакомиться с историей и оставлять до лучших времен чтение рассуждений об абсолюте. Когда же обе эти прекрасные вещи так основательно перемешаны, лучшую извлечь трудно.
Кастель-Фьорентино, 1 февраля, два часа ночи. Сегодня вечером, часов в шесть, возвращаясь из Вольтерры, я попал в эту деревню - за несколько лье от Флоренции. В мою седиолу впряжена была тощая, но очень быстрая лошаденка. Однако я умерил ее бег настолько, что оказался как бы вынужденным просить гостеприимства в одном из домов Кастель-Фьорентино между Эмполи и Вольтеррой. Там я нашел трех крестьянок, а крестьянки Тосканы очень красивы и, говорят, во всем превосходят городских дам. С ними было человек семь-восемь крестьян. Много дал бы я за то, чтобы угадали занятие, которому предавалась эта сельская компания: каждый по очереди рассказывал какую-нибудь повесть в стиле "Тысячи и одной ночи". Слушая эти рассказы, я провел необыкновенно приятный вечер с семи часов до полуночи. Хозяева мои сидели сперва у огня, а я обедал за столом; они заметили, что я внимательно прислушиваюсь, и заговорили со мной. Так как в этих красивых сказочках всегда выступает какой-нибудь волшебник, я думаю, что они арабского происхождения. Одна в особенности так поразила меня, что я записал бы ее, если бы смог продиктовать. Но как решиться самому заполнить страниц тридцать? Самые необыкновенные чудеса создают события, приводящие к развитию самых жизненных и непредвиденных страстей. Воображение поражается смелостью выдумки и восхищается свежестью образов. Влюбленный спрятался в ветвях дерева, чтобы посмотреть на любимую женщину, купающуюся в озерке. Волшебник, его соперник, отсутствует, но, даже не находясь здесь, узнает о происходящем по той резкой боли, которую ему причиняет кольцо; он произносит заклинание, и руки, ноги, голова несчастного влюбленного, одно за другим, падают с дерева, на котором он засел, в озеро. Приводятся его речи к возлюбленной и ее ответы, пока совершается эта жестокая кара, например, когда у влюбленного уже нет тела, а осталась лишь голова. Это смешение безумного вымысла с трогательной правдивостью производит на меня самое восхитительное впечатление: слушая эти сказки, я порою ощущал себя перенесенным в пятнадцатый век. Вечер закончился танцами. Во время разговора я так умалялся, что мужчины без всякой ревности позволили мне танцевать с ними и с этими красивыми крестьянками до часу ночи. Однако же, когда я начал распространяться о красоте местности, рассчитывая, что меня пригласят провести завтрашний день в Кастель-Фьорентино, это не имело никакого успеха. "Уж какая там красота первого февраля! - ответил один из крестьян. - Вы, сударь, хотите нам польстить". И т. д. и т. п. Я сделал свой косвенный намек лишь на всякий случай, чтобы не упустить возможности. Было бы полнейшим неразумием надеяться, что я смогу убедить этих крестьян в правде, то есть в том, что именно непосредственность их ума и своеобразная учтивость обращения, а вовсе не какие-нибудь смехотворные посягательства на их красивых жен могут удержать меня на два дня в такой дыре, как Кастель-Фьорентино, да еще когда так резко и пронзительно дует трамонтана. Я не стану подробно описывать этот вечер. Слишком ясно мне, что единственный способ изобразить его - это пересказать прелестные сказки, в которых состояло главное его очарование. Но как бледно это слово! Как плохо, что я им злоупотреблял! Эти шесть часов пролетели для меня так, словно я в самом лучшем обществе играл в фараон. Я был до того поглощен, что ни на минуту не задумался о том, что же со мной происходит.
Этот вечер я хочу сравнить с тем, который провел в Скáла в день моего приезда в Милан: страстное наслаждение наполняло и утомляло мою душу. Дух мой все время находился в напряженном состоянии, стараясь не упустить ни крупицы счастья и восторга. Здесь же все оказалось непредвиденно, все доставляло душе радость без усилий, без смятения, без сердцебиения. Наслаждение было как бы ангельское. Я посоветовал бы путешественнику выдавать себя в тосканских деревнях за итальянца из Ломбардии. С первой же фразы тосканцы видят, что я говорю плохо. Но поскольку запас слов у меня достаточный, они в своем горделивом презрении ко всему, что не toscana favella, легко верят мне, когда я говорю, что я родом с Комо. Правда, я рискую: не слишком приятно было бы оказаться лицом к лицу с ломбардцем, но это уж одна из опасностей моего положения, как говорит хитроумному Улиссу Грилл, превращенный Цирцеей в борова. Присутствие француза тотчас же придало бы всей беседе совершенно иной характер.
Уязвленный в своей национальной чести читатель скажет, что я мономан, а моя навязчивая идея - восхищение Италией. Но я изменил бы себе, если бы не говорил того, что мне кажется правдой. Я шесть лет жил в этой стране, которую человек, одержимый национальной честью, никогда, может быть, и не видел. Я вынужден был сделать такое длинное предисловие, иначе никто не стерпел бы нижеследующего еретического утверждения: я и вправду полагаю, что тосканский крестьянин значительно умнее французского и что вообще итальянский крестьянин в гораздо большей мере наделен свыше способностью к сильному и глубокому чувству, иначе говоря, обладает бесконечно большей силой страстей.
Зато французскому крестьянину гораздо более свойственны доброта и тот здравый смысл, который так необходим в обычных жизненных обстоятельствах. Крестьянин из Бри, поместивший тысячу франков в какой-нибудь банк или отдавший их под залог, ощущает некоторую уверенность в будущем, обладая этим маленьким капиталом. Напротив, владение имуществом в тысячу франков, если это не земельная собственность, для итальянского крестьянина - источник величайшего беспокойства. Я исключаю Пьемонт, окрестности Милана и Тоскану, а в особенности Генуэзскую область, где земля не дает достаточно для пропитания и потому все занимаются торговлей. Даже не выезжая из нашей прекрасной Франции, люди, путешествовавшие на юге, знают, что доброта среди крестьян - редкость. Главная квартира доброты - Париж, а особенно царит она в окрестностях Парижа, на пятьдесят лье в окружности.
Сьена, 2 февраля. Какова была моя радость, когда, вернувшись сегодня утром во Флоренцию, я встретил в кафе одного из моих миланских друзей! Он спешит в Неаполь на открытие театра Сан-Карло, заново отстроенного Барбайей после пожара, случившегося два года назад. По-видимому, он опоздает. Он предлагает мне место в своей коляске. Эта мысль опрокидывает все мои разумные намерения, но я соглашаюсь. Ведь в конце концов я путешествую не для изучения Италии, а ради удовольствия. Кажется, самой главной причиной моего согласия было то, что этот друг говорит на миланском наречии: арабское произношение флорентинцев как-то иссушает мне сердце, а когда мы с моим другом беседуем delle nostre cose di Milan, в душе моей растекается безмятежная, спокойная радость. В полной искренности беседе нет и тени лжи, ни малейшего опасения показаться смешным. Я, может быть, виделся с этим миланцем не более десяти раз, а он мне представляется самым близким другом.
Мы задержались всего на десять минут в Сьене - осмотреть собор, о котором я не позволю себе говорить. Пишу в коляске. Мы едем медленно среди протянувшихся грядами невысоких холмов вулканического происхождения, покрытых виноградниками и низенькими оливковыми деревьями: все это в высшей степени неприглядно. Для разнообразия мы время от времени пересекаем небольшую равнину, где царит зловоние какого-нибудь нездорового источника. Ничто так не располагает к философствованию, как скука неинтересной дороги. "Хотел бы я, - сказал мне мой друг, - чтобы предложена была премия за рассуждения на тему: "Какое зло причинил Италии Наполеон?"
Ответ звучал бы так: "Он подвинул ее к цивилизации всего на два столетия, а мог бы подвинуть на десять".
Наполеон, со своей стороны, возразил бы: "Вы отвергли один из важнейших моих законов (регистрация гражданских актов, отвергнутая в 1806 году законодательным корпусом Милана); я был корсиканец, хорошо понимал итальянский характер, в котором совсем нет разгильдяйства, как во французском, вы испугали меня. Столько же из-за своей неуверенности, сколько из-за монархических причуд откладывал я все существенные улучшения до своего путешествия в Рим, которого мне так и не довелось совершить. Я должен был умереть, так и не увидав города цезарей и не пометив Капитолием декрета, достойного этого имени".
Ториньери, 3 февраля. Вчера мы ужинали в Буон-Конвенто. К счастью, коляску пришлось срочно чинить. Я оставил своего друга и отправился в лавчонку цирюльника (жертва, которую я приношу моему долгу путешественника). На свое счастье, застаю там одного молодого священника из округи, большого говоруна, который, видя, что я иностранец, во что бы то ни стало пожелал проявить гостеприимство и уступить мне свое место в кожаном кресле. Я согласился. Ничто не привязывает так, как благодеяния, и мне удалось, наговорив со своей стороны невесть сколько, добиться часовой задушевной беседы с этим священником. То, считаясь со своим духовным саном, он очень дурно отзывался о французах, то из-за своего немалого ума (конечно, по-флорентински рассудительного и точного) он до небес превозносил французскую администрацию, такую благоразумную, сильную, четкую, сеявшую в бедной Италии шестнадцатого века плоды цивилизации восемнадцатого. Благодаря наполеоновскому управлению Италия одним прыжком перескочила через три столетия усовершенствований. На островах Тихого океана, открытых недавно англичанами, где население вымирает от оспы, англичане вводят не простую прививку, это благодетельное изобретение, оклеветанное мракобесами 1756 года, а гораздо более совершенную вакцинацию. Такова же была наша роль в Италии.
Императорская администрация, во Франции часто являвшаяся гасительницей просвещения, в Италии притесняла только мракобесие. Отсюда огромная и справедливая разница в отношении народа к Наполеону во Франции и в Италии. Во Франции Наполеон закрывал центральные школы, извращал характер Политехнической школы, пятнал народное просвещение и стараниями своего де Фонтана принижал юные души. Та доля здравого смысла и вольнодумства, которой г-н де Фонтан не осмелился лишить учреждения императорского университета, была бы огромным благодеянием для Италии. В местах, где господствует воображение, как в Болонье, Брешии, Реджо и др., многие молодые люди, понятия не имеющие, какое сопротивление вызывает в мире любое новое начинание, и набившие свои горячие головы неосуществимыми утопиями Руссо, громко порицали Наполеона, но в то же время не видели ясно и четко, чем же он предал страну и заслужил изгнание на Святую Елену. Напротив, во Флоренции, где люди видят перед собою только реальное, наполеоновская система блистала всеми своими достоинствами. Мы со священником коснулись почти всех отраслей управления. Мелочный гнет французской администрации давал себя чувствовать лишь в области косвенных налогов. Но, например, наш Гражданский кодекс, творение Трельяров, Мерленов, Камбасересов, непосредственно пришел на смену свирепым законам Карла V и Филиппа II.
Читатель и представить себе не может всех нелепостей, от которых мы излечили Италию. "Например, - сказал мне мой юный священник, - в 1796 году в долинах Апеннин, где два-три раза в месяц разражаются грозы, считалось нечестивым ставить на домах громоотводы: ведь это означало противиться воле божьей". (До этого додумались и английские методисты.) Между тем итальянец больше всего на свете любит архитектуру своего дома. После музыки архитектура сильнее других искусств волнует его сердце. Итальянец останавливается и четверть часа созерцает красивую дверь, которую мастерят в новом доме. Я могу судить, какое воздействие имеет эта страсть: в Виченце, например, зловредная глупость австрийского коменданта и полицейского комиссара не может уничтожить шедевры Палладио, не может помешать говорить о них. Именно из-за своей любви к архитектуре так возмущаются итальянцы, прибывающие в Париж, и так живо их восхищение Лондоном. "Где еще, - говорят они, - можно увидеть улицу, равную или подобную Риджент-стрит?"
Молодой священник рассказал мне, что Кóзимо I Медичи, этот роковой для Тосканы правитель, сломивший душевную силу своих подданных, скупал по любой цене и тотчас же сжигал все рукописи мемуарного или исторического содержания, где речь шла о его доме.