Вот уж все готово.
– А ну, смотри!
Марья держала зеркало перед Христей.
– Погоди, еще не все!
Марина сняла свой медальон, монисто и надела их на шею Христе.
– Вот теперь так! – сказала она, любуясь подругой.
И правда, Христя была хороша. Небольшого роста, полная, она не казалась, как Марина, полевым цветком с высоким стеблем, а пышной садовой маргариткой, за которой старательно ухаживали неутомимые девичьи руки, присматривали любящие глаза, вовремя пропалывая и поливая. Ее головка, как точеная, красовалась на лебединой шее, украшенной монистами. Румяные щеки еще больше разгорелись, глаза искрились. Белые вышитые рукава сорочки казались пучками цветов, а пестрая юбка была похожа на полянку в лесу, густо усеянную цветочками.
– Видишь, видишь! – радовалась Марина, похлопывая Христю по плечу. – А говорила – плохо. Кто еще краше? В селе так никогда не оденутся. Правда, Марья?
– Да, – грустно сказала Марья, вспоминая минувшие дни, которые уже не вернутся.
– Знаешь что, Христя! Зайди к панычу.
– Боже сохрани! Еще выгонят.
– Не выгонит, иди.
– Иди и скажи: просили барин и барыня, чтоб пожаловали к ним. А спросят – кто, скажешь: те, у которых вы были, – сказала Марья.
– Иди, Христя! Иди, голубка, – уговаривает ее Марина.
Христя наконец решилась.
– Только не смейся!
Христя подошла к двери и приоткрыла ее.
– Здравствуйте! – сказала она.
Паныч читал.
– Просил пан и пани, чтобы вы пожаловали к ним.
– Какой пан?
– Разве вы не знаете? – болтала Христя, усмехаясь.
– А почем я знаю?
– Там и ваши хозяева.
– Поздно уже, – говорит паныч, глядя на маленькие часы. – Кланяйся и благодари. Скажи, что собрался спать.
– Так и сказать?
– Так и скажи.
– Прощайте же.
– Иди с Богом.
Как только Христя вернулась, Марина и Марья начали хохотать.
– Что у вас там? – сказал паныч, выходя из своей комнаты.
Увидя хохочущих девушек, он понял, что над ним пошутили, и тоже засмеялся.
– Так это ты посланец? – сказал он Христе.
Марина хлопала в ладоши, а Марья вся тряслась от смеха и хваталась за живот.
– А ну, иди сюда, посланец из чужих краев! – шутил паныч, протягивая руку, чтобы схватить Христю.
Христя хотела было уклониться, но Марина сзади толкнула ее прямо на паныча. Тот взял ее за руку и повел в свою комнату.
– Красивая какая! – сказал он, потрепав ее по щеке. От этого кровь прилила к лицу Христи. Сердце ее забилось ускоренно, порывисто дышала грудь. – Славная! – таким задушевным голосом произнес паныч, что Христя вся встрепенулась.
Он действительно так сказал или ей это только померещилось? Глаза их встретились. Сквозь стекла очков глядели на нее его блестящие зрачки, точно черные спелые ягоды. От волнения у Христи кружилась голова и шумело в ушах. Она невольно отшатнулась, точно ее толкнули, и убежала.
– Что он тебе говорил? Что? – шептали ей с двух сторон Марина и Марья. Христя не в силах была говорить.
– Нет, с вами каши не сваришь! – громко произнес паныч, захлопнув книжку. – Лучше спойте хорошую песню. Кто умеет?
– Христя умеет! – сказала Марина.
– Нет, не умею, – робко произнесла Христя.
– Да ну, брось! – уговаривает ее Марина. – Ты да не умеешь!
– Христя! Что же ты? Не надо стесняться. Спой, я послушаю. Я люблю простые песни.
– Так я же не умею, – отнекивается Христя.
– Ну, пойдем! – крикнула Марина; она и Марья схватили Христю за руки и потащили в комнату паныча.
Паныч взял стул, поставил его рядом со своим и усадил Христю. Она только всплеснула руками и засмеялась. Она сидит рядом с панычом, где не так давно сидела пани... Чудно! Марина и Марья посмотрели на пана, на нее и многозначительно переглянулись... Христе стало душно; она почувствовала какую-то слабость, замирало сердце, что-то подкатывало к горлу. Она порывисто встала и убежала бы, если б паныч не схватил ее за руку и не удержал силой. Под его пальцами быстрыми толчками бьется жилка на ее руке.
– Пой, что хочешь, Христя. Я запишу. – И, сказав это, он взял перо.
Наступила тишина. Паныч ждет. Христя раздумывает, что бы спеть. Но мысли как-то спутались, она не может вспомнить целиком ни одной песни. А тут еще она видит ожидающие, нетерпеливые взоры подруг.
– Нет, не умею! – воскликнула, краснея, Христя, так что слезы выступили на глазах.
– Опять за свое. Ну, сделай милость, спой, – просит паныч.
– Да ну же, Христя, – торопит ее Марина.
– Ох, как мне душно! – вздохнув, сказала Христя.
Снова молчание, упрашивающие взгляды.
– Так никто не споет? – с нескрываемым недовольством спросил паныч.
– Пусть сначала Марина... мне душно, – ответила Христя. Она вскочила и вмиг убежала в кухню.
Марина села рядом с панычом и положила руку на спинку его стула, точно собиралась обнять.
– Какую же вам спеть? "Грыця" знаете? – спросила она.
– Нет, не знаю.
Марина запела. В комнате долго звучал высокий девичий голос, и порой слышен был скрип пера – паныч записывал слова песни. Христя на цыпочках вошла в комнату и стала рядом с Марьей. "Вот же Марина поет так смело и хорошо, а я боюсь... Чего? Ох, глупая!.." И она решила, что как только Марина кончит петь, она споет песню про девушку и вдовца. Она очень любила эту песню.
Наконец Марина умолкла.
– Пишите другую! – предложила Христя.
– Садись же, – сказала Марина, вставая.
– Нет. Я здесь буду петь.
И начала. Первые слова прозвучали тихо и неуверенно. Но чем дальше, голос ее все больше крепчал. Она с любопытством глядела, как быстро скользило перо по бумаге и черные строчки ложились ровным следом на белом листе.
Не иди, девка, за вдовца -
Будет тебе лихо!
Звенит молодой голос Христи. Все слушают, затаив дыхание. Видно, и панычу песня понравилась – глаза его горят, на лице радостное возбуждение.
– Вся! – окончив, сказала Христя.
– Хороша песня, – сказал паныч, положив перо. – А говорила: не умею, – закончил он с легкой укоризной.
– Да она их знает несчетное число, – сказала Марина, положив руку на плечо паныча.
Он искоса взглянул на Марину: видно, ему не понравилось ее фамильярное обращение. А Марине что до этого! Она не замечает косого взгляда паныча и даже слегка склонилась к нему, их плечи прикасаются, ее рука лежит на его спине. Не сводя с него глаз, она неустанно щебечет... Рассказывает, какие все хорошие песни раньше пела Христя у себя в селе.
– Вы только заставьте ее, она все споет.
– Ладно, – говорит паныч, хмурясь, – это уже в другой раз, я утомился.
– Ну, пойдем, – сказала Марина.
– Погодите, – говорит паныч. Вынув из кармана двугривенный, он протягивает его Христе.
– Зачем? – спрашивает она.
– Бери! – настаивает паныч.
– Не надо.
– Бери, это за песню, – говорит Марья.
– Не хочу! – резко отказалась Христя и убежала.
Паныч пожал плечами и обиженно оттопырил губы.
– Ну и глупая, – смеясь, сказала Марина. – Дайте мне.
Паныч нехотя дал ей монету. Марья решила, что не надо больше оставаться у паныча, и тоже ушла. Осталась одна Марина.
– Спасибо вам, – щебечет она, вертя монету в руке. – Этих денег я ни за что не истрачу... ни за что! Дам проделать ушко и буду носить вместо медальона. Погляжу на него и вас вспомню...
– Почему ты не взяла деньги? – говорит Марья Христе. – Паныч рассердился.
– Разве я нанималась петь? – крикнула Христя, да так, что паныч вздрогнул.
– Что с ней? – сказала Марина и тоже побежала в кухню.
Паныч закрыл дверь и начал ходить взад и вперед по комнате. Красота Христи взволновала его. Так бы и обнял ее, поцеловал разгоряченное личико, прижал к груди. Так привлекательна она. От возбуждения он порывисто дышал и все ускорял шаг... Дикая она, как горная серна. И денег взять не захотела, глупая... А тут эта вертушка липнет. Ну и вертлява!.. – Эх! – произнес он вслух и грузно опустился на стул. Ему досадно было, что Христя пришла к нему не одна, а с подругами. "Уж эти мне помощницы! Хоть еще раз посмотрю на нее".
– Христя! Принеси мне воды! – крикнул он.
Воду принесла Марья.
– А Христя где?
– У нее же гостья.
Он залпом выпил воду.
– Ну, видно, распалила ты паныча, – сказала Марья, вернувшись в кухню, – одним духом полный стакан выпил.
Христя ничего ей не ответила. Она молча сидела на лавке. Умолкла и Марина.
– Что ж это вы пригорюнились? – спросила Марья.
– Ох, мне уж домой пора! – сказала Марина и начала собираться.
– И у нас паныч есть, – тараторила она, одеваясь. – Да еще как ловко на скрипке играет. Приходи как-нибудь, я попрошу его сыграть нам.
– Возьми монисто, – сказала Христя.
– Не надо. Придешь ко мне, тогда и отдашь. Ну, прощайте!
– Падкая на панычей, аж разошлась! – сказала Марья после ухода Марины.
Христя помрачнела, насупилась. Она ругала себя за сегодняшний вечер. Было б сидеть в кухне, так нет – понесла нелегкая к панычу! Зачем? Чтобы ткнули ей двугривенный, как собаке кость! А та вперед лезет... "Дайте мне!" Так и лезет в глаза. А сама она лучше? Нарядилась и пошла к нему, точно он ее звал...
Христя легла, но ей долго не спалось. Она ворочалась с боку на бок. А в голову то и дело закрадывались досадные мысли, норовя задеть побольней, уколоть поглубже.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Григорий Петрович Проценко, сын бедного чиновника, вскоре после окончания школы поступил на службу. Десять лет прошло с тех пор, как отец отправил его в город с письмом к бывшему сослуживцу, а мать прибавила сумку с припасами, которые ей удалось наскрести в своем хозяйстве. Молодому хлопцу шел тогда семнадцатый год. Неохотно ехал он в губернский город на службу, ему хотелось учиться, поступить в гимназию. Его ровесник, сын одного богатого пана, учился в гимназии, а на каникулы приезжал домой. Грыць, встречаясь с ним, бывало, не наглядится на синий мундир с серебряным позументом и на фуражку с гербом, а когда его товарищ начнет рассказывать про гимназические нравы и обычаи, про разные науки, да заговорит на иностранных языках – он только рот разевает от удивления. Глаза Грыця горят, он боится слово проронить, с завистью глядит на товарища, а сердце терзает досада.
Вздохнет, бывало, Грыць, когда товарищ умолкнет, и просит еще что-нибудь рассказать. А когда тот уходит, забирается в укромное местечко и повторяет незнакомые слова, которые ему пришлось услышать. Большая тяга у него была к учению, но что поделаешь? Он понимал, что с отцовскими достатками далеко не уедешь! Кроме него, у отца еще три сына и две дочери на шее, надо всех вырастить, научить уму-разуму, а ему, уже окончившему школу, пора слезать с отцовской шеи – самому добывать средства к существованию. Куда ж податься сыну бедного чиновника? Одна у него дорога – служить. Вот Грыць и собрался на службу.
Было это в те самые дни, когда думы и чаяния лучших людей прошлого поколения ждали своего воплощения в жизнь. Это было раннее утро после темной ночи, время радужных надежд и больших ожиданий. Никто не знал, что готовит будущее, но было ясно, что так дальше продолжаться не может. Время безмолвной покорности миновало, и все более нарастала волна народного ропота и возмущения. Крепостные упорно распространяли слухи о близкой воле. Это не был случайный слух, перехваченный лакеями от своих господ и разнесенный дворней по селам, – об этом говорила вся страна, весь мир. Помещики уже съезжались по губерниям совещаться, когда и какую волю дать этим необузданным смутьянам.
Это был, с одной стороны, глухой стон, а с другой – приглушенный зов; в этом стоне, зове слышны были и голоса чиновников. Лучшие люди, до сих пор сторонившиеся чиновной среды как чего-то мерзкого, начали приближаться к ней, чтобы не выпустить из рук дела, которое они начали и много из-за него вынесли на своем веку. Долго они были в загоне. Теперь их позвали. Как же не откликнуться? Темные люди, пробравшись окольными путями, могут развеять в прах их надежды, свести на нет великую реформу. Они откликнулись, сменили свой домашний халат на служебный мундир.
Пришли, правда, одиночки, которых можно было пересчитать по пальцам. Однако старое чиновничество всполошилось: "Как это? Нигде не служили, никакого опыта не имеют и сразу такие посты заняли! От них добра не дождешься!" И начались закулисные толки и интриги. Старые не дрогнули: они кликнули клич молодым. Появились новые высокооплачиваемые должности, и их занимали безбородые или на медные гроши учившиеся молодые люди. С тех пор разгорелись страсти, началась отчаянная борьба. Старые чинуши кричали: "Молокососы!" А молодые им в ответ бросали: "Хапуги! Бестолочь!" Пошла вражда между старым и новым. Эта борьба происходила повсюду. Крепостной уже не гнул спину перед паном, а рабочий – перед хозяином, сын не слушал отца: все, почуяв волю, громко заявляли о своих правах. Это было шумное время, полное борьбы и споров, обе стороны напрягали свои силы, чтобы одержать верх. Молодые было одолели, но лишь для того, чтобы вскоре и самим состариться. Жизнь мчалась, как ветер!
Григорий Петрович застал еще на службе старые порядки: начальник был у них большой взяточник и еще больший ненавистник свободы. Он любил, чтобы все перед ним дрожали, млели, падали ниц, преклонялись. Частенько его голос, точно гром, раскатывался по залам, чтобы только нагнать страх на подчиненных. "Где страх, там и Бог", – обычно говаривал он. Со старшего брали пример и другие. Каждый держался в стороне от младших по службе. А над мелкими чиновниками глумились, как кому заблагорассудится: за провинность заставляли снимать башмаки, дежурить по целым неделям, записывали, кто сколько раз выходил из комнаты.
Грыць одновременно боялся начальства и ненавидел эти порядки. Как-то раз на улице он встретил толпу гимназистов, окруживших учителя и о чем-то оживленно беседовавших. Учитель беседовал с ними не начальственным тоном, а как старший и опытный товарищ. Все непринужденно говорили, шутили, смеялись. Грыць с большой завистью глядел на этих счастливцев.
Вот это жизнь!.. Под синим гимназическим мундиром свободно бьется сердце. А тут? Сердце его замирало от тоски и скуки, когда он думал об окружающей его среде. В нем поднималась ненависть, скорбь, гнев. Молодежь всегда любит свободу, приносит в жизнь новые думы и мечты, лелеет иные надежды – весну свою справляет.
По совету товарищей-гимназистов Грыць читал книжки. В них говорилось о правах человека и о борьбе за свободу, об извечных законах, о мире. Грыць читал запоем все, что ему попадалось под руку. Жизнь его раздвоилась: с одной стороны, постылая служба, которая давала ему пропитание, но гасила дух; с другой стороны, книги и интересные беседы с товарищами, подымавшие его над средой мелкого чиновничества. Но, не обладая волей, упорством, он не принадлежал к тому разряду людей, которые, наметив себе цель, уже не отступают ни на шаг и готовы бороться со всем светом за свои идеалы. Это – борцы и вожаки! Он не был таким.
Грыць по складу своего характера был слабовольным мечтателем. Он хотел так прожить, чтобы, даже падая, не ушибиться, чтобы волки были сыты и овцы целы. Он мечтал завести у себя в присутствии такие же порядки, как у гимназистов. Но поскольку этого нет – что поделаешь? Не лезть же ему на рожон, одному против всех!
Грыць помирился со своей долей. Одним он поддакивал, с другими отмалчивался; с молодыми посмеивался над стариками, со старыми помалкивал. Все это шло ему на пользу: молодые считали его своим приверженцем, а старые не трогали смирного и почтительного юношу. В враждующих лагерях такие люди всегда встречаются; они служат тем и другим и обманывают обоих. Пусть эти надеются, и другие не считают чужим – им от этого и хорошо, и тепло: ловись, рыбка, мала и велика!
Грыць, однако, и на это не был способен. Или не везло ему, или еще время его не пришло. Он не гнался за наживой. Его больше привлекали игры, танцы, пенье. Но так как тогдашняя молодежь пренебрегала подобными развлечениями как чем-то недостойным, он, проведя всю ночь в обществе стариков и вдоволь натанцевавшись с их дочерьми, на другой день насмешливо отзывался о них. Он любил поболтать и посмеяться. Это двуличие – служба нашим и вашим – делало его скрытным и хитрым.
Но разве он виноват? Жить каждому хочется, а ему – не меньше. Да и кто он, чтобы противиться чему бы то ни было? Маленький человек. Раздавить его – раз плюнуть... родители бедные... выше пупа не прыгнешь. Пришлось гнуться, ужом извиваться. И то однажды судьба его повисла на волоске.
Молодежь того времени впервые вышла на просторы жизни, сильная только своими стремлениями и пылом молодости. Не было у них часто учителей, которые направляли бы их по правильному пути, да он еще и не был проложен. Предстояло его самим прокладывать, чтобы двигаться вперед. Им хотелось сразу захватить все поле. Надо было одновременно идти в бой и собирать силы.
Появилось сразу не одно, не два, а десять направлений. После освобождения крестьян зародилась и любовь к "меньшому брату". Народолюбцы зазывали в свой стан много всяких людей. Чтобы правильно действовать, надо сначала узнать, чего хочет народ, к чему стремиться. До сих пор его видели главным образом на барском дворе. А надо его повидать всюду: в селе, в поле, на тяжелой работе и веселых играх, на людях и в семье, в радости и в горе... Песни, сказки, поговорки, словно склепы, хранили множество его дум, тайных упований, слез. Хорошо было бы записать их – это была бы книга о большой жизни и великом страдании...
Услышав разговоры на эту тему, Грыць сразу записал четыре песни, которые спела ему служанка его хозяйки, и передал их издательскому товариществу. Его поблагодарили, просили еще записывать.
Все кругом отлично видели народную темноту. Надо было хоть немного рассеять этот густой мрак, царивший не только в селах, но и во многих домах зажиточных мещан... Появились воскресные школы. Уговаривали и Грыцька преподавать в одной. Грыцько уклонялся: и некогда, да и справится ли он. Он понял, что это уже настоящее дело, и тут ясно будет, на чьей он стороне. Стыдно было отказаться и страшно уступить. Он согласился только на вечерние занятия. Вечером он свободен, да и в это время никто его не увидит и не узнает, где он был.