Легенда о ретивом сердце - Загорный Анатолий Гаврилович 4 стр.


- "И, посмотрев на всех их, сказал тому человеку: "Протяни руку твою". Он так и сделал; и стала рука его здорова, как другая…"

- Неужто стала? - открыл рот Илейка, подумал с минуту, даже головой тряхнул - уж не смеются ли над ним странники? Перед глазами вставало что-то давно забытое, светлое и доброе.

Рыжебородый не сводил с него взгляда. Он внутренне торжествовал и не спешил, как не спешит рыбак подсекать, пока рыба не заглотнет наживу. Наугад выбрал стих:

- "И один из них ударил раба первосвященникова и отсек ему ухо. Тогда Исус сказал: "Оставьте, довольно", - и, коснувшись уха его, исцелил его".

- Враки! - вдруг захохотал курносый, сплюнул на пол и растер ногой. - Ежели б он содеял такое при народе, его не потащили бы в дом первосвященника! А то ведь народ потащил. Все враки!

- Богохульствуешь, бродяжка! Усумняшася! Не слушай его, сын Ивана, рожа у него, как у той, что с косою ходит, да и душа погублена - прежде скоморохом был, в голенную кость дул, в бубны стучал, козлом блеял и в бесовских скаканиях усердствовал.

- А ты, а ты?! - подскочил курносый. - Знаю тебя - раньше волхвом был в Новгороде, покуда не крестил вас Путята огнем, а другой… - калика прервал себя на полуслове, одним прыжком подскочил к окошку, припав к нему, стал что-то высматривать.

- Прошлое, бродяжка, прошлое! Не тронь прошлое. Я грехи искупил, крестился и в святых землях бывал, гроб господен лобызал.

- То-то, - зло продолжал, не отрываясь от окна, калика, - из волхвов да в пресвитеры норовишь. Журавли хоть за море летают, а все "курлы".

Илейка глядел на них во все глаза и дивился: никогда он не видел таких скорых на слово людей. Сразу видать - бывалые и книжную премудрость одолели.

- Сказками смущаешь сидня этого. Чудо свершил, говоришь? Вот я тебе покажу чудо, каких не бывало за морем!

Калика сплюнул и вышел. Минуты две его не было видно, потом замаячила в окошке сутулая спина. Постоял немного и, остерегаясь кого-то, перебежал дорогу, лег под частокол. Накрыл лицо шапкой, притворился спящим. Косою молнией ударил коршун, затрепыхал крыльями и взмыл. Только тогда Илейка заметил в руках калики кусок мяса. Что это? Другой раз мелькнул коршун, не достав добычи. Калика не шевелился. Смутно стало на душе Илейки. Кто они? От каких берегов? И, словно угадав его мысли, рыжебородый сказал:

- Мы от неведомых людей. Идем-идем - покатимся, покатимся - затеряемся…

Осклабился, заглянул в окно:

- Ах, беса тешит, неразумный язычник! Как ловко прикинулся - только не смердит.

Коршун долго кружил, так долго, что у Илейки шею заломило. Потом вдруг - бац! Камнем упала птица на грудь калики, а тот только того и ждал. Мигом вскочил, вцепился в нее руками, скрутил голову набок, встряхнул. Калика приплясывал на мосте, шлепал босыми узловатыми ногами. Он откусил клюв и положил его за пазуху.

- Ах, нечестивец, ах, пес! - качал головой рыжебородый. - Божью тварь жизни лишил. Кровожадный волчище!

Калика вошел в избу, подбрасывая на ладони окровавленные ноги птицы, сказал Илье:

- Видал? Вот они - твои ноги!

Торжествующе покосился на товарища:

- Я отнял их у нее для тебя, чадушко. Видишь, какие крепкие, не согнешь. И у тебя будут такие же. Веришь ли?

Илейка заколебался, не зная, что ответить. Он рот открыл от изумления. Было страшно и весело, как тогда, когда скатывался по обледенелому бревну.

- Верю! - смущенно прошептал он.

Чувствовал себя сбитым с толку, все происходило как во сне: нелепые фигуры калик, их непонятные речи и все-все.

- Верь! - твердо сказал курносый, наливая из своей фляги в глиняную кружку. Поднес Илье: - Пей! А с третьего раза восстанешь и пойдешь.

Нельзя было не повиноваться ему - столько в голосе странника было могучей скрытой силы. Притих и рыжебородый, во все глаза глядел на Илейку, На лбу Илейки выступили крупные капли пота, перехватило дух - кто мог поймать коршуна голыми руками, тот мог все, Илья поверил.

- Эти ноги кладу на пороге, - шагнул калика, - восстань, человек, забери их навек. Пей же, чадушко! - вдруг закричал он так, что Илейка вздрогнул от неожиданности. - Ней, не сомневайся! Пей во имя бога истинного - Перуна-громовержца! Пей, чтоб тебя… Живую воду пей! Никто не даст тебе ее!

Рыжебородый только ахнул и стал креститься.

Илейка послушно хлебнул влаги, и она не показалась ему обыкновенной дождевой водой - обожгла горло и рот, загорелась внутри, словно крепчайший мед.

Снова забулькала живая вода в кружку, калика протянул ее Илейке и, отвернувшись в угол, зашептал что-то скороговоркой, иногда только мощно выдыхая слова:

- Во имя твое, великий Перуне, пьется чаша сия, полная живой воды, которой ты окропляешь луга и поля, леса и степи, наполняешь реки и жизнь даешь всякому злаку! Даруй же хождение сыну Иванову! Пей! - не поворачиваясь, потребовал курносый и встал на пороге.

Илейка второй раз припал к кружке, сделал несколько больших глотков. И будто бы снова в дальних камышах вскрикнула птица радости - Сирин.

- Дай ему силы, которой ты ворочаешь горы, сталкиваешь реки, и из малой силы вырастет большая, как из желудя дуб… Чувствуешь, силы поприбавилось?

- Поприбавилось, - эхом повторил Илейка, голова его шла кругом. - Могу гору своротить.

Он усилием воли приподнялся на печи, затрещали кости, будто дерево отходило от мороза, большое, могучее дерево.

- Не следует того делать, чадушко. Выпей в третий раз - поубавится силы, - откуда-то издалека доносился голос калики. - Твоя болезнь в середке, пей!

Выпил. Бледнея, попробовал пошевелить ногой, болезненно сморщившись, слушал гулкие удары сердца, будто кто в большой темной пещере рубил руду. Калики! Сухари плесневелые! Они похохатывали воркуючи, им не было больно. Гоняли в нем кровь, как хотели. Пальцы на ногах будто бы пошевелились. И тогда вне себя от радости Илейка откинулся на руках, бросил кружку, разбил ее па мелкие кусочки. Калики подскочили к нему, ухватили за ноги, потащили с печи:

- Слазь, слазь! Не такой тебе конь нужен, и смерть тебе в бою не писана! Подружишься с огнем, водой, с полем и ветром - детей не познаешь!

Близко видел перед собой старческие лики - в морщинах черпая пыль. Что-то разомкнулось в душе. Илейка был потрясен. Камень из печи вывалился, упал на пол, завернулась горбом овчина, полетела моль.

- Становись, чадушко, становись на пол! Не бойся, двигай йогою-то! Вот оно, хоженьице, - бормотал рыжебородый. - Вставай на ножки. Иванов сын.

Вот оно! Долгие дни и долгие ночи ждал Илья могучего слова. Давно был готов подняться. И дождался.

Илейка стоял на ногах, держась за печь обеими руками. ему предстояло сделать первый шаг. Ой, как трудно сделать его! И потолок, кажется, давит на плечи, и глиняный пол держит, и дверь качается из стороны в сторону, как хмельная. Вся изба вдруг отяжелела, словно ладья, погрязшая в иле. Еще немного - и Илья упадет, не выдержит, грохнется, разобьет об угол затылок. Уже судорожно сжалось горло, уже начинали дрожать руки и темнело в глазах. Звон, звон шел из угла, стена перла прямо на него. Илейка пошатнулся, но выстоял в этой борьбе с самим собой, не упал. Почувствовал, как горячей волною кровь отлила от головы к ногам.

Курносый схватил деревянную тарелку со стола, стал колотить в неё кулаком:

- Идем, идем, шага-ем! Идем, идем, шагаем!

- Шагаем, шагаем! - вторил рыжебородый.

- Тяжко… - простонал Илейка, закрыв глаза и запрокинув голову.

- Идем, идем, идем! - продолжали вопить и кривляться калики, но их не слышал Илейка. "Иди!"- выдохнул кто-то невидимый, может быть, тот ночной гость.

- Иди, иди! - захлебывался слюной курносый.

- Иду! - отчаялся Илейка, бросил печь и расставил руки. К ногам будто камни привязаны. Всего несколько шагов до порога, но каждый шаг - подвиг.

- Здесь они, здесь твои ноги, чадушко! Возьми их!

Илейка пошел - медленно, напряженно, как по трясине. Калика торжествовал.

Где он обучился этому колдовству? На каких молочайных дорогах, в каких землях? И что они еще могли сделать, такие неказистые, в нелепых греческих шапках. Грибы грибами, вылезли небось из-под гнилого пня, пропахли плесенью и пошли смущать людей.

Илья подошел к двери, нагнулся, чтобы поднять ноги коршуна, но курносый выхватил их из-под самого носа и звал, дразнил:

- Здесь они, чадушко, здесь! Ходи сюда, ходи на солнышко. Шагай смело, не оглядывайся. Оглянешься - смерть примешь. Глотни-ка весеннего духа!

Курная изба осталась позади, Илья увидел обновленный мир. Зажмурил красные от печного дыма глаза. Снова светило солнце, горячило кровь. Мелко брызгал слепой дождик, не оставлял кругов в луже, от мокрых заборов поднимался парок. Летели черные рати скворцов, и небосвод, казалось, раскалывался от их пронзительных и радостных криков. Капризничали птенцы в кубышке на калине, его калине! Одетая нежным пухом зелени, такая старая и такая молодая, она что-то ему шепнула. Взголосил петух - и пошла перекличка по всей большой русском земле. "Жив, жив", - кричали воробьи. "Вштал, вштал", - по-старушечьи шамкала трава под ногами, камешек катился к ногам: "Здоровый, здоровый!"

"Что? Что вам? - хотелось закричать Илейке. - Чему вы радуетесь, глупые птахи и травинки. Я всегда был такой, я всегда был такой, медведь вас поломай! Глядите: вот я стою, вот я шагаю к вам навстречу, не бойтесь меня - ползите, бегите, летите, черные и пузатые, неуклюжие животинки. Я всегда был такой…"

Но Илейка не проронил ни слова, он только виновато улыбался.

Одолень-трава цвела

В лугах барвинок и сурепка зацвели. Хлопья белой кашкп запорошили яр, из леса тянуло сладковатым запахом прелой листвы, молодой хвоёй. Весенний дух волнами прокатывался над селом Карачаровом, густой и опьяняющий, он заставлял сердце прыгать от радости. Солнце стояло высоко, и оттого Муром вдали казался низким, неказистым.

Илейка вышел за околицу, но тропинке направился к лесу, где корчевали пни, готовя место под пашню, его родители. Шел, опираясь на тяжелую палку, и она ос та в- лила в ныли неглубокие ямки. Иногда оглядывался, приложив к глазам руку, смотрел в сторону Мурома, куда вчера поутру ушли калики. Поднялись, взяли посохи н ушли, пропали из виду, как будто их и не было никогда. Радость Пленки не утихала. Летел ли голубь, белым платком трепеща на ветру, ящерица ли шмыгала в траву - все находило приют в душе, каждую травнику видел и радовался ей. Смешно - когда-то хвастался баню поднять. Теперь охватывал взглядом холмы и мысленно подбрасывал их, как тряпичные мячики. Остановился передохнуть, опираясь на палку, и снова пошел, все убыстряя шаг. Так бы идти всю жизнь. Бродяжкой ли бездомным или вырядившись скоморохом, потешать праздный люд на торговищах. Нет у него ни коня, ни меча.

Навстречу пылил небольшой отряд всадников. Кони холеные, тонконогие, так и прядают ушами. Подъехали. Илейка поднял голову и вздрогнул: узнал боярина Шарапа. Но как изменился боярин за эти годы: оплыл, поседел, лицо красное - лягушка, напившаяся крови, да и только. Он сидел на красивом иноходце, в камлотовом кафтане и сапогах из тисненой кожи; к луке седла была привязана остромордая, с желтыми клыками голова кабана. Рядом ехал Ратко, возмужавший, плечистый, в шапке, шитой серебряными репьями. П на коне попона серебром оторочена. В руках у боярича была длинная рогатина, за плечами лук и пустой колчан на боку. Охотников сопровождало человек пять или шесть верхоконных холопов. Шарап натянул поводья, остановил коня. Остановился и Илейка. Боярин смерил его взглядом.

- Ты? - спросил, крутнув седеющий ус.

- Я, - ответил Илейка.

Ратко отвернулся.

- Поберегись! - бросил боярин.

Пленка но шелохнулся, рассматривая широченный в узорах наконечник рогатины Ратко. Шарап выхватил ее из рук сына, направил в грудь Илейки.

- Прочь с дороги! - потребовал он.

Илейка схватил рогатину за древко, отвел в сторону. Будто кто толкнул его в спину - пошел сквозь отряд. Конь под Ратко шарахнулся. Холопы растерянно уступили дорогу. Сбитый с толку, боярин сопел и кусал ус, но коня не повернул. Ехал, мрачнел, все больше наливался кровью. Ратко задрал голову в небо и смотрел, как воронья стая гнала и била орла. Со всех сторон налетали, не давали опомниться.

Илейка зашагал быстрее. Внизу чернел лес, белели валуны, словно черепа великанов, невесть когда погибших в битве. Тянуло гарью. Густой пахучий чад поднимался над лесом.

Мать с отцом сидели под тонкой, что лучина, березой и обедали - запивали репным квасом куски обветренного хлеба. Два дня уже не были старики дома, отбывали барщину и готовили нал, пашенка их давно поистощилась. Они сидели спиной к Илейке, и он видел мокрую от пота рубаху отца. Здесь начинался пал, скрываясь в лесной чащобе - путанице обуглившихся ветвей, щепы, выкорчеванных пней и дымящихся стволов. Черно, грустно глядел на Илейку пал. Молча сидели под сиротливой березкой родители. Мать собирала крошки в подол, батюшка звучно жевал и двигал кадыком, когда прикладывался к кувшину. Кувшин был старый, с отбитой ручкой.

Боясь зашуметь, Илейка подошел ближе. В траве блеснул топор. Он поднял его и со всего размаху ударил в пень. По самый обух вошло в него широкое, полумесяцем, лезвие. Илейка спрятался за ствол дерева. Отец вскочил, огляделся, повернула голову и мать. Как они обрадуются, увидев его на ногах! Отец не сел. Постояв немного и прислушавшись к тихому говору леса и кукушкиной погудке, он стал искать в траве топор.

- Что за переплутни? - ругнулся. - Куда девалась секира? Уж не стащил ли кто?

- Кому же стащить ее? - отозвалась мать.

- Мало кому, хотя бы лешему… Я за эту секиру годовалую телку возьму.

Мать поднялась, шагнула в чащу.

- Да вот она, в пеньке торчит, - сказала, потуже завязывая платок.

Болью сжалось сердце Илейки. Скоро уж… не видать ему материнского лица. Они расстанутся навеки: нет ему дороги назад, а ведь это то же, что смерть. Родители будут жить здесь, засевать реденьким житом полоску земли, состарятся и отойдут. Дунет ветер покрепче, сорвет два желтых листа. "Для чего все? - задавал себе вопрос Илейка. - Почему я должен уйти от них, ведь я их сын единственный!"

Отец положил па обух топора тяжелую руку.

- Сам и вбил ее, - сказала мать.

- Небось я, - проворчал Иван Тимофеевич, - а как вытащить - не ведаю.

Попробовал выдернуть крепко засевшее лезвие и не смог. С усмешкой взглянул на Порфинью Ивановну.

- Кто ж ее вытащит? Уж не ты ли?

Дальше Илейка сдерживаться не мог, он вышел из-за дерева.

- Я, батюшка.

Сказал и тут же пожалел, потому что ноги у матери подкосились, она побледнела и готова была упасть.

- Илеюшка… Илеюшка… - выдохнула, схватившись за грудь руками.

Илейка поддержал ее:

- Я, матушка. Восстал с твоих постелей… Навсегда восстал.

- Да как же ты? - хлопнул себя по бедрам отец.

- Чего, батюшка?

- Восстал, и пришел, и секиру воткнул…

- Небось не сломал.

- Не о том я. Да как же ты… медведь тебя задери?

- Нишкпи! Нишкни! Поминаешь хозяина, а он завистлив, враз тут окажется, - сквозь слезы предостерегла Порфинья Ивановна. - Неужто встал, болезный мой?

- Да, мать, встал, - глубоко вздохнул Илейка.

- Легко выхватил из пня топор, подал его отцу:

- За дело, батюшка!

- Нет! Не можно тебе, Илеюшка…

- Будет, три года с силами собирался, а ныне время спорое.

Илейка засучил рукава, молодцевато поплевал на ладони, подхватил с земли обгорелый ствол дерева. Бросил на плечо, понес. Мать со страхом смотрела вслед.

- Каков? - крикнул ей Иван Тимофеевич и заморгал глазами. - На печи возрос. Теперь за себя постоит и нас в обиду не даст. А как уж работа закипит!

Илейка тащил из земли огромный пень, черный, изрубленный топором. Пень все еще держался за землю толстыми корнями.

- Погоди, с умом надо! - прикрикнул отец, счастливый тем, что может вот так крикнуть на кого-нибудь. - Я прежде секирой здесь… Как держится за землю! И ты, Илейка, держись за нее.

- За какую землю, батюшка? - приостановившись, поднял голову Илейка.

- А за свою, - отвечал Иван Тимофеевич, - крепко держись.

- Русская земля меня тянет, за нее держаться хочу! - бросил Илейка.

- Земля повсюду русская, - не спеша, как бы соображая что-то, ответил отец. - Вот и наш пал - тоже русская земля. Суховата, соков в ней мало, но прах ее вскормит, и тогда засеем.

- Нет, батюшка, - упрямо повторил Илейка, - не стану крестьянствовать…

- А чего же? - потемнел лицом отец, нахмурил широкие с проседыо брови.

- Ухожу, батюшка, - тихо сказал Илейка и увидел, как вздрогнула мать, хотя она была далеко от них, собирая обгорелые ветки. Распрямилась, прислушалась.

- Куда пойдешь? От своей земли… Чужая сторона горем посеяна.

- Земля повсюду русская, - повторил Илья, - нет мне доли мужицкой… Тянет меня… Киев тянет.

- И что станешь делать? Зарежут тебя на дорогах разбойники, лихие люди, печенеги петлею удавят. Чего тебе там? Только и жизнь начнется у нас. Вся Муромщина нашею будет, распашем ее, заиграют бороздки до край- неба… Любо-дорого поглядеть. Жита вдосталь станет.

Никогда так много не говорил Иван Тимофеевич.

Заколебался Илья - жалко стало родителей, и дом, и эту будущую пашню до самого края небес. Пересилив себя, пошел в другой конец пала. Так и ходили они в разных концах, не то радостные, не то опечаленные, не смея поднять глаз. Только мать иногда украдкой поглядывала на сына.

Прошмыгнула мышь, прилетела и села тонконогая малиновка, покрутила головой, свистнула, залилась маленькой трелькой и улетела. Остался дрожать на березе клейкий листочек.

Илья ворочал тяжелые пни, а в голове ворочались такие же тяжелые, корявые мысли. Давно знал - но жилец оп в Карачарове. И вот подошло время…

- Ай чего надумал, Илеюшка? - шепотом, чтобы не услышал отец, спросила Порфинья Ивановна. - Недоброе что?

- Ухожу, матушка, скоро!

Тут же Илейка понял, что отрезал себя от них, навсегда отрезал. И отец шагал уже далеко-далеко, сгорбленный, пригнутый к земле чьей-то тяжелой рукой. И мать стала далекой, словно бы ее и не было рядом, а только голос слышался.

- Коли так… иди, Илеюшка, иди, - повторила она, улыбнувшись, провела рукой по плечу сына, отошла.

Назад Дальше