Марья Карповна - Анри Труайя 14 стр.


Тот согласился. Измученная Агафья тоже выскользнула из спальни. Оставшемуся наедине с Кузьмой Алексею пришлось снова преодолевать искушение немедленно посмотреть, как продвигается работа художника. Закрыв глаза, он попытался представить себе прошлую жизнь в Горбатове. Получилось. В какие-то моменты ему казалось даже, что он с необычайной силой проживает светлые дни своего детства. Но вдруг его словно пронизало молнией: ему почудилась встреча между молодой, смеющейся, играющей с детьми в жмурки матерью и этой величавой покойницей со сложенными на груди руками, с заострившимися чертами лица. Воспоминания уступили место жестокой действительности, и от этой резкой перемены в его душе все словно бы обрушилось. Мысль о том, что теперь он больше не сможет думать о Марье Карповне как о живой женщине, не сможет искать ее одобрения, не сможет бравировать неповиновением и противостоять ее гневу, эта мысль как будто обездолила его, он почувствовал себя лишенным тысячи тех тайных ценностей и тысячи тех неписаных законов, какие только и придавали смысл его земному существованию. Объект противостояния – именно так выглядела до сих пор Марья Карповна в глазах сына – на самом деле был для него и единственной точкой опоры на этом свете. Он существовал только благодаря тому, что изо всех сил противостоял матери. Отныне ему назначена иная судьба, и какой она будет – ему даже и представить невозможно. Внезапно освобожденный от уз, он теперь тонул в пустоте. Пылающие веки его опускались, снова приподнимались. Мозг отупел. Он видел все окружающее сквозь волнистый туман, преображавший привычные вещи в какие-то фантасмагорические предметы. Черные и ослепительно блестящие линии сплетались перед его усталым взглядом, формируя профиль, обращенный к потолку. А Кузьма по-прежнему писал свою картину все с тем же ожесточенным упорством… Похоже, этой ночи не будет конца… Неожиданно сон сморил Алексея, и молодой человек уронил голову на грудь…

Когда он очнулся, сквозь занавески уже проникали первые робкие лучи, а огарки свечей в канделябрах совсем угасали. Кузьма уже отложил кисти и сидел теперь, сгорбившись и подперев голову руками, перед мольбертом. Он осунулся, взгляд его стал пустым, ничего не выражающим, он напоминал смертельно пьяного человека. Некоторое время Алексей не мог понять, зачем он тут, что делает в спальне матери. Потом горе ударило его прямо в сердце с такой страшной силой, что он чуть не застонал. Покойница изменилась с виду: словно бы застыла и съежилась. Сквозь ставшую сероватой кожу лица явственно проступили кости черепа. Угольно-черные круги появились у выпуклых, будто ракушки, век, сжатых губ, крепких ноздрей.

– Больше не рисуешь, Кузьма? – спросил Алексей, которому было все равно, что говорить, лишь бы говорить.

– Закончил, – отозвался художник. – Теперь можете посмотреть.

Алексей обогнул смертное ложе матери и встал перед мольбертом. Потрясение оказалось настолько сильным, что он на мгновение потерял голос. Горе в первый момент взорвалось бурным восхищением, затем перешло в сложное чувство, где смешались счастье и отчаяние, подавленность и признательность, и, наконец, обернулось в нем полным смятением, вызвавшим на глаза потоки слез. И в первый раз после смерти матери Алексей заплакал – безудержно, как ребенок. Из-за картины. Рыдания разрывали ему грудь, дыхание перехватывало, слезы текли и текли, а он глаз не сводил с портрета, отличавшегося невероятным сходством с оригиналом. Лицо Марьи Карповны на холсте было именно таким, каким он видел его на пороге ночи: чистым и безмятежным, с намеком на ироническую усмешку в углах губ. Поверхность кожи, блеск волос, изящный выгиб ноздрей, бледная улыбка губ – все это было выписано кистью крепостного художника с жесточайшей точностью. Покойница была изображена по пояс. Даже легкая ткань платья, даже чуть видный отсвет лент, даже тусклый блеск серебряного оклада иконы – все это было воспроизведено абсолютно верно и все вместе давало ощущение силы, спокойствия и знания дела. Не потребовалось даже никакой тщательной отделки – вполне хватило скупых, уверенных движений кисти, оказавшейся в руке истинного мастера. Портрет был словно залит холодным светом потустороннего мира. Алексей перекрестился, сжал руку Кузьмы и сказал ему:

– Да… тебя действительно при рождении поцеловал сам Господь! Я повешу эту картину в своей спальне и буду смотреть на нее каждый день. Спасибо, Кузьма, спасибо!

Кузьма на шаг отступил, лицо его было твердым, как сжатый кулак.

– Не надо меня благодарить, Алексей Иванович. И вообще эта картина – последнее, что я в жизни написал.

– Почему?!

– Потому что это я убил вашу матушку.

Алексей поначалу и бровью не повел, услышав это признание – так, словно давно ждал его, хотя мысли об убийстве у него и в помине раньше не было. А может быть, он готовился к открытию бессознательно, сам того не подозревая? Воздух в комнате внезапно стал разреженным. После мгновенного ступора Алексей схватил Кузьму за горло и принялся отчаянно трясти. Голова крепостного художника качалась на шее, будто собираясь вот-вот отделиться от туловища.

– Негодяй! – ревел Алексей. – Ты заплатишь мне за это!

Но вдруг его гнев затих, и он почувствовал себя неуверенным, жалким, в голове зазвенело от пустоты, мышцы обмякли, отказываясь служить… Он отпустил свою жертву и бессильно уронил руки. И чем яснее ему было, что нельзя обойтись без огласки и наказания преступника, тем тот, кого следовало бы проклясть, становился ему ближе.

– Кузьма, Кузьма, как ты мог? – спросил он надтреснутым голосом. – Что между вами произошло?

– Я подстерегал ее в лесу, в березовой роще, – начал Кузьма.

– Значит, ты знал, что матушка собирается к Сметанову?

– Кто этого не знал в Горбатове? Конечно, знал. И поджидал, когда она поедет назад. Несколько часов ждал. И стоило ей наконец появиться, бросился наперерез ее лошади, схватил эту лошадь за шею. А барыня стегнула меня плетью. Тогда я стащил Марью Карповну на землю, ее от падения оглушило. И тогда я взял толстую сухую ветку и ударил. Очень сильно. Только один раз. И убежал…

– Господи, какой ужас!

– Я больше не мог терпеть, Алексей Иванович! Я был хуже безумного! И теперь заслуживаю Сибири!

Художник говорил, и чем дальше, тем сильнее Алексей ощущал, как его охватывает безразличие, освобождающее от необходимости соблюдать какие бы то ни было законы. Были ли тут виной предрассветный сумрак, присутствие трупа, мерцающий свет свечей… что бы там ни было, чувство, что он существует в ином, запредельном мире, где понятия вины нет, овладевало молодым человеком все сильнее. Но можно ли быть одновременно на стороне жертвы и на стороне убийцы, можно ли жалеть сразу обоих, и сразу обоих прощать, и одинаково сильно обоих любить?

– Нет, тебя не сошлют в Сибирь, – прошептал Алексей. – Ничего никому не говори и ни о чем не тревожься. Никто тебя не тронет. Матушка мертва. Твое признание уже не изменит того, что случилось. Господь тебя простит, как я тебя прощаю. Я возьму тебя с собою в Санкт-Петербург, дам тебе вольную, и ты станешь великим художником.

Кузьма бухнулся перед молодым барином на колени, стал целовать ему руки, затем поднялся, истово крестясь. Он пошатывался, как пьяный. Лицо его выражало мучительное смятение чувств, внушавшую жалость признательность. Художник в последний раз взглянул на свой шедевр и выбежал из комнаты, так и не сказав ни единого слова.

Похороны были назначены на следующий же день.

Гроб поставили на стол в просторном вестибюле между высокими серебряными канделябрами. Тело до пояса прикрыли белым погребальным покровом, по лбу протянулась бумажная ленточка-венчик с изображением Спасителя – Марья Карповна была готова к переходу в мир иной.

Сидя в углу, певчий монотонно читал Псалтырь. Соседи группками стояли в сторонке. Первым о несчастье известили Сметанова. Овдовевший до свадьбы, сейчас он театральными жестами выражал свою скорбь, постоянно обращаясь к усопшей с мольбами не покидать его. Можно было подумать, будто горюет тут он один. Он то и дело принимался в голос рыдать, бить себя в грудь кулаками, осыпать поцелуями руки дорогой покойницы и вопить: "Нет! Нет! Скажите мне, что это неправда! Нет! Не хочу!" Пришлось силой увести его.

Первая панихида была отслужена до выноса тела. Помещение заполнили друзья, прислуга, крестьяне. Народу было столько, что последние из пришедших проститься с Марьей Карповной стояли на крыльце, толпились в центральной аллее. Алексей поискал глазами Кузьму, но того не было видно. Наверное, прятался где-нибудь позади всех.

После короткой церемонии гроб поставили на погребальные дроги, со всех сторон его окружали горы живых цветов, срезанных рано утром в саду. В дроги были запряжены две гнедые кобылы, кучер взмахнул кнутом, и процессия тронулась в направлении степановской церкви. Здесь Алексей, Левушка, Сметанов, бывший предводитель уездного дворянства и двое соседей-помещиков подняли гроб на плечи. Подстраиваясь под шаг других носильщиков этого горизонтального груза, Алексей подумал, что мать покоится в точно такой же домовине, как шорник Макар. Не шире, не уже, не длиннее, не короче, не глубже – разве что под голову Марьи Карповны подложили белую подушку, отделанную кружевом, – вот, пожалуй, и все. "Вот где истинное равенство!" – усмехнулся он про себя.

Печальный звон колоколов приветствовал рабу Божию Марию, готовящуюся войти в Царствие Небесное. Церковь в Степанове была маленькой, бедной, фрески на ее стенах растрескались, образы иконостаса потемнели от дыма. Носильщики поставили открытый гроб на козлы, обтянутые черной тканью, посреди храма. Началась служба. Дрожащий голос немыслимо взволнованного отца Капитона терялся где-то в его бородке, однако хор, составленный из крепостных крестьян, пел слаженно и торжественно-печально.

После отпустительной молитвы всем раздали свечи. Сотня трепещущих огоньков замерцала в полутьме храма. От запаха ладана перехватывало дыхание. Время от времени капля горячего воска скатывалась с конца длинной тонкой свечи, которую Алексей держал в левой руке, на его пальцы, обжигая их, но он не чувствовал боли, не в силах отвести взгляда от сияния, окружавшего гроб. Обстановка мешала ему глубоко ощущать горе, но он старался держаться прямо и сохранять на лице выражение мужественной печали. Наконец перешли к обряду прощания: теперь можно было в последний раз взглянуть на усопшую, после чего гроб полагалось закрыть. Алексей склонился к матери. Венчик съехал набок – он осторожно поправил бумажную ленточку. Потом приложился губами к холодной щеке, в которой, как ему показалось, не было уже ничего человеческого. "Вот… – подумал он, – вот тут тебе и власть, и интриги, и требовательность, и гордыня, и пристрастия, и суеверия… весь клубок в одном ящике… И никакой силе в мире его не распутать и отсюда не вытащить…" Позади он слышал тяжелое дыхание Левушки. И вдруг ему захотелось, чтобы все поскорее закончилось: чтобы Марью Карповну уже похоронили, и соседи разъехались по домам, и крестьяне разошлись, и он остался один и оказался в Санкт-Петербурге, забыв обо всем этом кошмаре.

Могилу для Марьи Карповны, согласно ее воле и несмотря на протесты священника, вырыли в саду поместья, рядом с любимым ее розарием. Вечером в Горбатове устроили поминки – были приглашены все соседи. Времени между похоронами и поминками Агафье Павловне как раз хватило, чтобы прийти в себя, сообразить, каким должно быть меню, и распределить места за столом. Все слуги ей беспрекословно повиновались. Смертельно бледная, измученная, суетливая, она надеялась, что дела и хозяйственные заботы помогут ей утишить скорбь об утрате. По мере того как блюда на столе сменяли друг друга, она держалась все увереннее, будто Марья Карповна с того света давала ей точные указания, что и когда делать. Отец Капитон сидел во главе стола. Сметанов много пил и много плакал. Время от времени он вскрикивал: "Ее унесли! Ее у меня похитили!" – и сразу же за этим залпом выпивал стакан водки.

Гости разошлись, и Алексея поразило, какая тишина сразу же установилась в большом доме. Стало так, словно без Марьи Карповны даже сами эти стены утратили смысл существования. Братья отправились в кабинет, и там старший, не теряя времени на пустые разговоры, спросил младшего:

– И что же ты теперь собираешься делать?

– Не понимаю, – уставился на него Левушка. – Не понимаю! Для меня ничто не переменилось.

– Значит, ты все равно намерен жениться на Агафье?

– Разумеется.

– Но ты же теперь не обязан!

– Как это – "не обязан"? Не женюсь – так стану бояться!

– Кого?!

– Маменьки!

– Но она же умерла!

– Вот именно, – пробормотал Левушка и торопливо перекрестился.

На следующий день крестьяне выловили из пруда бездыханное тело Кузьмы. Прежде чем броситься в воду, художник перерезал себе вены на руках. Все считали, что он покончил с собой, так как не мог смириться с утратой Марьи Карповны, своей благодетельницы.

XVII

Из-за траура свадьбу Левушки с Агафьей Павловной пришлось отложить на два месяца. Алексей, который к тому времени уже покинул Горбатово и вернулся в Санкт-Петербург, на венчании не присутствовал. Он приехал вновь в имение только к середине декабря, чтобы уладить на месте кое-какие дела, связанные с наследством. Доходы от имения, которые теперь он делил только с младшим братом, позволяли ему жить широко. Оплакивая кончину матери, он тем не менее не уставал радоваться тому, что благодаря ее кончине любые столичные радости стали ему доступны. Скромную его любовницу Вареньку сменила одна артистка, которая обходилась ему очень дорого. Он превратился в завсегдатая балов, театральных премьер, концертов, часто бывал в Английском клубе. Но при этом не спешил расстаться со своей должностью в Министерстве иностранных дел, справедливо полагая, что именно эта должность дает ему официальный статус в обществе. Впрочем, с некоторых пор он не без оснований надеялся на быстрое продвижение по службе.

Прибыв в почтовой карете на станцию, Качалов пересел в присланные из Горбатова сани, укрылся медвежьей полостью и на пути в имение постоянно сравнивал явившийся нынче его взору суровый пейзаж с голыми деревьями и заснеженной равниной с тем роскошеством, какое представляли собою эти места на исходе лета, когда он прощался с ними. Холодные сумерки опускались на поля. Земля до самого горизонта была белой, и только там, вдалеке, эта снежная белизна сменялась сероватым туманом. Ветки деревьев, изредка возникавших по обочинам, казались стеклянными. Резкий ветер обжигал уши и ноздри изнутри. Оцепеневший от мороза, убаюканный колокольцами под дугой, Алексей забылся сном, но видел он нечто бессвязное и такое же туманное, как линия горизонта. Конечно, он слегка опасался возвращения на место трагедии, отлично сознавая, что стоит ему оказаться в доме, в саду, где все отмечено присутствием матери, воспоминания, горечь которых со временем немножко притупилась, снова со всею силой нахлынут на него. Ему казалось даже, будто в этом его нынешнем паломничестве есть что-то болезненное. Как, впрочем, и в его привязанности к портрету покойной Марьи Карповны, который он, подобно священной реликвии, благоговейно хранил в спальне своей санкт-петербургской квартиры. И тем не менее ему очень хотелось снова окунуться в такое мучительное для него прошлое, снова увидеть брата, совсем непохожего на него самого, брата, которого он не способен ни понимать, ни уважать…

На этот раз Левушке не пришло в голову сорваться с места, чтобы встретить старшего брата на почтовой станции. Алексей не удержался и спросил Луку, отчего же Лев Иваныч не приехал, и тот сказал:

– Барин простужен, не выходит из дома…

– А как вообще жизнь в Горбатове идет?

– Да все хорошо, с Божьей помощью, все хорошо… – воскликнул Лука, стегнул лошадей, и Алексей понял, что больше из кучера слова толкового не вытащишь.

Теперь дорога шла вдоль опушки леса, где нашли тело Марьи Карповны. Потом они проехали через Степаново, мимо церкви с куполом, покрытым толстым слоем снега, и Алексею почудилось, будто у него назначено здесь свидание с вечностью… Он не мог отделить воспоминания о матери от памяти о Кузьме. Эти места в равной степени принадлежали горбатовской барыне и крепостному художнику, рабу, чувствительность которого была уязвлена настолько, что он решился на безумное убийство. Теперь, связанные смертью, они, барыня и ее крепостной, стали для Алексея неразделимы. Двойное горе, двойное поражение. Что стало бы с Кузьмой, не покончи он жизнь самоубийством? Может быть, завоевал бы высокое положение в столице, прославился, стал знаменитым художником… Но ведь как бы высоко он ни поднялся, угрызения совести все равно не оставили бы его в покое. Нет, нет, так, как случилось, лучше! Образ Кузьмы, рисующего посмертный портрет Марьи Карповны, преследовал молодого барина до тех пор, пока сани не остановились у крыльца большого дома.

Он поднялся по ступенькам, и Левушка с Агафьей Павловной вышли ему навстречу. Увидев их, он чуть не лишился чувств: на Агафье было платье матери – черное из тафты с оборками. Бывшая приживалка распрямилась, словно бы сделалась выше ростом, теперь она горделиво, даже высокомерно держала голову, смотрела прямо в глаза собеседнику и уверенно улыбалась. На лице больше не проступали никакие красные пятна. Левушка рядом с женой казался еще более обрюзгшим, опустившимся, разжиревшим и неопрятным, чем обычно. Одутловатое, лоснящееся от жира и от пота лицо выражало угодливость. Он тоже был одет в черное, траурное. Обшлага пиджака были сильно потерты, коротковатые брюки вздергивались на щиколотках. Широкий черный галстук пузырился под тройным подбородком.

– Я не поехал тебя встречать, потому что простужен, – пробормотал Левушка, обнимая старшего брата. И сразу же громко высморкался.

– Да, я знаю, Лука сказал, – ответил Алексей.

– До чего ж он болтлив, этот Лука! – язвительно заметила Агафья.

Даже голос ее переменился! Она переняла все интонации Марьи Карповны! Алексея это неприятно удивило.

Когда сели за стол, впечатление, что бывшая приживалка во всем подражает покойной хозяйке, усилилось до такой степени, что эта мимикрия уже не удивляла Алексея, а раздражала. Сидя напротив Агафьи, он видел, как она старается во всем уподобиться Марье Карповне – настоящей хозяйке дома, – и ему чем дальше, тем больше хотелось одернуть нахалку, словно зарвавшуюся прислугу. Она, которая несколько месяцев назад была всего лишь раболепной компаньонкой, теперь завладела разговором, по любому поводу навязывала свое мнение и распекала Агафона за то, что он, как ей показалось, неловко ставит на стол блюда и разливает вино.

– Сколько раз тебе повторять, что нельзя дожидаться, пока стаканы опустеют, чтобы наполнить их снова! Ты что – не видишь, что пора уже подать семгу?

Перешли к сладкому, и она заговорила о доходах с имения, которым – было заметно! – управляла так властно, что сама Марья Карповна могла бы позавидовать. Агафья так и сыпала цифрами: сколько голов скота имеется на сегодняшний день, сколько пудов сена запасено на зиму, сколько деревьев срублено в лесу… Алексей постепенно начал чувствовать себя мальчишкой, школьником, не выучившим урока, Агафья в качестве помещицы явно превосходила его по всем статьям. А Левушка слушал жену с восторженной улыбкой, даже в тот момент, когда она как бы между прочим упрекнула его в том, что не умеет галстук завязать:

– Нарядился Бог знает как! Впредь надо быть внимательнее – я же не могу всякий раз, как ты одеваешься, стоять у тебя за спиной!

Назад Дальше