Адам и Ева - Камилл Лемонье 8 стр.


- Что ты сделал, дорогой Адам? Я чувствую, как во мне шевелится ребенок, а у нас еще нет ни колыбели, ни ларя.

Я стоял, смущенный этим суровым словом, ибо колыбель и ларь - существенные символы жилища. Возникновение семьи до появления ребенка таится уже в сердце молодой, довольной благами очага супруги. Она оглядывает кругом себя, видит пустоту комнат и начинает тихонько жаловаться, как Ева.

Посредством двух гладких и ровных камней я размолол каштаны. Их мука вызывала в нас иллюзии хлеба. Но лишь один испеченный изо ржи хлеб отвечает понимание жизни. Сеятель шествует по полю, разжимает ладонь и кидает зерна в бороздки. И семя мужчины подобно зернам сеятеля. Ларь наполняется хлебом, а колыбель занимает младенец. И, согласно таинственному предначертанию, колыбель и ларь одинаковы по форме.

Жалоба Евы вызвала во мне представления об этих прекрасных и незатейливых предметах. Они уже были при самом начале жизни. Они всплывали в виде древних монументов. Они порождали в первых людях благородный и нежные движения, которые бесконечно воспроизводило престарелое человечество. И божественным воспитателем мира был юный ребенок. Но мы до сих пор думали лишь о самих себе. Мы носились по лесу, опьяненные и нагие, как свободные дети природы. Вокруг дикого пламени нашей любви играло, подобно шелковой ткани, волненье листвы. Ныне нам был указан новый обряд. Из жилища возник жилой очаг. Я сказал, улыбаясь, Еве:

- Дорогая, однажды, я пред тобою рисовал концом палки на песке колыбель. Не напрасно ветер вырвал с корнем старый бук.

Я притащил здоровое и зрелое дерево под мой навес. Я отмерил часть, собрал инструменты. Мое сердце билось, как у молодого ремесленника, обреченного на славное деянье. И вот рубанок стал сдирать верхний слой мезги. Мне слышался как будто крик маленького ребенка. Ева! Ева! Не смейся над моим легковерьем. Уверяю тебя, ребенок крикнул из глубины дерева. Фибры этого бука в древнем лесу уже заключали в себе легкую ладью, в которой будет спать твой сын. И все жизни - как сомкнутые звенья в цепи вечности. Дерево растет и не знает для чего. Работник самоучка кует железо и выделывает из него орудие. Он не знает для чего они послужат. Но дерево и человек работают для других людей. И я ныне с долотом и молотом в руках был тоже смиренным работником вечности.

Идет снег. Дует ветер. Льет дождь. Блистающий покров одевает белым пухом крышу. Буря выла, как бешеный бык. И я не слышу уже больше хриплого крика вороны. Легкою и счастливою жизнью дышали орудия в моих руках. Я видел перед собою ту пору, когда придет дитя. Я - бедный Назарейский плотник, трудящийся, ради младенца. Каждая форма измеренья есть новое рождение. В каждой из них рождается постепенно тот, кто ожидает за дверью. Мне казалось, пока я приколачивал и стругал, что дитя уже явилось. А прежде перед приходом в этот лес, я не мог держать никакого орудия в руках. Природа же сделала из меня покорного работника, трудящегося, ради будущих поколений. И, как другие до меня, я в свой черед снова повторял вечное движенье. Вот и колыбель готова, дорогая Ева. Я торжественно тебе ее вручаю. Опускаю у твоих ног, и слезы текут из наших глаз. Возвращаясь сюда с трофеями охоты, мои ноги совершали кровавые жертвы. И ныне в доме, где проливалась невинная кровь и совершался убой живых созданий, дитя будет бегать голыми ножками и прогонять трагичные тени. Ева потихоньку подтолкнула коленкой колыбель и та закачалась.

Я вытесал колыбель из сердцевины бука, чтобы вышла она прочнее и хватила на дольше. Только чуть-чуть закачалась она. Ева пела и подталкивала ее, а древние крепкие доски, заядреневшие от огня веков, послушно внимали этому чуду вступившей под кровлю колыбели, которую приводили в движенье материнские руки. Весь дом глядел на изгиб ее чрева, округлого, как колыбель. Ты, суровая природа, в эту пору размотала до конца свои веретена, ткала свой снег и занавешивала промежутки между деревьями леса белыми тканями. Но вечно новые буки вырастали для колыбелей и гробов.

XVIII.

Мороз заледенил тропы, и снег хрустел. Тысячи чудесных кристаллов искрились перекрестными лучами на ветвях. Хрустальный серебряный дворец трепетно отражался на снежном покрове. Сюда, мой топор, исторгни из дуба колодки для сабо моей Еве. Я же обуюсь в самые тяжелые чапчуры. И вперед! Вперед, в лес! Мы шли под инеем, полные девственного и ясного чувства. Торжественный покой, казалось, разливался от базилики с суровыми куполами. Он опускался тяжестью вечности на чистую и хрупкую вещь, и этой вещью были мы, и были подобны пушинкам инея. Лужайка в конце тропинок разделялась на множество портиков. То там, то здесь высились остроконечные стрельницы. Словно видения чередою выстроилась прозрачная и легкая аркада. Это воображаемое зодчество согласовалось с грезами наших чутких душ. Из этого великолепия природы Ева почерпнула бесконечную красоту, как будто со своим усталым чревом царила над белой скатертью леса обетом возрождения. Каждый из ее маленьких шажков был полон, жизни, которую она рассеивала в сугубой, сгущенной тишине, а вслед за этой жизнью шествовало лето, как жнец чтобы пожать ее. Ева пришла ко мне впору дикой земляники по розовым тропам, а ныне под ее ногами, как в притчах, расцветали лилии.

Однажды в солнечное утро, когда звенел прозрачный воздух, мы были на лужайке. Она блистала инеем, обвитая каймой кристаллических пальм. Ветки украсились узорами кружев. Иглы хвои зашнуровались небывалой, ювелирной резьбой. Каждый мертвый лист трепетал тончайшими чешуйками серебра. Кусты с застывшими, как сталактиты, сучьями, представляли совершеннейшие образцы самоцветных украшений. Над сказочными садами, усыпанными алмазными созвездиями цветов, кружились диски света. Призмы радуги веяли своими гранями. По снежному покрову плавали лазурные тени небесного отражения. Румяная и трепещущая пред этими чудесами Ева воскликнула:

- Видишь, - это весна!

О, как нежно прозвучало это слово в наших ушах! Какою жизнью и надеждой наполнились внезапно наши сердца! То было сновиденьем весны, когда падают хлопьями лилии и боярышник, - то было сверхъестественным блаженством воздушных образов, религиозным и брачным таинством, когда земля девственными шажками супруги приносит себя в жертву королю-зиме. И уже под покровом снега, как дитя в твоей утробе, Ева, смутно вздрагивало прекрасное лето, опьяненное стремлением освободиться. Смерть еще раз была побеждена. Я держал побледневшую Еву в своих объятиях, и мне казалось, что я прижимал к себе гармоничную природу. По вечерам пламенные снопы лучей изливали струи крови. Лиловый свет кидал на снег сиреневые полосы сияния, подобные священным ранам брачных покровов и багряному хмелю жизни. О, торжественная и скромная роскошь зимнего дня, уходящего в тишину и оставляющего землю убитой любовью! По краям тропинок полыхало пламя божественной жертвы, сверхъестественной жертвы закланья. Огромные алые свечи горели, подобно символу вечности огня, И вдруг эти мгновенные сияния исчезали. Как остывшие угли фимиама, горный свет угасал над обширным и бледным сумраком. Наши сердца окутывала печаль. Мы были величественной четой, помазанной на царство. Мы были детьми первобытной поры под необъятной благодатной десницей.

Раз в нашем жилище зашумели птицы. Я отворил дверь. Теплый ветерок ворковал у порога. Под талым снегом зеленели влажные хохолки трав. Повсюду разливался ясный шепот вод. Серебряные струйки сбегали, журча, по склонам. И сердца дубов забились. Из-под земных жил поднималось легкое шуршанье, нужное, как песня. И теперь весь лес оживился глухим трепетом под плодоносными низко свисавшими тучами. Аромат смолы, коры, мокрого тимьяна испарялся от иглистого и жирного слоя почвы. Расходилось сладкое благоуханье гниющих пней. Ева! Ева! Я был в лесу! Я слышал, как вернулась жизнь. Она дрожала под моими ногами, она наливалась мезгой. Но Ева встряхнула головою.

- Ты уверен, мой друг, что это была жизнь? Не оказался ли ты игрушкой грезы, как в то время, когда мы пошли на лужайку?

Так жалостно звучали ее странные слова. Радость, исчезла. Мы почувствовали себя усталыми, лишенными бодрости пленниками тягучих часов конца зимы.

Мы блуждали, как бледные тени, за дверями. Так мучительно думалось нам теперь о жизни среди людей. Там внизу тощей деревушки также глядели оконцами своих лачужек, и мимо по дорогам шли старые печальные люди. Горячая дружба одушевляла сердца. Если бы увидеть хоть кого-нибудь, было бы так радостно, как в праздник.

Любое человеческое лицо было бы для нас целым человечеством. Боже мой, милая Ева, быть только вдвоем, когда там, внизу радушная зима собирает всю семью вокруг очага! Деды разрезают хлебы. Маленькие дети греют свои ножки в теплой золе, а молодежь заливается общим искренним смехом. Наши застывшие глаза сделались больными от этих сладостных видений…

- Не слышишь, какой-то шум? - говорила она. - Не видишь? Словно там за дубами идут к нам тревожные лица друзей? Я уверена, кто-то заблудился в лесу. Кто-то там стоит за дверью и дрожит, не смеет постучать?

Я вышел из дома. Ноги мои вязли в мокрой земле. Эй, незнакомец, не бойся, выходи! Простые и радушные сердца откроют с благодарностью тебе свой порог. Нет. Нет. Никого! Привиделось только. Кто мог подумать, что в чаще этого леса, изрезанного болотами, два одиноких существа жаждут спасительных объятий?

Никогда мы не чувствовали так близко людских сердец. Но я сказал сначала Еве:

- Ты будешь для меня одна всеми моими сестрами сразу, и хочется мне быть для тебя всеми моими братьями вместе.

Мне казалось, что для осуществления внутреннего желания красоты достаточно дикой и ревностной любви. Это пора юного безумия лета. Мужчина и женщина обмениваются божественными обетами. Они срывают розы, а зима обрывает лепестки с последней оставшейся у них в руках. Только ты одно, человеческое чувство, вызываешь цветенье в недрах вечных снегов жгучих роз крови, никогда не теряющих лепестков.

Не было ни жизни, ни света. Без пламени и огня царила моя любовь. Инструменты выпадали у меня из рук, я покидал мой верстак. В горнице маленькая колыбель сияла пустотой всеобщей смерти дней. Мы были как племя, затерянное в недрах печальной полярной ночи. Древние люди, пришедшие с севера, шли в ту пору впереди этого племени, обратив взор на юный восток, и выдумывали сказания, в которых, словно божественный младенец, воскресала радость. Лучезарный ковчег под дуновением воздушных иносказаний качнулся и стал плыть по морю гармонии и доверчивости. Пастушки играли на флейтах наивные песни коляды. И я под сумрачным небом также верил теперь, как древние люди, наивным мифам.

Я молвил Еве:

- Ты такая хрупкая, и я молю тебя, дорогая и вечная моя возлюбленная, образ высшей красоты, будь для меня легендой жизни.

Лицо ее просветлело. Смеясь, указала она мне колыбель, и с оседавшими за окном вечерними тенями розовый отблеск, падавший от очага, казалось, как - будто озарил милое детское тельце в глубине темной маленькой ладьи. Тихонько покачивала Ева ногою колыбель. Снова дом наполнился жизнью, как - будто кто-то пришел с востока со снопом сияющих лучей. Счастливые слезы текли по моему лицу. Я взял ее руки и воскликнул:

- О, обожаемая Ева, дивное сердце, - чудо возникло из твоей любви, ибо через него ожил неподвижный лес, и ты возвратила мне веру!

Так из животворного сердца матери родилась живая плоть моего духа. На меня снизошла благодать очистительного мира. Мою вековечную ночь озарило дитя света, осенившее утешением угрюмое ожидание человечества. В глубине души я называл его своим спасителем. Только вернувшиеся к природе души имеют такие божественные мгновения. Отныне ты, колыбель, целомудренный символ жизни, будь всегда лучезарным пророчеством. Как грядущий и скрывающийся день, склоняйся и поднимайся неустанно в плавном и медленном ритме.

Дни стали легче. Их путь удлинился, погружаясь вечерним концом в девственный и новый свет. Дом был спасенным ковчегом, открывшим двери ветру.

- Иди вперед, - сказала мне однажды утром Ева, - дойди до самого края леса. Быть может, весна уже на равнине.

Грудь моя мне это подсказала: так тяжело ее держать, словно бремя целого мира.

Я вернулся из леса и молвил ей:

- Зеленые почки взбухли на ветках кустов, как маленькие сосочки. И крохотными веселыми шажками шествовал по лужайке апрель.

Немного спустя, вернувшись на равнину, увидел я, что оболочка почек лопнула. Тонкое золотистое кружево увешивало листьями деревья. Ветер шевелил их лепестки, которые, словно ладоши, хлопали в ряд под ритм танца.

Я бегом устремился в дом, высоко поднимая в руках зеленую ветку, как знак доброй вести. Безумие погружало мой бледный взор в нежную прелесть дня. Я кричал из далека, как гонец грядущего короля.

- Весна! Весна, дорогая Ева! Юный король мира шествует там под сенью пальмовых ветвей!

И внимая моим ликующим вестям о грядущем, Ева поддалась сладостной слабости.

- Да будет он желанным гостем, дорогой мой, - промолвила она, и слезы полились из ее очей, - ибо теперь могу тебе сознаться, - я умирала от вечного ожидания.

И оба мы заговорили быстро, быстро. Скоро распустится нарцисс, дорогая. О, друг мой, наступит пора дикой лесной земляники. Молочно - белых цветов крапивы. Благоухающей шафраном жимолости. Каждое слово заключало в себе тайный смысл каждого нового рождения. В самой глубине наших душ воскресала земля. Я наклонил голову и благочестиво припал устами к ее груди.

- Прекрасный, как нарцисс, и свежий, как земляника, младенец будет пить твое розовое молоко.

Ева долго глядела на землю у своих ног, и едва я мог расслышать, что она говорила:

- Дитя! Дитя! И я, и я!

И жизнь играла на ее устах и журчала, как рой летящих пчел.

Снова какой-то чудесной силой исполнились мои трудолюбивые и проворные руки. Я был рабочим, смастерившим колыбель. Теперь его заменит неутомимый мастер, который при помощи гвоздей и рубанка с молотком сколотит из досок ларь. Я покончил с ларем и из остатков бука сколотил три стула. Ведь и на ободранном кусте роз остается порой одинокий цветок. Первый стул, который был просторен и вместителен, я предназначил Еве, когда она будет матерью. Я сделал также и себе табуретку, когда стану отцом. А третий, самый маленький, я мысленно назначил для ребенка. Это создало картину семьи, и стулья в свой черед, со своими приспособленными к изменению времени частями, выглядели такими незатейливыми, домашними. Так благодатный бук, выросший под солнцем и дождем в вековом лесу, напоминал собой великана родоначальника, от которого вышли поколения. А когда я кончал сколачивать легонький детский стул, анемон и нарцисс вынырнули из почвы под теплым дуновеньем мая.

Смысл моей жизни мне сразу представился, и все устроилось по какому-то восхитительному порядку. Я пришел в лес, и мне явилась Ева. Своими руками я поправил старую кровлю, ловил добычу в лесных чащах. Наша судьба привела нас обоих туда, чтобы мы начали жить свободной, согласной с природой, жизнью. Но любовь не завершается в самой себе. Она есть начало иной любви. За сомкнутыми устами любовников слышится крик ребенка и глубокий рокот семьи. Широкостволый дуб и весь зеленый полог листвы на лужайках скрыты в небольшом зерне желудя. И вот я ныне устроил колыбель. Я вытесал из бука, по примеру первобытных племен, брусья и доски. И вскоре уже хлеб наполнит лари.

Я был, как странник, срезавший посох в священном лесу и зрящий на своем пути этот сук расцветающими цветами жизни.

XIX.

Однажды после полудня я взял карабин. Углубился в свежую лесную чащу. Давно уже я не уходил на охоту. Мы вкусили раз дикого мяса из леса и вдруг увидали, что на зубах у нас была кровь. Мы отвернулись друг от друга в тот же миг. От этих красных пятен сильнее сжались наши сердца. И до самого вечера мы не посмели целоваться в губы, ибо обоим нам казалось, что на них запеклась кровь жизни. Я шел вперед среди благоуханья и красоты природы. И не мог бы сказать почему взял с собою карабин. Играли белки в листве дубов. Вяхири ворковали. Милые звери восхищали меня: они словно были обвенчаны с великой любовью земли.

Я покинул в это утро Еву, потому что хотелось быть немного дальше от нее, с самим собой. Мне казалось, что еще кое-что мне оставалось узнать. Я так теперь был одинок. О Еве не думалось больше, а вместе с тем она как бы думала в моей душе и говорила мне:

- Посмотри, как все прекрасно.

Я лег на спину под самое солнце. Забыл, что захватил с собою карабин. От зноя весны я радостно дышал. И все смотрел, не переставая, сквозь легкие ветви на небо.

Весенний хмель опьянил меня под конец. Я почувствовал внезапно великую силу, которая исходила от этой юной природы. Глубоко заполняла мое существо эта сила, подобная бесконечному и медленному потоку, который затоплял меня, словно я опускался вводы реки. Мне казалось, что деревья, и небо, и маленькие ручейки под мшистым покровом были слиты со мною. Я был чутким сердцем, в котором раздавался необъятный и таинственный голос леса. Но я не хотел разбираться в своих мыслях, во мне жили только мгновенья и бесконечные ощущенья, возникавшие из созвучности моего существа в этот миг со всею вселенской жизнью. Я был, как одно из деревьев этой зеленой скученной, подобно человечеству, толпы. Кровь моя шумела, как волнуемая ветром листва. Я был частью вечности среди вечности диких лесных созданий, но только я один знал, что моя сущность не имела ни начала, ни конца. Ветер рассеял семя, но семя это само возникло из другого, которое было жизнью раньше него. Мой разум обладал способностью представлять эту беспрерывную череду развития вещества в то время, когда травы и дубы и миллионы скрытых в земле зародышей произрастали и не прекращали своего роста слепых, неведомых самим себе сил. Я в своем познании вечности был оком великого бога жизни, который видел себя живущим и воплощающимся в беспредельности времени. Да, я был чистым сознанием мира. Однако, я не делал ни одного движения, чтобы увериться, что я живу, но жил я могучей жизнью. Я чувствовал, как жизнь разливалась потоком из моей груди, она лилась, как кровь и воды земли, но сам я стоял неподвижно среди этого необъятного движения моей жизни. Мне казалось, что я погрузился в поток бытия, которое передавалось огромными волнами от земли ко мне.

Я долго стоял так, и в моих напряженных и застывших глазах отражался колебавшийся отсвет листвы, трепетавший от ветра. И жизнь, как пенистый хмель, наконец, опьянила меня. Какая-то дикая сила исходила из меня. Я вскочил на ноги и поглядел в чащу леса. Теперь я чувствовал себя господином других, окружавших меня жизней. Только я был сознательной жизнью, все же другие не ведали себя. Вверху, не переставая, ворковали горлицы, и белки по-прежнему прыгали с ветки на ветку. Карабин мой был надежен, мне стоило лишь приложиться, чтобы их застрелить. Но между их беспомощностью и моей неистовой силой было слишком большое расстояние. Мой смех звучал над их воркованьем и любовью. Меня не тронула их доверчивая красота. Только моя сила влекла меня к более знатной добыче.

Назад Дальше