Для фортепиано соло. Новеллы - Андре Моруа 18 стр.


Он снял очки и протер глаза. Мне стало его жалко, и я пообещал себе, что непременно скажу об этом Китти, но в тот вечер я так ни разу и не остался с ней с глазу на глаз. До конференции мне пришлось принять участие в официальном обеде; когда мы вернулись, то все настолько устали, что Робинсоны, вопреки установившемуся обычаю, даже не пытались настаивать на последнем high ball.

В этом доме breakfast представлял собой настоящую совместную трапезу, которую подавали на веранде; зимой там закрывали большие раздвижные окна и включали отопление. Китти, привыкшая рано вставать, выходила к столу в девять, уже одетая, причесанная, после массажа; Гровер, собиравшийся на фабрику, приносил с собой пачку газет; я хранил приятные воспоминания об этих утренних часах, когда все делились планами, новостями, и, наслаждаясь кашей с фруктами, каждый чувствовал себя юным, как начинавшийся день. Однако на сей раз я вышел к breakfast с ощущением легкой тревоги. Нам предстояло говорить о Розенкранце, о предполагаемом посещении концерта. Как отреагирует Китти? Я ждал яростных протестов, но она холодно сказала:

- Делайте что хотите… Я прошу только об одном - быть дома к часу дня, к ленчу.

- Но, Китти, я могу сказать Борису, что вы придете на концерт, и пригласить его на ужин?

Она с измученным видом закрыла глаза, потом с явным усилием взяла себя в руки.

- Вы здесь у себя, - сказала она, - вы можете приглашать своих друзей.

Она отпила глоток кофе, а потом добавила, словно про себя:

- Впрочем, он не придет…

Получив желанное разрешение, я поспешил перевести разговор на другую тему. Гровер прочел нам редакционную статью о трудовом законодательстве и рассказал мне о своих вполне дружелюбных взаимоотношениях с профсоюзами. Потом, съев яблоко, он поднялся.

- Хотите, - спросил он меня, - я подброшу вас до города?

- Да, спасибо… Я пойду повидаюсь с Борисом… Судья Кларк сказал, что он остановился в "Паласе". А чем вы займетесь утром, Китти?

- Я жду свою секретаршу, - ответила она. - У меня на столе целая куча писем, на которые надо ответить… За меня не беспокойтесь.

Спустя полчаса я вошел в гостиницу и позвонил от портье Борису. Мне ответил певучий, радостный голос со славянским акцентом:

- Надо же! Вы здесь!.. Ну конечно, поднимайтесь… Я, правда, в халате. Я приехал ночным поездом.

Действительно, когда он открыл мне дверь, я увидел, что на нем надето только кимоно в широкую разноцветную полоску.

- Как я рад снова видеть вас! - сказал он, особо подчеркнув слово "рад". - Скажите мне первым делом, вы остановились у Робинсонов?.. Они знают, что вы пошли ко мне?

Я постарался как можно точнее обрисовать ему ситуацию и признался, что не понимаю происходящего, но оно меня огорчает.

- Дорогой мой, - сказал он, - меня это тоже огорчает, меня это чрезвычайно огорчает… Но что я могу сделать? Послушайте… Вы человек деликатный; я расскажу вам все, как есть. Может быть, мне не следовало бы… Нет, конечно, мне не следует… Но если не говорить друг другу правду, то для чего вообще разговаривать? Прошу вас…

Он расхаживал взад и вперед по комнате в костюме самурая, возбужденный, словно после исполнения "Большого полонеза", и его славянский акцент придавал особенную оригинальность рассказу.

- Думаю, - продолжал он, - вы уже давно знаете, что у меня кое-что было с Китти… Дорогой мой, клянусь вам, этого никогда бы не случилось, если б я сначала познакомился не с ней, а с Гровером… Мы встретились с ней на корабле, и сначала она была для меня просто попутчицей, красивой, хорошо одетой, говорившей мне приятные слова… Дорогой мой, уверяю вас, вы поступили бы так же… Святых так мало. Да и сами святые… Потом, когда я подружился с мужем, я попытался положить всему этому конец… Я не смог. Вы же знаете Китти. Это очень эгоистичная, очень ревнивая и очень свободная женщина. Плохое сочетание! Поскольку Гровер отпускает ее одну и она уезжает под самыми дикими предлогами, она ездила за мной повсюду… Должен вам сказать, вначале это мне даже нравилось… Когда она не говорила о музыке, она была по-своему очаровательна… Но, в конце концов, она - не единственная женщина в мире, а вот этого-то она и не желала понимать. Понемногу мне надоело ходить на привязи, мне захотелось свободы… Все поломалось, когда прошлым летом она, не предупредив меня, приехала ко мне в Мексику. Мне казалось, что там я в безопасности, и со мной была женщина… Ах, дорогой мой! Какая женщина!.. Русская, с длинными ресницами… Дорогой мой, по сравнению со славянками все прочие женщины… Ну, в общем, Китти сумела получить паспорт в State Department, якобы для организации творческого обмена… Творческий обмен! Я вас умоляю… Творческий обмен со мной!.. В одно прекрасное утро она приехала ко мне в гостиницу. Ей сказали, что сеньор и сеньора Розенкранц еще спят. Можете себе представить эту сцену!.. Allegro furioso… Дорогой мой, кончилось тем, что я сказал ей, что больше не желаю ее видеть… Уверяю вас, вы поступили бы также… Вы понимаете?

- Прекрасно понимаю. И если бы дело касалось только вас и Китти, думаю, лучше было бы оставить все, как есть. Но увы! Есть еще Гровер, который ничего не понимает, которому даже в голову не может прийти, что с ним могло случиться нечто подобное, который изо всех сил выхаживает Китти с ее неврастенией и который безумно хочет, чтобы сегодня вечером вы к ним пришли… "Нельзя же взять и поломать, - говорит этот бедолага, - десятилетнюю традицию!" Борис, вы были со мной искренни; тем самым вы даете мне разрешение на такую же искренность. Думаю, вам следует принять приглашение Гровера, хотя бы на несколько минут. Вам с Китти будет трудно? Может быть, но это убережет очень хорошего человека от горя, которого он не заслужил.

- Дорогой мой, ничего больше не говорите… Я приду, - сказал Борис Розенкранц. - Я уже принял другое приглашение, но я приду.

Тем вечером мы втроем пошли на концерт. В программе были неизвестный мне Скрябин, "Картинки с выставки" Мусоргского, "Маленькая сюита" Бородина, "Исламей" Балакирева и знаменитый концерт для фортепиано (опус 30) Римского-Корсакова. Он играл хорошо, но всего лишь хорошо. Часто, слушая его, я восхищался силой тока, пробегавшего между ним и слушателями. В этот вечер ток оказался переменным. На первый взгляд восторгов хватало. Есть артисты, по которым публика чувствует себя обязанной сходить с ума. От него требовали обычных "бисов". Он сыграл "Танец огня" и импровизацию на тему Гершвина. Все было неплохо. Но мы все знали, что на самом деле никто из нас с ума не сходил.

- Пойдем поздравим Бориса? - спросил я, когда стихли последние аплодисменты.

- Зачем? - довольно жестко сказала Китти. - Раз уж он придет к нам…

- Ну и что? - недовольно спросил Гровер. - В прошлые годы мы всегда ходили, при том, что он у нас жил.

Поскольку разделиться нам было сложно из-за машины, никого не обрекли "на заклание". Мы молча вернулись и стали ждать Бориса, его импресарио и нескольких местных меломанов, которых пригласили в последний момент. У меня сохранились очень печальные воспоминания об этом вечере. Вначале было тревожное ожидание. "Только бы он пришел! - думал я. - Он мне обещал, но, может быть, он обиделся, что мы не зашли после концерта. Он говорил мне, что принял другое приглашение…" Разговор то и дело прерывался и возобновлялся только благодаря доброжелательности Гровера. Старая миссис Корнелиус Ванхейден сказала дирижеру Кацу:

- Уж коль скоро я вхожу в ваш комитет, господин Кац, то на первом концерте после моей смерти, прошу вас, сыграйте в память обо мне "Реквием" Верди.

- О нет! - сухо ответил Кац. - Он слишком длинный.

Стало еще холоднее. Наконец Розенкранц позвонил в дверь, и все встрепенулись. После войны (я об этом забыл) он обычно давал четыре звонка - они звучали как код буквы "V", первой в слове victory, по азбуке Морзе и как начало Пятой симфонии. Он вошел, веселый, как ни в чем не бывало, совершенно спокойный.

- Добрый вечер, Китти! - сказал он, произнеся слово "добрый" со славянским акцентом.

Он протянул ей обе руки и, прежде чем она успела среагировать, расцеловал ее в щеки. Она не шелохнулась и торжественно представила его старухе Ванхейден, которая с обидой воскликнула:

- Вы представляете мне Бориса! Мне! Да я познакомилась с ним раньше вас!..

Потом Гровер сказал судье Кларку:

- Вы ведь знакомы с нашим другом Борисом, судья?.. Да, вы знаете его как великого пианиста-виртуоза, но известно ли вам, что он еще и великий фокусник?.. После ужина вы покажете судье ваши штучки с картами, Борис… Судья, вы увидите, это невероятно… Если бы он решил стать вором, вы бы не смогли его осудить.

Бедный Гровер старался изо всех сил, чтобы вечер прошел так же успешно, как в прошлые годы, и когда мы сели за стол, потребовал, чтобы Борис исполнил свой репертуар:

- Борис, расскажите судье Кларку, как вы приехали в Кливленд…

Однако один враждебно настроенный слушатель способен убить любую историю. Радость - это признак коллективного согласия, а причина ее не так уж важна - главное, чтобы люди были друзьями. Скучающие вздохи Китти, пусть даже сдержанно-вежливые, ее бесстрастное лицо в конце рассказа сразу же заглушили смех. Это заметил даже Гровер.

- Да что такое сегодня? - спросил он. - What's wrong? Что с вами, Борис?

- Со мной, дорогой Гровер?.. Со мной ничего. Я рад снова оказаться у вас. Так рад…

- Ну конечно… А уж как мы рады снова видеть вас… Но вы рассказали историю про Кливленд как-то по-другому.

- Может быть, она просто устарела.

- Вот именно, - с горечью сказала Китти, - мы все стареем.

В этот вечер она была похожа на злую фею, которая одним взмахом своей палочки сводит на нет все усилия людей. Она это понимала, и ей нравилось так вести себя. Она убила все истории Бориса, все истории судьи, который и сам был великолепным рассказчиком; после ужина, когда Борис сел к роялю, она убила все пародии на Листа и Вагнера; во время исполнения "как бы" ноктюрна Шопена она вполголоса разговаривала.

- Борис, - попросил Гровер, - нарисуйте нам музыкальный портрет Китти.

Розенкранц сымпровизировал что-то вроде прелюдии, которая мне понравилась, но в конце Китти сказала:

- Я себя не узнаю.

- Я вас тоже больше не узнаю, - тихо сказал он.

Она отвернулась.

Расстроенный Гровер наблюдал за неудавшимся вечером. Он выглядел как мэр маленького городка, который решил устроить великолепный фейерверк для развлечения своих подопечных и вдруг увидел, что заряды не срабатывают. Что случилось? Даже вращающееся солнце не желало разгораться. Во всех зарядах отсырел порох. Наконец судья, пожалев его, сказал:

- Ну, как насчет карточного фокуса?

Гровер тут же взбодрился. Уж карточный-то фокус должен сработать!

- Вот увидите, судья!.. Заметьте, пока вы выбираете карту, он будет в другой комнате… Теперь вложите ее в колоду… Борис!

Борис вернулся, взял колоду, произнес несколько странных заклинаний, потом разложил карты и показал одну из них судье:

- Вы загадали девятку пик? - спросил он.

- Да, мистер Розенкранц, - ответил судья.

Но ответил таким тоном, словно это само собой разумелось. Китти и старуха Ванхейден тихо разговаривали и даже не смотрели в их сторону. Бедный Гровер огляделся в поисках восторженных взглядов, но увидел только скучающие или смущенные лица.

- И все же, - сказал он, - это необъяснимо.

Затем, посмотрев на Бориса, стоявшего с картами в руках и выглядевшего веселым и в то же время виноватым, он повторил:

- Это необъяснимо.

Уход
© Перевод. Елена Мурашкинцева, 2011

Я уже не мог ни шевелиться, ни говорить. Руки и ноги, язык, веки больше не слушались меня, и, хотя глаза были открыты, видел я лишь светящийся туман, в котором блестящие капли танцевали, как танцуют пылинки в луче солнца. Я чувствовал, что прекращаю существовать. Однако я еще слышал. Звуки слов достигали меня, приглушенные, больше похожие на шепот, чем на разговор, и я узнавал голоса. Я знал, что там, у моей кровати, стоят доктор Галтье, наш врач (его характерный местный акцент, смягченный, словно войлочной педалью), еще один врач, властный тон которого раздражал мои натянутые нервы, и Донасьена, моя жена: я различал ее подавленные рыдания и нетерпеливо-тревожные вопросы.

- Он в сознании? - спросила она.

- Нет, - ответил незнакомый доктор. - Конечно, нет. Он даже больше не бредит. Это кома. Вопрос нескольких часов, может быть, минут.

- Не считаете ли вы, - робко спросил Галтье своим хриплым голосом, - не считаете ли вы, что укол?..

- Зачем мучить этого несчастного? - ответил консультант. - В его возрасте, дорогой коллега, после такого удара не выживают… Пенициллин был нашей последней надеждой. Он не оказал того действия, на который мы надеялись… Больше, увы, делать нечего.

- Не считаете ли вы, - уважительно спросил Галтье, - что телосложение пациента не менее важный фактор, чем возраст? Я осматривал его месяц назад, накануне этой пневмонии… У него были сердце и давление молодого человека.

- На первый взгляд, - сказал профессор, - на первый взгляд… Так кажется… На самом же деле возраст есть возраст.

- Но, профессор, - сказала убежденно Донасьена, - мой муж был молодым, очень молодым.

- Он считал себя молодым, мадам, и нет ничего опаснее подобной иллюзии… Вам бы следовало пойти отдохнуть, мадам. Он не может больше видеть, уверяю вас. Сестра позовет вас, если…

Рыдание Донасьены, почти крик, разорвало пелену, и мне показалось, что я вижу ее глаза, вдалеке, словно огни на берегу, окутанном туманом. Но это длилось лишь мгновение, и затем даже голоса смолкли. Я остался один, в беспробудной тишине. Как долго? Не знаю, но когда тоска стала невыносимой, мне пришла в голову безумная идея - встать. Я хотел было позвать медсестру, попробовал несколько раз - она не пришла.

- Донасьена!

Жена не ответила.

"Пойду поищу ее", - решил я.

Почему я думал, что смогу поднять свои исхудавшие ноги, поставить их на ковер и пойти? Помню только, что я был в этом уверен, и оказался прав, так как дошел без усилий, несмотря на густые испарения, заполнявшие комнату, до шкафа, где висели мои костюмы. Но только я собрался дотронуться до дверцы, рука натолкнулась на мое же тело и я с удивлением почувствовал, что уже одет. Я узнал жесткий ворс пальто, которое когда-то купил в Лондоне, чтобы путешествовать в плохую погоду. Опустив глаза, я обнаружил, что обут и что стою не на паркете, а на неровной мостовой. В каком состоянии сомнамбулизма проделал я все эти движения, которые вытащили меня из постели, одели, вывели из дома? Я был слишком возбужден, чтобы думать об этом. Что казалось несомненным и удивительным, так это то, что я не был больше ни умирающим, ни даже больным. Что это был за город? Париж? Желтоватый туман больше походил на лондонский. Вытянув руки, чтобы защитить лицо от невидимых препятствий, я сделал несколько шагов и попытался найти какую-нибудь стену. Вдалеке я услышал величественные, равномерные гудки морских сирен. Ветер показался бодрым и соленым, как ветер Океана. Что это был за порт?

- Эй, там! Смотрите, куда идете…

- Извините, - сказал я. - Я ничего не вижу… Где я?

В руках у мужчины была мощная электрическая лампа. Он направил ее на меня, потом на себя, и я увидел, что он был одет в форму, но не как французский полицейский или английский полисмен; форма походила скорее на куртку пилота американских линий. Он взял меня за плечо, не грубо, и повернул налево.

- Идите прямо в этом направлении, - сказал он, - поле там.

Я понял, что он говорит о летном поле. Странным было то, что он, казалось, не сомневался в моем желании дойти до аэродрома и что я со своей стороны не задавался вопросом, почему должен совершить путешествие на самолете в тот момент, когда только что восстал от самой ужасной болезни, которой когда-либо болел. Я сказал лишь: "Спасибо, капитан" - и пошел по дороге, которую он указал.

То ли туман рассеивался, то ли мои глаза привыкали - не знаю, но я начинал различать человеческие силуэты. Все шли в том же направлении, что и я. Мало-помалу толпа уплотнилась и скоро стала похожа на что-то вроде процессии; мы старались изо всех сил идти быстро, так как догадывались, непонятно почему (если судить по моим собственным чувствам), что прийти на место надо было как можно скорее. Но движение вперед становилось все более трудным, а дорога, как мне казалось, все более узкой…

- Не толкайтесь, - сказала мне какая-то женщина.

У нее был голос старухи.

- Я не толкаюсь, - сказал я, - это меня толкают.

- Делайте, как все, и соблюдайте очередь.

Я резко остановился, и мой чемодан (так как я нес, оказывается, чемодан) упал под ноги мужчине, который шел за мной. Я обернулся. Туман рассеивался; я ясно увидел раздраженное лицо негра в розовой рубашке с открытым воротом, молодого и красивого.

- Извините меня, месье, - сказал он горько-саркастическим тоном, отвесив мне театральный поклон, - извините меня за то, что я своими черными ногами пнул ваш белый чемодан.

- Вы же видите, - сказал я, - что я сделал это не нарочно.

- Извиняюсь, месье, - издевательски расшаркивался он. - Извиняюсь, это больше не повторится.

Теперь я видел, что перед нами движется длинная, многотысячная колонна путешественников. За ней смутно виднелись какая-то решетка, какие-то здания, авиационная вышка, ангары. Издалека доносился шум моторов, и по-прежнему звучали призывные гудки сирен. Усиливающийся ветер гнал низкие, тревожные тучи, в которых время от времени появлялись разрывы.

С этого момента мы стали продвигаться крайне медленно. Женщина, идущая впереди меня, обернулась, и я различил седые волосы и ее ирландские глаза, красивые и добрые. Она больше не сердилась и улыбалась мне. Казалось, она говорила: "Все это мучительно, но вы и я, мы мужественные люди и перенесем это без жалоб". Через час топтания на месте она пошатнулась.

- Я так рано встала, - сказала она. - Я больше не могу.

- Присядьте на мой чемодан, - сказал я.

Но когда я ставил чемодан на землю, то поразился, какой он легкий.

- Боже мой! - воскликнул я. - Я не взял ни свою ручку, ни тапочки.

И я бросился бежать по направлению к городу. Почему я бежал? Кто меня ждал? Куда, собственно, я шел? Я не знал.

Назад Дальше