- А что, Дороти нет дома? - спросил я невпопад, настолько удивило меня ее затянувшееся отсутствие.
Доктор мгновенно переменился в лице, словно этот нежданный вопрос причинил ему боль. Его щеки густо побагровели, а огромный жирный нос между ними побледнел и стал безумно похож на клюв перепуганного тукана.
- Мне кажется, у нее мигрень, - пробормотал он.
Я, конечно, не поверил ему.
- Не могу ли я хотя бы поздороваться с ней?
- Нет-нет, вы должны ее извинить, - быстро ответил доктор, - я полагаю, она лежит в постели.
- Доктор, - с упреком сказал я, - вы не откровенны со мной. Может быть, я допустил какой-нибудь промах? Почему Дороти отказывается видеть меня? Еще несколько дней назад мне показалось…
Доктор прервал меня довольно потешным способом: он начал сморкаться. Потрясая воздушной кудрявой бахромкой седых волос, он извлекал из собственного носа громовую симфонию.
- Нет-нет, - трубил он в платок, - она вовсе не отказывается, успокойтесь. Вы тут абсолютно ни при чем, уверяю вас. Но только не расспрашивайте меня! - продолжал он, заботливо складывая огромный белый квадрат. - Мы сейчас переживаем некое испытание. Последствия жизни в Лондоне… Она сама вам расскажет, но позже. Да, позже, - повторил он, умоляюще протягивая ко мне сложенные ладони. - Не правда ли? - Он так настойчиво глядел на меня, так просительно и жалобно улыбался, что мне не оставалось ничего другого, как улыбнуться ему в ответ и пожать простертые ко мне руки.
- Вы же знаете, как я к вам отношусь, доктор. Нет нужды говорить…
- Я знаю, знаю, я могу рассчитывать на вас. Но сейчас вы ничем не можете помочь. О! - воскликнул он с торопливым испугом. - Не заставляйте меня говорить больше, чем я сказал. Ничего серьезного. Все пройдет. Нужно только выдержать это испытание. А потом все наладится.
И все же, покидая доктора, я был далек от спокойствия. Что он имел в виду, дважды повторив слово "испытание"? Как ни суди, а я не был до конца уверен в своей полной непричастности к состоянию Дороти.
Во все последующие дни я больше не осмеливался подводить Сильву к зеркалу. Я велел вставить новые зеркала в рамы, включая и псише, но Сильва сперва притворилась, что даже не замечает их, хотя, проходя по галерее между двумя высокими трюмо, не могла удержаться, чтобы не ускорить шаг, стараясь миновать их почти бегом.
Но мало-помалу она, по нашим наблюдениям, переставала пугаться. Теперь она все чаще и чаще ловила свое отражение в оконном стекле, в дверце книжного шкафа, на лакированной поверхности мебели. И вот настал день, когда, вместо того чтобы бежать или притвориться ничего не видящей, Сильва остановилась и взглянула в зеркало. Через какое-то время подошла поближе. Присмотрелась - сперва робко, потом с любопытством, потом с глубоким вниманием. И наконец псише стало для нее центром притяжения, никогда не надоедавшим развлечением. Теперь она непрерывно смотрелась в него, но не так, как смотрятся женщины - желая полюбоваться своей внешностью, рассмотреть себя или просто со скуки, - а так, словно непрерывно проверяла, там ли ее отражение, как будто никогда не бывала уверена в существовании этой незнакомки, чье появление, чей ответный взгляд каждый раз повергали ее в бесконечное недоумение.
Отойдя от зеркала, она сворачивалась клубочком в ногах кровати и, обхватив руками лицо, глядела перед собой ничего не видящими, немигающими глазами, на манер затаившейся кошки. В эти мгновения я готов был отдать год жизни за возможность проникнуть в этот примитивный мозг и подглядеть, что там происходит. А впрочем, что могло в нем происходить такого, чего не мог бы себе представить наш человеческий, великолепно развитой мозг!
Наконец она стряхивала с себя это слепое оцепенение - либо для того, чтобы свернуться еще более плотным клубочком и заснуть, либо, вскочив одним прыжком на ноги, кинуться играть, как раньше. Я уже рассказывал, что ей нравилось бросаться на разные предметы, как на добычу, причем выбирала она для этого те вещи, которые можно было опрокинуть или покатать по полу: табурет, стул, коробку с рукоделием Нэнни (когда содержимое рассыпалось по полу, Сильва забивалась в угол и полунасмешливо, полусокрушенно выслушивала бурные причитания своей воспитательницы), кувшин, корзинку. Но теперь она, случалось, неожиданно прерывала игру и, вертя предмет в руках, внимательно изучала его. Иногда она несла его к зеркалу и созерцала там себя вместе с ним, пристально и настороженно, с застывшим выражением лица, то ли растерянным, то ли отсутствующим, то ли задумчивым. Обычно после такого рассматривания она роняла игрушку на пол и опять забивалась в угол кровати, уткнув подбородок в ладони и глядя в пустоту. Кончалось обычно тем, что она засыпала.
Однажды она, играя, накинулась на корзинку с яблоками, которые Нэнни собрала в саду. Яблоки, конечно, раскатились по комнате, и Сильва начала гоняться за ними с резвостью молодой газели. Наконец она подобрала одно из них и принялась грызть. И вдруг ее словно ударило что-то: она вскочила на ноги и, выбежав из комнаты, кубарем скатилась по лестнице. Заинтересовавшись, мы с Нэнни пошли за ней следом. Сильва стояла в столовой, созерцая большой натюрморт - копию мюнхенского мастера, висящий над сервантом. Она повернулась к нам и сказала: "Яблоки".
Я торжествующе взглянул на Нэнни, а та побледнела, покраснела и взволнованно прижала руки к груди. Потом взяла Сильву за кончики пальцев.
- А это? - спросила она.
- Виноград.
- А это?
И она указала на серебряную статуэтку Вакха, изображенного в углу картины, - Вакх стоял, подняв голову и прижимая к губам кисть винограда. Сильва не ответила. Она долго глядела на картину, но ничего не сказала. Нэнни промолвила: "Это человек". Сильва по-прежнему молчала. Потом отвела взгляд от натюрморта, выдернула руку, одним прыжком кинулась к стулу, опрокинула его и занялась игрой, не обращая на нас больше никакого внимания.
- Вы задали ей слишком трудную задачу, - сказал я Нэнни. - Скульптура, изображенная на картине, да еще и серебряная. Ей это ничего не говорит, слишком далеко от реальности.
Но Нэнни усердно трясла головой, и ее отвислые щеки на добром бульдожьем лице мотались туда-сюда, точно белье, которое полощут в реке.
- Виноград и яблоки тоже не похожи на настоящие фрукты. Просто невероятно, как это она узнала их. Я где-то читала, что некоторые туземцы в Индонезии способны на такое. Но то, что она поняла, что яблоки можно изобразить, - просто фантастика!
- Да ведь вовсе не известно, поняла ли она это, - возразил я осторожно (настал и мой черед проявить благоразумие). - Я наблюдаю за ней с той самой ночи, когда она била зеркала. Единственное, что можно утверждать наверняка, - это то, что она научилась "отделять" как себя от остального мира, так и одни вещи от других. Выделять их как самостоятельные предметы. Ну а выделив, она, конечно, может и узнавать их даже изображенными на полотне. Но это вовсе не значит, что она способна…
Однако Нэнни явно не слушала. Я вдруг увидел, как она приоткрыла рот, словно желая прервать меня. И тотчас лицо ее так перекосилось от изумления и ужаса, что я круто обернулся.
Дверь в сад была открыта. А Сильва стремительней ласточки летела к неуклюжему приземистому силуэту, одиноко торчащему там, в сумерках, словно призрак из каменного века.
Впервые в жизни я пожалел, что я не охотник. Сейчас броситься бы к стойке с ружьями, вынуть винтовку, пальнуть в воздух и обратить в бегство эту злосчастную гориллу!
Поэтому, за неимением оружия, я выхватил из-за сундука массивную трость с ручкой из слоновой кости, принадлежавшую моему отцу, и, яростно размахивая ею, с громкими проклятиями выбежал из дома.
Комплекция у меня солидная: человек такого сложения, орущий и размахивающий палкой на бегу, не может не внушить страх. Во всяком случае, при виде меня бедняга питекантроп круто повернулся и удрал, не дожидаясь особого приглашения. Увидав, что ее поклонник спасается бегством, Сильва остановилась. Она глядела ему вслед скорее с любопытством, нежели с огорчением. Мне ужасно хотелось отлупить ее как следует своей палкой. Но могу похвалиться: я всегда - или почти всегда - при любых обстоятельствах владею собой. Остановившись, я опустил трость и употребил ее по прямому назначению - оперся на нее. Сильва обернулась и взглянула на меня. Я позвал ее - тоном приказа.
Трудно описать, как она шла - буквально пресмыкаясь. Она вроде бы и продвигалась вперед, но как-то бочком, по-крабьи, настолько явно против своей воли, против жгучего желания убежать, что весь мой гнев мгновенно испарился, оставив вместо себя досадливую нежность. Она приближалась, ожидая побоев, но не понимая своей вины, - точь-в-точь щенок, который по голосу хозяина улавливает, что ему грозит хорошая взбучка. Когда Сильва подошла вплотную, я выпустил трость из руки; она с ликующим птичьим вскриком подхватила ее и, восторженно прыгая, буквально захлебываясь от радости, отнесла в дом, где водрузила на обычное место; потом вернулась назад и, застигнув меня на пороге, так бурно накинулась на меня, что я пошатнулся и вместе с ней рухнул на пол; лежа в обнимку со мной, она целовала, обнимала, лизала, покусывала меня, и ее тело, прижавшееся к моему, уже начинало так явно, так недвусмысленно страстно волноваться, что мне пришлось почти отшвырнуть ее прочь, дабы не лишиться перед лицом Нэнни, которая от души хохотала над этим зрелищем, уважения почтенной дамы и собственного своего достоинства.
И я в недоумении спрашивал себя, возможно ли будет когда-нибудь внушить моей невинной лисице понятие если не греховности ее поведения, то хотя бы начатки стыдливости.
Это было абсолютно необходимо, если я намеревался в будущем приглашать к себе друзей или наносить им визиты вместе с Сильвой. Не без смутного страха представлял я себе, на какие неожиданные и бесстыдные выходки способна Сильва, оказавшись в кругу моих знакомых. Обрати она свои бурные чувства ко мне, я при необходимости смогу быстро пресечь их проявление, но что, если она проникнется симпатией к кому-либо из гостей?! Это будет настоящий позор. Я поделился своими опасениями с Нэнни, и мы долго размышляли над этой проблемой. Не знаю, будет ли еще популярен Фрейд в 1960 году. Но тогда я сам, как и весь цивилизованный мир, только-только открыл для себя психоанализ. Цель этого метода состоит не в том, чтобы наделять комплексами людей, которые ими не страдают, а в том, чтобы избавлять от них тех, кто их в себе поощряет. Тем не менее мы подумали, что в данном случае Сильве возможно внушить сознательное отвращение к некоторым вещам, и это значительно упростит нам жизнь в будущем. Сильве явно недоставало тех темных уголков сознания, где прячутся все нечистые или отвратительные помыслы человека. И если мы намеревались превратить ее в мало-мальски приличную особу (разумеется, не питая ни малейшей надежды сделать из нее настоящую леди), нам следовало в первую очередь воспитать в ней, как противовес ее порывам самки, те благие запретительные механизмы, которые, хотя и становятся иногда причинами неврозов, тем не менее способны помешать Сильве проявлять невинное дикарское бесстыдство, столь препятствующее нашим усилиям цивилизовать ее.
Итак, мы с Нэнни прочли все подряд главные труды гениального австрийца. Поскольку в них содержались методы выявления механизмов сексуального торможения, мы, несомненно, должны были отыскать и обратные средства, чтобы применить их в случае с Сильвой. Увы, к нашему величайшему огорчению, мы обнаружили лишь одно-единственное: с младенчества расти в цивилизованном обществе. Сами понимаете, годилось ли это средство для взрослой лисицы, превратившейся в женщину. Затем мы принялись за труды Юнга. Он объясняет наше подсознание наличием атавистических черт, доставшихся человеку от его доисторических предков. Новое невезение: у Сильвы таких предков не имелось - я хочу сказать, среди людей, а не лис. Так что и здесь почерпнуть было нечего. В общем, нам пришлось признать, что все эти объяснения истоков механизмов торможения только отодвинули решение проблемы и что пока на этом пути нас ждут одни неудачи.
Мы имели дело с человеческим существом, обладающим таким же нетронутым сознанием, как первобытные люди - вчерашние обезьяны, существом без предков, вне социальной среды, возникшим среди нас, как говорил доктор, из небытия, из животного состояния. Бедная, убогая, пустая душа! Голова кружилась при взгляде в эту загадочную бездну.
22
Я больше не осмеливался надоедать доктору Салливену, приезжая к нему или приглашая к себе в гости. После того, что он сказал мне во время последнего моего посещения, я мог только ждать, когда он сам сочтет нужным позвать меня.
Но доктор не подавал никаких признаков жизни. Я начал волноваться всерьез, все больше убеждая себя в том, что провинился перед Салливенами. Вероятно, думал я, они сердятся на меня за совместную жизнь с Сильвой: Нэнни поняла необходимость этого и больше не осуждала меня, Дороти утверждала, что думает точно так же, но, может быть, отрицая свою ревность, она просто пыталась сохранить достоинство и выглядеть свободомыслящей женщиной? А сама втайне страдала от этой двусмысленной близости, оскорбляющей ее гордость и - кто знает? - тщательно скрываемую ею любовь ко мне. Перебирая все эти гипотезы, я терзался сердечными муками, разрываясь между двумя чувствами, которые с каждым днем казались мне все более непримиримыми. Меньше, чем когда-либо, я расположен был расстаться с Сильвой теперь, когда она дала мне первое доказательство своей способности обрести истинно человеческую натуру. Но отказаться от Дороти! Ее долгое отсутствие, все старания избежать встреч со мной подстегивали, как это обычно бывает, чувства, которые в противном случае оставались бы вполне прохладными и неопределенными. Я написал ей письмо, составленное нарочито сдержанно, и не получил ответа. Второе, гораздо более пылкое, также не дало результата. Я совсем уж было приготовился написать третье, в котором, окончательно позабыв об осторожности, хотел "сжечь корабли", когда в Ричвик-мэнор без всякого предупреждения ворвался доктор Салливен.
Именно ворвался - другого слова не подберешь. Лил дождь, поэтому доктор надел поверх черного редингота старомодную пелерину, украсившую старика, тонкого и длинного, как зонтик в чехле, широченными плечами грузчика. Я был один, Нэнни наверху помогала Сильве совершать вечерний туалет. Только что принесли газеты, и я рассеянно проглядывал их, но мысли мои были далеко. Внезапно дверь с треском распахнулась, и в проеме возникла чья-то спина, которую я не сразу признал под необъятной накидкой; неизвестный встряхивался, как мокрый пес, стоя на плиточном полу в прихожей. Потом пришелец обернулся, скидывая пелерину, и я наконец увидел знакомый силуэт. Вскочив, я бросился к доктору.
- Ну, слава богу! Где вы пропадали? Что у вас стряслось?
Доктор тщательно сложил свою пелерину сухой подкладкой наружу, так же тщательно повесил ее на спинку стула. Он явно медлил, чтобы отдышаться и изобразить спокойствие.
- Ну и погодка! - промолвил он наконец. - Прошу меня извинить. За то, что я явился к вам без предупреждения.
- Не стоит извиняться, доктор, вам всегда здесь рады, лучше скажите мне без всяких церемоний…
Доктор жестом прервал меня и уселся, а вернее сказать, опустил свое длинное тело в одно из глубоких кресел, обтянутых выцветшей от старости кожей. Он поглядел на меня, казалось не зная, с чего начать. Его крупные губы под огромным носом неслышно шептали какие-то слова, как будто он никак не решался произнести их вслух. Глаза затуманились. И вдруг он пробормотал - явно не то, что приготовился сказать заранее:
- Да, надо ехать. Я за вами.
- Как - ехать? Прямо сейчас? - (На дворе была уже ночь). - Значит, дело серьезное? У вас что-то случилось?
Я вскочил было, собираясь взять шляпу и плащ. Но доктор жестом остановил меня, велел опять сесть.
- Нет-нет, ничего нового. Ничего такого срочного. Просто я уже беспомощен, я ничего не могу сделать. Не знаю, сможете ли вы… Надеюсь, что сможете. А вдруг, наоборот, выйдет еще хуже. Не знаю. Нужно попытаться. Господи, на кого же теперь уповать? День ото дня все хуже и хуже.
Слова эти, похожие на бред, ничего не проясняли, и я, вне себя от беспокойства и нетерпения, закричал:
- Да скажете ли вы мне, наконец, в чем дело, черт побери!
Доктор совсем обмяк в своем кресле, его черный редингот сморщился, как спущенный воздушный шар, а острые колени в узких панталонах нелепо торчали чуть ли не выше головы. Он глядел на меня, словно через стекло, затуманенное дождем. Длинный подбородок дрогнул, и я услышал вместе с горестным вздохом:
- Морфий, бедный мой друг.