Два эсэсовца перетаскивают Торстена в угол. Один из них, забавы ради, поливает ему водой лицо. Торстен не приходит в себя. Наконец эсэсовцу это надоедает, и он присоединяется к остальным, занятым мирной беседой.
Проходит около часу, и Торстен медленно начинает возвращаться к жизни. Тогда эсэсовцы поднимают его и тащат по коридору, по темной каменной лестнице вниз, в подвал: Ноги Торстена безжизненно болтаются, глаза и губы опухли, нос представляет кровавый ком.
- Я бы лучше перевел его в дом предварительного заключения. Как бы не пришлось отвечать!
- Да ведь он и пошевельнуться не может. Куда уж ему бежать! - отвечает Дузеншен. - Мне бы хотелось еще раз допросить его, сдается мне, он станет сговорчивей!
- Дай ему денек оправиться, - знаешь, часто после этого все идет как по маслу.
Над крышами спящего города чуть брезжит свет. К отряду особого назначения подают машину. Эсэсовцы запихивают туда Торстена.
- До скорого свидания! - кричит ему вслед Дузеншен.
Дежурные надзиратели дома предварительного заключения, принимая Торстена, качают головой. Бережно ведут его в одну из камер первого этажа. Один хлопочет о перевязке, другой наливает ему из термоса горячий кофе. После этого они оставляют его одного.
Торстен не может уснуть. Его лихорадит, он бредит и, уставившись в стену ничего не видящими глазами, что-то бессвязно бормочет.
Рядом в одиночке Ион Тецлин. Он тоже не спит и в носках бегает до камере взад и вперед: шесть шагов от окна к двери, шесть - от двери к окну. Сильный свет прожекторов, установленных в тюремном дворе, освещает стены тюрьмы, а также проникает в его камеру. Часовой уже несколько раз заглядывал к нему. Видел, что он беспокойно мечется по камере, но ничего не сказал. В открытое окно веет прохладная августовская ночь, и здесь, в камерах, наравне, с землёй, даже холодно, но голова Тецлина горит, словно в огне.
Как это могло случиться, что он до такой степени потерял голову!
…Какой же ты коммунист, Ион Тецлин? Ты подлый негодяй! Десять лет ты в партии, десять лет, десять лет! И отдаешь в руки полиции своего парторга, выдаешь имя своего товарища по работе, хорошего, мужественного бонда. Все доверяли тебе, все видели в тебе твердого, как сталь, большевика. Все любили тебя, Ион, а ты выдал своего руководителя врагам, натравил псов на след друга. Десять лет ты в партии, Ион. Правда, они били тебя, мучили, пытали, но ты ведь хорошо знаешь, как приходилось страдать другим революционерам, однако они не стали предателями. Ты хорошо знаешь, что многие даже перед лицом смерти не выдавали своих товарищей, и когда их пытали смертными пытками, они плевали в лицо палачам. Ион Тецлин выдал своего руководителя. Ион Тецлин - предатель. Десять лет был коммунистом, десять лет! В двадцать третьем году боролся в Бармбеке. Боже мой, как это могло случиться?! Как это могло случиться?!
И портовый рабочий Ион Тецлин, настоящий великан, обливаясь потом и тяжело дыша, беспокойно ходит взад и вперед по залитой призрачным светом камере.
На рассвете он слышит, как в камеру рядом кого-то привели, и догадывается, что это арестованный вместе с ним берлинец. Забыв о часовом, о страже, он цепляется за решетку открытого окна и зовет: "Франц, Франц!"
И слышит в ответ тихо: "Иозеф!" - и слабый стук в стену.
Тецлин висит на окне, смотрит не отрываясь на яркий луч прожектора, на высокую темную стену позади него, за которой видны чуть освещенные слабым предутренним светом верхушки деревьев, растущих вокруг городского вала. Еще царит ночная тишина. Часовой совершает свой обход. Мысли Тецлина упорно вертятся вокруг одного и того же. И вдруг из груди вырывается крик:
- Я выдал товарища, слышишь, слышишь, я выдал товарища! Ты можешь понять это? Можешь? Я его выдал!
Вокруг все тихо. Из соседней камеры нет ответа. Тецлин стучит в стену:
- Ты слышишь? Слышишь?
Ни ответа, ни стука.
Тецлин снова цепляется за решетку, прижимается к ней пылающим лицом и кричит:
- Они били тебя?
- Да, - слышится рядом.
- Ты… ты… давал показания?
- Нет!
Тецлин спрыгивает с решетки. Безмолвно смотрит в яркий свет прожектора, на темную стену, пушистые макушки деревьев, на бледное предрассветное небо. Потом медленно отходит от окна, шаг за шагом, пока не упирается спиной в дверь, и стоит там, не отрываясь взглядом от окна.
Готфрид Мизике после допроса был переведен в дом предварительного заключения на чердак, на так называемую "воробьиную вышку". Когда-то в этих чердачных помещениях хранился всякий хлам, но так как после прихода к власти Гитлера массовые аресты вызвали совершенно невероятное переполнение тюрем, то администрация решила использовать чердаки под общие камеры.
Мизике и еще пять прибывших с ним заключенных входят в большую, переполненную людьми душную камеру. Еще не успевает за ними закрыться дверь, как раздаются громкие приветствия. У некоторых находятся здесь знакомые, прибывших окружают, закидывают вопросами. Мизике никто не знал.
По стенам длинными рядами стоят походные кровати, между ними - столики, за которыми идет игра в карты и шахматы. Какой-то юноша указывает Мизике свободную койку. Мизике кладет на нее шляпу, Некоторые заключенные уже снят. Мизике спрашивает о них. Юноша объясняет, что это те, которых избили. Мизике тоже охотно бы улегся, по ему стыдно признаться, что и его били, и он умалчивает об этом. На него выливается целый поток вопросов, но он чувствует: и здесь ему не верят, что он не виновен.
Этот первый вечер на "воробьиной вышке" совершенно потрясает Мизике. Ведь это не только его первый день в тюрьме, но и первый день среди коммунистов. Вместе с ним прибыло два члена агитпропгруппы, и теперь здесь из этой группы уже пятеро. Немного погодя карты и шахматы убираются, сдвигаются столы и скамейки, и агитпропгруппа начинает свой концерт.
Мизике все кажется необычайно странным. Он внимательнее всматривается в зрителей. Все пролетарии. Много молодежи, большинство одеты очень бедно: штопаные жилеты, рваные, без воротничков сорочки, короткие обтрепанные брюки. Безработные, думает Мизике. Только двое одеты получше. Мизике восхищается сплоченностью, которая чувствуется между заключенными, завидной выдержкой, с которой они переносят заключение, страстным интересом к политическим спорам, лаконичной изысканной речью.
Особенно удивляют Мизике те пять молодых рабочих, которые стоят у простенка между двух дверей. Они по памяти разыгрывают скетчи, поют чудесные, мелодичные песенки, декламируют мятежные, полные страсти стихи. "Странные люди эти коммунисты, загадочные люди! - думает Мизике. - На улицах они орут и буянят, нападают на полицейских, преследуют инакомыслящих, а в тюрьме ведут себя чинно и культурно, читают вслух классиков, поют песенки, высмеивают невежество и взывают к разуму".
Белокурый юноша в красном свитере читает стихотворение, и его большие ясные глаза горят.
В ком сердце есть еще - оно
Лишь в ненависти бьется.
В нас жар разжечь не мудрено,-
Ведь топливо найдется.
Везде и всюду должно нам
Завет свободы видеть:
"Любить уже довольно вам,-
Учитесь ненавидеть!"
Едва только чтец кончил, как оттуда, где лежали истерзанные эсэсовцами, эхом ответил чей-то страшный, как в бреду, крик:
- Ненавидеть!
Только одно слово. Но кажется, будто в нем вылились страданье и ненависть всех замученных в тюрьмах Германии.
Узники замирают. Избитый со стоном надает на постель. Концерт прекращается.
Скамьи и столы расставляются по местам, в камере наступает тишина. В этот вечер никто уже не дотрагивается до шахмат и карт…
Светает. Мизике все еще ворочается без сна на своей постели. Со всех сторон слышится громкое дыхание и храп. Кто-то из избитых тихо стонет во сне. Перед Мизике снова проходят события прошедшего дня: грязный подвал к полицейском участке… омерзительная общая камера в ратуше… первый допрос комиссара… норка в отряде особого назначения, это непостижимое, дикое унижение… А что принесет ему завтрашний день? Ах, Мизике совсем уже не думает о своих галстуках, о тысяче четырехстах марках, о Бринкмане, который хочет получить с него долг. Он живет в каком-то новом мире, его волнуют новые вопросы, он ждет опасностей, которых раньше не знал. Он думает о своей Белле. То с негодованием, то с нежностью. Почему она до сих пор еще не разыскала его, почему не поставила всех на ноги, чтобы освободить его?
Мучаясь ужасными воспоминаниями и страшась будущего, сомневаясь и снова надеясь, содрогаясь от отвращения и дрожа от восторга, Мизике наконец погружается в сон, первый сон после двадцати четырех часов.
Наутро в полицейском участке при доме предварительного заключения поднимается страшное волнение.
Торстен ощупывает свое избитое тело, стряхивает с себя тяжелый кошмарный сон и прислушивается к суете в коридоре и соседней камере. Он слышит, что зовут санитара, и недоумевает, что могло случиться.
Спустя несколько минут в камеру Торстена входят два полицейских.
- Нам очень жаль, но получено распоряжение от гестапо.
Торстену связывают руки за спиной.
- Это делается для вашей же безопасности, - поясняет один из полицейских, - чтобы вы ничего над собой не сделали. Ваш сосед по камере Тецлин сегодня ночью повесился.
Концентрационный лагерь
- Левой! Левой! Левой! Два, три, четыре… Ногу держать не умеете, свиньи! В Союзе фронтовиков выходило… Держись прямо! Что ты качаешься, как гулящая девка?
Словно злая овчарка, труппфюрер Тейч бегает по тюремному двору вокруг марширующих в две колонны вновь прибывших арестантов. Каждому выдали в цейхгаузе по два одеяла, уже поношенную, коричневую в черную полосу, арестантскую одежду, жилет, брюки, куртку, шапочку каторжанина, пару теплых солдатских сапог, простыню и полотенце. С этими вещами под мышкой вновь прибывшие идут военным строем через многочисленные дворы старой каторжной тюрьмы.
Первые дни сентября, а жарко, как в августе. Над землей тяжело нависла пронизанная солнцем молочная мгла. Каким-то чудом, несмотря на зной, еще не пожелтела листва на деревьях по ту сторону тюремной стены. Эта зелень - оазис для измученных глаз. Но высокая грязнокрасная стена скрывает от узников красующиеся в летнем уборе грушевые и вишневые деревья.
- Левой! Левой! Левой!
Колонны вновь прибывших шагают мимо старых, загаженных и ветхих корпусов каторжной тюрьмы, уже давно предназначенной гамбургским городским муниципалитетом на слом.
- Левой! Левой!
Тейч бегает вдоль рядов, бьет по ногам, по его мнению, недостаточно хорошо марширующих заключенных, дает тумаки, подзатыльники, кричит, беснуется.
Так проходят колонны по жаре и пыли мимо места, где заключенные сносят дом, в котором помещался когда-то тюремный лазарет. Они стоят в своих полосатых арестантских костюмах на полуразрушенных стенах, выбивают киркой кирпичи и сбрасывают их в вагонетки. Кирпичи сортируются на длинных столах. Наблюдающие за работой эсэсовцы забрались в тенистые места. Марширующие обмениваются с работающими немыми взглядами: ищут знакомых, товарищей…
- Отделение… ногу выше!.. Стой!
Колонна останавливается у ворот. Один из конвойных, в стальном шлеме и с карабином, дергает звонок. Часовой за воротами отворяет.
- Отделение, равняйсь! Марш!
Перед ними еще один тюремный двор. Здесь обнаженные до пояса заключенные работают лопатами. Расставлены измерительные приборы; заросшая сорной травой площадь разрыхляется и выравнивается. Перед входом в тюрьму укладывается дерном клумба в форме свастики.
- Отделение, выше ногу!.. Стой! Направо! Вещи сложить! Равняйсь! Не шевелиться и не кашлять!
Тейч идет в караульную, которая находится в нижнем этаже корпуса. За прибывшими наблюдает из окна кое-кто из эсэсовцев, среди них обершарфюрер Рудольф Хармс, бывший студент.
Тейч входит в комнату.
- Хайль Гитлер!
- Хайль Гитлер!
- На этот раз много интеллигентов. Руди, позаймись-ка с ними историей!
- Правильно, дружище! - поддерживает Ридель.
- Давай-ка, вызовем штучки три-четыре. Я до сих пор не могу забыть дурацких физиономий, что были в последней партии.
Обершарфюрер Хармс, шарфюрер Ридель, обертруппфюрер Мейзель и труппфюрер Тейч выходят из караульной. Заключенные неподвижно стоят под палящим солнцем; у некоторых катятся по лицу крупные капли пота. Эсэсовцы осматривают одного за другим.
- Подтянуться! Пятки вместе! Прямо смотреть!
Хармс выбирает одного наудачу.
- Ты почему сюда попал?
- Я продавал запрещенную газету.
- Какую?
- "Гамбургер фольксцайтунг".
- А ты?
- Н-не знаю, господин унтер-офицер.
- Как это ты не знаешь?
- На меня, наверное, донесли, господин унтер-офицер. Я вывесил пятого марта красный флаг. Больше ничего.
- Придется тебе поразмыслить над этим делом, я тебя еще раз спрошу… Ты?
- Я за нелегальную работу для КПГ.
- Ты какую работу вел?
- Я собирал взносы.
- У кого?
- От номера две тысячи семнадцать до номера две тысячи двадцать два!
- Я спрашиваю, как звали тех, от кого ты получал!
- Да я и сам не знаю.
- А, вот как! Ну, так тебе тоже придется еще подумать.
Хармс становится перед выстроившимся отделением и командует:
- Работники умственного труда - шаг влево.
Вышло трое.
- Ты кто?
- Врач.
- Врач? Фамилия?
- Доктор Калькраух.
- Почему здесь?
- У меня нашли иностранные газеты.
- Так, так! Вот ты какая птица! Помаленьку родину предавал! А?
- Нет.
- Молчать! Понял?.. Ты кто такой?
- Профсоюзный служащий.
- А ты?
- Помощник писаря.
- Больше служащих нет? - спросил Хармс остальных.
- Есть! Я.
- И я.
- Ну, гоп-гоп, выходи! Вся пятерка туда - к стене! В ряд! Пошевеливайся!
Хармс становится в позу фельдфебеля и с важным видом обращается к первому с краю, доктору Калькрауху:
- Кто был Ленин?
Заключенный сначала удивленно смотрит на спрашивающего, затем вопросительно - на остальных эсэсовцев, которые стоят тут же и язвительно ухмыляются.
- Ну, скоро ты там?
- Ленин? Ленин? - Доктор старается придумать самый простой и безобидный ответ. - Ленин? Ленин был Председателем Совета Народных Комиссаров в СССР.
Бац - раздается звонкая пощечина.
Хармс переходит к следующему - профсоюзному служащему.
- Кто был Ленин?
- Вождь коммунистов.
Бац - звенит вторая пощечина.
Очередь за писарем.
- Кто был Ленин?
Тот в испуге, с минуты на минуту ожидая пощечины, бормочет:
- Ленин… Ленин был… Я не знаю!
Бац! Бац! Две пощечины одна за другой. Хармс считает, что нужно знать, кто был Ленин.
Спрашивает обоих служащих. Один отвечает:
- Ленин был учредителем Советов.
Другой:
- Ленин был еврей.
Пощечина и тому и другому.
- Кто ответит правильно, может сесть туда, в тень под стеной.
Игра в вопросы и ответы начинается сначала.
- Кто был Ленин?
Доктор думает: что ему, собственно, нужно? И "еврей" уже говорили, и тоже невпопад. Наконец нашелся:
- Враг Германии!
Но не успел он договорить, как недоучка студент снова бьет его по лицу.
Профсоюзник думает так долго, что ему попадает раньше, чем он успевает что-либо ответить.
Писарь выпаливает, заикаясь:
- Ленин был… был… ужасный человек!
По лицам эсэсовцев пробегает злорадная ухмылка. Даже Хармс улыбается:
- Как это, ужасный человек? Точнее!
- Он был… ре… волюционер!
Бац - и писарь отлетает на несколько шагов.
- Кто был Ленин?
Один из служащих предполагает:
- Коммунист! - и получает вторую пощечину. Другому тоже достается за то, что бормочет нечто непонятное.
- Ах вы, подлецы! - рычит обершарфюрер Хармс. - Нe знаете, кто был Ленин? Так я вам скажу! Главарь шайки разбойников, организатор массовых убийств! Встать в строй! И чтобы никто и шевельнуться по посмел, иначе до тех пор буду гонять по двору, пока от вас пар не пойдет!
Полтора часа стоят заключенные под палящим солнцем. Уже прошли в тюрьму рабочие команды. Привезли на открытом грузовике обед в цинковых бидонах, и теперь машина возвращается обратно с пустой посудой. Рядом с доктором стоит худой, изможденный человек в потертой одежде. Врач знает, что это инвалид войны, и видит, как он шатается, преодолевая дурноту, но не имеет права помочь ему, поддержать его, не смеет двинуться с места.
Ридель выходит из караульной, видит, как шатается от изнеможения заключенный, и подходит к нему.
- Может, ты устал стоять?
- Нет, господин унтер-офицер.
- Давай для разнообразия побегаем… Вокруг двора, марш, марш!
- Господин унтер-офицер, я…
- Не разговаривать! Ну! Живо! Поторапливайся!
Тюремный двор - большая площадь. Под ногами пыльный песок; ни деревца, ни кустика, защищающих от солнца. Тридцать заключенных должны смотреть, как их товарища, инвалида, гоняют по жаре вокруг двора.
- Живей, живей! - погоняет Ридель. - А ну-ка, подстегни этого ленивого пса! - кричит он стоящему у стены часовому.
Задыхаясь, с серо-зеленым лицом, заключенный обегает площадь.
- И это, по-твоему, называется бежать? Еще круг! Пошел!
- Господин унтер-офицер, я…
- Ах, собака! Ты еще разговаривать!.. Руди! - зовет он в окно караульной. - Кинь-ка мне хлыст!
Арестованный прижимает руки к груди и снова бежит вокруг двора. Часовой у стены снимает ружье и прицеливается. Но ничего не помогает, загнанный, в изнеможении опускается у стены. Ридель неистовствует, грозит, что заставит его еще три раза обежать двор. Тот собирается с последними силами и, свесив голову, прижав руки к груди, уже не бежит, а бредет, шатаясь, еле передвигая ноги. Не дойдя до товарищей, которые в бессильной злобе не спускают с него глаз, он валится на землю.
Ридель бросается к нему, как бешеная собака, толкает ногой в бок и орет:
- Вставай! Вставай! Симулянт, мокрая курица!
Но тот, еле переводя дыхание, шепчет:
- Я… инвалид… войны…
Ридель ошеломлен.
- Ты инвалид войны? - И он вглядывается в человека, который лежит у его ног и жадно глотает воздух. - Куда ты ранен?
Тогда стоящий в первой шеренге доктор Калькраух выходит на шаг вперед и докладывает:
- Арестованный Иоганн Нагель был дважды тяжело контужен и отравлен газами. У него только половина легкого.
Ридель бледнеет. Еще некоторое время он стоит и изумленно смотрит на инвалида. Он знает, что на него направлены тридцать пар глаз. Медленно подходит стоявший у стены часовой.
- Но почему он мне не сказал об этом?
Ридель подзывает врача и еще двух арестованных.