Даже и теперь, хотя тяжелые времена уже миновали и есть достаток, приобретенный дорогой ценой, даже и теперь хозяева, и муж и жена, поднялись первыми. В этот ранний час я слышал их шаги в просторной кухне, в нижнем этаже, где они готовили кофе работникам. Вскоре прозвонил колокол, и через несколько минут по дороге потянулись работники. Бургундские виноделы, оборванные кабильские пахари в красных фесках, босоногие маонские землекопы, мальтийцы, уроженцы Лукки - разношерстная толпа, которой трудно управлять… Стоя на пороге, фермер резким, грубоватым голосом определял каждому дневную работу. Затем поднял голову, с тревожным видом вгляделся в небо, заметил меня у окна и сказал:
- Для хозяйства погода плохая, надвигается сирокко.
В самом деле, по мере того как всходило солнце, с юга нас все чаще обдавало знойным, душным воздухом, будто открывали и закрывали печь. Я не знал, куда деться, что предпринять. Так прошло все утро. Мы выпили кофе в галерее на циновках, не имея сил ни говорить, ни двигаться. Собаки искали прохлады на каменных плитах и лежали, устало вытянувшись во всю длину. Завтрак нас подбодрил, завтрак обильный и необычны'*: карпы, форель, кабан, ежи, масло из Стауэли, вино из Крешии, гуявы, бананы - кушанья со всех концов света, столь же разнообразные, как и окружающая природа… Мы уже собирались встать из-за стола. Вдруг за стеклянной дверью, затворенной, чтобы уберечь нас от жары, пышущей из сада, раздались громкие крики:
- Саранча! Саранча!
Хозяин побледнел, как человек, который узнал об ужасном бедствии, и мы быстро вышли. Минут десять в доме, только что таком мирном, стоял шум стремительных шагов, слышались невнятные голоса, терявшиеся в суматохе пробуждения. Слуги, дремавшие в полумраке сеней, высыпали на улицу и принялись колотить палками, вилами, цепами, любыми подвернувшимися под руку металлическими предметами по медным котлам, лоханкам, кастрюлям. Пастухи трубили в пастушьи рожки. У других были морские раковины, охотничьи рога. Какофония стояла невообразимая, и среди нее выделялись пронзительные крики "Йю-йю-йю!" арабских женщин, прибежавших с соседнего дуара. Говорят, что зачастую достаточно поднять сильный шум, сотрясти звуками воздух, и саранча улетит, побоится сесть на землю.
Но где же были эти страшные насекомые? На небе, дрожавшем от зноя, я видел только тучу, сплошную бурую тучу, похожую на градовую, - она надвигалась с грозным гулом, как буря, шумящая тысячами веток в лесу. Это и была саранча. Сцепившись сухими распростертыми крылышками, саранча летела плотной массой, и, несмотря на наши крики, на все наши усилия, туча приближалась, отбрасывая на долину огромную тень. Скоро она была у нас над головой. Затем она растрепалась, разодралась на краях. Отдельные рыжеватые, явственно видные насекомые оторвались от нее, как первые капли ливня. Наконец всю тучу как прорвало, и насекомые сухим и шумным градом посыпались вниз. Куда ни глянешь - поля покрыты саранчой, огромной саранчой величиной с палец.
Тогда началось истребление. Омерзительный треск раздавленной саранчи, будто хрустела солома. Боронами, мотыгами, плугами взрыхляли эту шевелящуюся почву; чем больше убивали, тем больше появлялось. Насекомые копошились целыми слоями, сцепившись длинными лапками; те, что были внизу, делали отчаянные скачки, прыгая прямо к мордам лошадей, впряженных в плуг для такой необычной пахоты. Собаки с фермы, собаки с дуара, пущенные прямо в поле, набрасывались на саранчу и с яростью давили ее. На помощь бедным колонистам подоспели две роты тюркосов с горнистом во главе, и истребление приняло другой характер.
Солдаты не давили, а палили саранчу, насыпая порох длинными полосами.
Я устал убивать, меня тошнило от зловония, и я вернулся домой. На самой ферме их было почти столько же. Они проникали сквозь щели в дверях, в окнах, через печные трубы. Ползали по краям деревянных панелей, по уже совершенно изъеденным занавесям, падали, взлетали, карабкались на белые стены, и их огромная тень тянулась за ними, отчего они казались еще уродливей. И всюду стоял этот ужасный смрад. За обедом пришлось обойтись без воды. Цистерны, бассейны, колодцы, садки - все было загажено. Вечером у себя в спальне, несмотря на то, что убито их здесь было множество, я все еще слышал, как они копошились под столами и стульями, как трещали их жесткие крылышки, будто лопались от зноя стручки. Этой ночью я тоже не сомкнул глаз. Да и вокруг никто не "спал. Из конца в конец равнины бежали по земле языки пламени. Тюркосы все еще истребляли саранчу.
Наутро, когда я, как накануне, открыл окно, саранчи уже не было. Но какое она произвела опустошение! Ни цветка, ни травинки: все черно, все изглодано, все обуглилось. Бананы, абрикосы, персиковые, мандариновые деревья можно было узнать только по форме их оголенных сучьев; исчезла прелесть трепетных листьев, оживляющих дерево. Очищали водоемы, цистерны. Земледельцы всюду вскапывали землю, уничтожая яйца, отложенные насекомыми. Каждый комок земли переворачивали, тщательно разрыхляли. И сердце щемило, когда рассыпалась эта плодородная земля и обнажались тысячи белых сочных корней…
Эликсир его преподобия отца Гоше
- Отведайте-ка вот этого, соседушка, а потом посмотрим, что вы скажете.
И с той же кропотливой тщательностью, с какой шлифовальщик отсчитывает каждую бусину, гравесонский кюре накапал мне на донышко золотисто-зеленой, жгучей, искристой, чудесной жидкости… Все внутри у меня точно солнцем опалило.
- Это настойка отца Гоше, радость и благополучие нашего Прованса, - сказал почтенный пастырь с торжествующим видом, - ее приготовляют в монастыре премонстрантов, в двух милях от вашей мельницы… Не правда ли, куда лучше всех шартрезов, вместе взятых?.. Лесли бы вы знали, до чего забавна история этого эликсира! Вот послушайте…
И в простоте душевной, не видя в том ничего дурного, тут же у себя в церковном домике, в столовой, такой светлой и мирной, с картинками, изображающими шествие на Голгофу, с белыми занавесочками, накрахмаленными, как стихари, аббат рассказал мне забавную историю, немножко вольнодумную и непочтительную, вроде сказок Эразма или Ассуси.
Двадцать лет тому назад премонстранты, или, вернее, белые отцы, как прозвали их у нас в Провансе, впали в великую нужду. Если бы вы посмотрели, в какой они тогда жили обители, у вас сжалось бы сердце.
Большая стена, башня св. Пахомия разваливались. Колонки вокруг поросшего травой монастыря дали трещины, каменные святые в нишах свалились. Ни одного целого окна, ни одной исправной двери. На монастырском дворе, в часовнях гулял ронский ветер, словно в Камарге, задувал свечи, сокрушал оконные переплеты, выплескивал воду из кропильницы. Но еще печальнее была монастырская колокольня, безмолвная, как опустевшая голубятня. Отцы, не имея денег на колокол, сзывали к заутрене трещотками из миндального дерева!..
Бедные белые отцы! Я как сейчас вижу их во время крестного хода в праздник тела господня: вот они проходят печальными рядами, в заплатанных рясах, бледные, отощавшие, ибо питались они только лимонами да арбузами, а позади всех идет настоятель, понуря голову, совестясь показаться при свете дня с посохом, с которого слезла позолота, и в белой шерстяной митре, изъеденной молью. Монахини плакали, а дюжие хоругвеносцы хихикали, указывая на бедных монахов:
- Скворцам никогда не наклеваться досыта, раз они стаями летают.
Так или иначе, но бедные белые отцы дошли до того, что и сами подумывали, не лучше ли им разлететься по всему свету и каждому искать себе пропитание.
И вот однажды, когда этот важный вопрос обсуждался капитулом, настоятелю доложили, что брат Гоше просит выслушать его… Сообщу вам для сведения, что этот самый брат Гоше был в обители пастухом, то есть целыми днями слонялся под монастырскими арками и гонял двух тощих коров, которые щипали траву в щелях между плитами. До двенадцати лет его растила сумасшедшая старуха из Бо по имени тетка Бегон, затем его подобрали монахи, и несчастный пастух так за всю свою жизнь ничему и не научился, разве что пасти коров да читать "Отче наш", да и то на провансальском наречии, потому что соображал он туго и умом не вышел. Впрочем, христианин он был ревностный, хотя и мечтатель, власяницу носил исправно и бичевал себя со всей силой убеждения и рук…
Когда этот бесхитростный простак вошел в залу, где заседал капитул, и поклонился собранию, отставив ногу, все: и настоятель, и каноники, и казначей - покатились со смеху. Стоило ему только появиться, и всюду его добродушная физиономия с козлиной седеющей бородкой и какими-то чудными глазами производила одно и то же впечатление, поэтому брат Гоше нисколько не смутился.
- Честнйе отцы, - начал он добродушным тоном, перебирая четки из маслиновых косточек, - правду говорят люди, что пустая бочка гулче всех звенит. Представьте себе, что, ломая на все лады свою неладную голову, я, кажется, нашел средство всех нас выручить из беды.
И вот как. Все вы знаете тетку Бегон, ту добрую женщину, что кормила меня, пока я был мал. (Царство ей небесное! Она, старая стерва, бывало, как подвыпьет, уж очень срамные песни пела!) Так вот, честные отцы, тетка Бегон, когда в живых была, знала толк в горных травах не хуже, а может, и лучше, чем старый корсиканский дрозд. Вот она и составила перед смертью замечательную настойку, смешав пять или шесть лекарственных трав, которые мы с ней вместе собирали на отрогах Альп. Тому уже много лет, но думаю, что с помощью святого Августина и с соизволения отца-настоятеля я, поразмыслив хорошенько, пожалуй, вспомню, как составить этот чудодейственный эликсир. Тогда останется только разлить его по бутылкам и продавать подороже, от этого община наша помаленьку разбогатеет, как это было с братьями траппистами и картезианцами…
Ему не дали договорить. Настоятель встал и бросился ему на шею. Каноники жали ему руки. Казначей, растроганный больше всех, почтительно облобызал обтрепанным край его нарамника. Затем каждый сел на свое место, чтобы все обсудить. И на том же собрании капитул порешил поручить коров брату Тразибулу, а брату Гоше дать возможность целиком посвятить себя изготовлению эликсира.
Как достойному брату удалось вспомнить состав настойки тетки Бегон? Ценою каких усилий? Ценою скольких бессонных ночей? Об этом история умалчивает. Достоверно одно: через полгода настойка белых отцов была уже в большом ходу. Во всей Арльской округе, во всей области не существовало ни фермы, ни сарая, где бы в кладовой не была припрятана среди бутылок с вином и кувшинов с оливками коричневая глиняная фляга, запечатанная печатью с гербом Прованса, с изображением монаха в молитвенном экстазе на серебряной этикетке. Благодаря спросу на эликсир монастырь премонстрантов быстро разбогател. Снова возвели башню св. Пахомия. Настоятель приобрел новую митру, церковь украсилась чудесными витражами, а в одно прекрасное утро на пасхе в стройной кружевной колокольне вдруг зазвонит ла и заблаговестила во весь голос целая компания колоколов и колокольчиков.
Что касается брата Гоше, то об этом простоватом послушнике, неотесанность которого так смешила весь капитул, больше в обители не было и речи. Отныне знали только его преподобие отца Гоше, человека великого ума и большой учености; его совершенно не касались мелкие и разнообразные монастырские дела; он весь день проводил, запершись у себя на винокурне, а тридцать монахов в это время бродили по горам, собирая для него пахучие травы… Винокурня, куда ход был заказан даже настоятелю, помещалась в старой, заброшенной часовне, в самом конце монастырского сада. Честные отцы в простоте душевной считали ее местом таинственным и страшным, и когда какому-нибудь молодому монашку, осмелевшему от любопытства, случалось, цепляясь за дикий виноград, вскарабкаться до окошка над порталом, он тут же в испуге скатывался вниз, узрев отца Гоше с длинной, как у чародея, бородой, склонившегося над горнами с ареометром в руке. А вокруг все заставлено было розовыми фаянсовыми ретортами, огромными перегонными кубами, стеклянными змеевиками, причудливо нагроможденными и пылавшими в волшебном красном отблеске витражей…
В сумерки, когда последний раз звонили к вечерней молитве, дверь таинственной часовни тихонько приотворялась, и отец Гоше шел в церковь к вечерней службе. Вы бы посмотрели, как его встречали в монастыре! Братья выстраивались стеной на его пути. Слышалось:
- TccL. Он знает секрет!..
Казначей шел за ним следом и, склонив голову, что - то почтительно говорил ему… Обласканный отец Гоше шествовал, утирая пот, сдвинув на затылок широкополую треуголку, ореолом окружавшую его голову, с удовлетворением поглядывая на обширные дворы, обсаженные апельсиновыми деревьями, на синие крыши с новенькими флюгерами, на упитанных монахов в новой одежде, проходивших попарно между изящными резными колонками сиявшей белизной обители.
"Всем этим они обязаны мне!"- думал отец Гоше, и каждый раз эта мысль вызывала в нем приступы гордыни.
Бедняга жестоко за это поплатился. Сейчас сами увидите…
Представьте себе, что как-то вечером, во время службы, он пришел в церковь в необычайном возбуждении: он раскраснелся, еле переводил дух, капюшон у него съехал набок, а сам он был так взволнован, что, когда брал святую воду, намочил рукава по самые локти. Сперва братия подумала, что он смущен, так как опоздал к службе, но когда увидели, какие поклоны он отвешивает органу и хорам, вместо того чтобы поклониться алтарю, когда увидели, каким ураганом он пронесся по церкви, как пять минут искал на клиросе свое место и как, сев наконец, начал раскачиваться то направо, то налево, улыбаясь блаженной улыбкой, по всем трем приделам побежал гул удивления. Уткнув нос в молитвенники, монахи перешептывались:
- Что это с отцом Гоше?.. Что это с отцом Гоше?
Два раза настоятель в нетерпении ударил посохом по плитам, чтобы водворить тишину… На клиросе продолжали петь, но в возгласах не было благолепия…
Вдруг в самой середине Ave verum о. Гоше откинулся на спинку скамьи и во все горло запел:
Веселый монашек Парижу знаком,
Пататен. пататон. тарабен, та рабом…
Общее смятение. Все встают. Кричат:
- Унесите его!.. Это бесноватый!
Монахи творят крестное знамение. Настоятель без устали стучит посохом… Но о. Гоше ничего не видит, ничего не слышит. Двум рослым монахам пришлось вытащить его через дверку на клиросе, а он отбивался, словно одержимый, и знай себе горланил: "Та-ра-ра, тра-ра-ра".
На следующий день, чуть забрезжил свет, бедняга уже стоял на коленях в молельне настоятеля и, обливаясь слезами, каялся.
- Это все эликсир, отец настоятель, эликсир меня попутал, - твердил он, бия себя в грудь.
Видя, как он сокрушается, как он раскаивается, добрый настоятель и сам расчувствовался:
- Успокойтесь, успокойтесь, отец Гоше. Все испарится, как роса на солнце… В конце концов соблазн был не так велик, как вы думаете. Песенка, правда, была не того… гм, гм!.. Будем надеяться, что послушники не расслышали… А теперь расскажите мне, как это с вами приключилось… Вы, верно, отведали ликера? Своя рука - владыка… Да, да, понимаю… То же, что с братом Шварцем, изобретателем пороха: вы пали жертвой собственного изобретения… Скажите, голубчик: обязательно самому нужно пробовать этот ужасный ликер?
- К сожалению, нужно, отец настоятель… Ареометром можно определить крепость и градус, но чтобы придать напитку окончательный вкус, бархатистость, я доверяю только собственному языку…
- Ну что ж… Теперь послушайте, что я вам скажу… Когда вы по необходимости пробуете эликсир, это вам приятно? Вы испытываете удовольствие?
- Увы, да, отец настоятель, - пробормотал несчастный монах, густо покраснев. - Последние два вечера, когда пробую эликсир, я вдыхаю такой букет, такой аромат!.. Верно, это нечистый меня попутал… И отныне я твердо решил прибегать только к ареометру. Что делать, пускай ликер не будет так вкусен, пускай не будет так густ…
- Боже вас упаси! - поспешно перебил настоятель. - Этак, чего доброго, покупатели будут недовольны… Вам только нужно быть настороже, раз вы уже предупреждены… Скажите: сколько вам надобно, чтобы распробовать? Капель пятнадцать, двадцать, так? Положим, двадцать… Бес должен быть очень лукавым, чтобы одолеть вас при помощи двадцати капель… впрочем, я разрешаю вам не ходить в церковь, а то как бы опять не вышло соблазна. Вечернюю молитву вы можете читать в своей винокурне… А теперь, отче, ступайте с миром и, главное… не сбейтесь со счета капель…
Увы! Хотя бедный о. Гоше и вел счет каплям… дьявол крепко в него вцепился и не отпускал.
Странные молитвы пришлось услышать винокурне!
Днем еще куда ни шло, о. Гоше был довольно спокоен: он подготовлял жаровни, реторты, тщательно разбирал травы, все травы Прованса, тонкие, серые, кружевные, насквозь пропитанные благоуханием и солнцем… Но вечером, когда травы уже настаивались и жидкость нагревалась в больших медных чанах, начиналась пытка.
Семнадцать… восемнадцать… девятнадцать… двадцать!..
Капли падали из трубки в серебряный кубок. Эти двадцать капель он проглатывал разом, почти без всякого удовольствия. Зато двадцать первая не давала ему покоя. Ох уж эта двадцать первая капля!.. Дабы не впасть в искушение, он становился на колени в самом дальнем углу лаборатории и читал молитвы. Но от не остывшего еще ликера подымался легкий пар, насыщенный ароматом, окутывал его и тянул к чанам… Ликер был чудного золотисто-зеленого цвета… Склонившись над ним, широко раздув ноздри, о. Гоше тихонько помешивал трубкой, и в сверкающих блестках изумрудного потока ему мерещились глаза тетки Бегои. Они смотрели на него, смеясь и подмигивая…
- Ладно! Еще одну каплю!
И, капля за каплей, бокал несчастного монаха наполнялся до краев. Тогда он в изнеможении опускался в глубокое кресло и, разомлев, прищурясь, смаковал свой грех маленькими глоточками, повторяя про себя в сладостном раскаянии:
- Ах, я обрекаю себя на вечную муку!.. На вечную муку!..
Но ужаснее всего то, что, выпив эту дьявольскую настойку, на дне он находил, - уж не скажу вам, каким чудом, - все непристойные песенки тетки Бегон: "Три кумушки попировать хотели…" или "Пастушка в лес пошла одна…", и каждый раз - тот самый пресловутый припев белых отцов: "Пататен, пататон, тарабен, тарабом!"
Представляете себе, какой срам, когда наутро соседи по келье говорили ему с лукавым видом:
- Э-хе-хе, отец Гоше! Видно, вчера вечером, когда вы спать укладывались, у вас здорово трещало в голове.