Письма с мельницы - Альфонс Доде 3 стр.


Мне хотелось ответить: "О вас, хозяйка!" И я бы не солгал. Но я так оробел, что слова не мог вымолвить. Думаю, она это заметила, а ей, плутовке, доставляло удовольствие своими лукавыми вопросами еще больше смущать меня.

- А что, пастух, твоя милая подымается иногда проведать тебя?.. Уж, конечно, это золотая коза или фея Эстрела, что порхает по гребням гор…

И сама она, когда говорила, казалась феей Эстрелой, так она звонко смеялась, запрокинув голову, и торопилась уйти, и от этого чудилось, что приход ее мне только пригрезился.

- Прощай, пастух!

- Будьте здоровы, хозяйка!

И вот она уехала и увезла пустые корзины.

Когда она скрылась из глаз на крутой тропинке, мне показалось, что камешки, которые катились из-под копыт ее мула, один за другим падают мне на сердце. Я долго-долго слышал их. И до вечера я сидел, как зачарованный, боясь шелохнуться, чтобы не спугнуть мои мечты. Под вечер, когда долины подернулись синевой, а овцы с блеяньем жались друг к дружке, я, входя в загон, услышал, как кто-то меня окликнул со склона, и увидел хозяйскую дочку. Только теперь она уже не смеялась, как давеча, а дрожала от страха, холода, сырости. По ее словам, спустившись с горы, она увидела, что Сорга вздулась от ливня во время грозы, а когда вздумала во что бы то ни стало перебраться на ту сторону, то чуть не утонула. Весь ужас был в том, что в такой поздний час нечего было и думать возвратиться на ферму: ведь хозяйская дочка сама нипочем не нашла бы обходную тропинку, а я не мог оставить стадо. Ее очень беспокоила мысль провести ночь в горах, особенно из-за того, что дома будут волноваться. Я успокаивал ее, как только мог.

- В июле, хозяйка, ночи короткие… Придется пережить неприятную минуту, и только.

И я быстро развел яркий огонь, чтобы она посушила ноги и платье, вымокшее в Сорге. Потом я принес молока, овечий сыр, но бедняжка не думала ни греться, ни кушать, и при виде крупных слез, выступивших у нее на глазах, я тоже чуть не заплакал.

Между тем совсем стемнело, только на гребне гор лежал еще солнечный налет, светлая дымка с той стороны, где закат. Я хотел устроить хозяйку на ночлег в загоне. Постелил на свежей соломе прекрасную новую овчину, пожелал спокойной ночи и уселся на воле за дверью… Хотя кровь у меня и распалилась от любовного жара, бог мне свидетель, что на уме у меня не было дурных мыслей, а только чувство гордости, как подумаю, что тут же, в загоне, около отары, с любопытством глядевшей на нее, спит хозяйская дочка, сама как овечка, только дороже и белее всех остальных, а я охраняю ее покой. Никогда еще небо не казалось мне таким бездонным, звезды такими яркими… Вдруг калитка в загоне отворилась, и вышла красавица Стефанетта. Ей не спалось. Овцы ворочались и шуршали соломой или блеяли со сна. Лучше уж она посидит у костра. Тогда я накинул ей на плечи свой козий мех, равдул огонь, и мы уселись рядышком и молчали. Если вам случалось проводить ночь под открытым небом, вы знаете, что в час, когда мы спим, в тиши и безлюдье пробуждается таинственный мир. Ручьи тогда поют куда явственнее, в заводях загораются огоньки. Все горные духи бродят на свободе, и воздух насыщен шорохами, невнятным шелестом, словно слышишь, как ширятся ветви, как растет трава. Днем живут все твари, а ночью оживают вещи. С непривычки это пугает… Вот хозяйская дочь и дрожала и жалась ко мне при малейшем шорохе. Вдруг протяжный жалобный крик поднялся с заводи, что мерцала пониже, и донесся к нам. И тут же, над головой у нас, в том же направлении покатилась красивая падучая звезда, словно только что услышанная жалоба повлекла за собой свет.

- Что это? - шепотом спросила Стефанетта.

- Душа идет в рай, хозяйка, - ответил я и перекрестился.

Она тоже перекрестилась и, подняв голову, глубоко задумавшись, на минуту застыла. Потом сказала:

- Так это правда, пастух, что вы все колдуны?

- Совсем нет, хозяйка, только здесь мы живем ближе к звездам и лучше, чем народ в долине, знаем, что творится там, наверху.

Она все еще смотрела в небо, подперев голову рукой и завернувшись в овчину, - ну прямо небесный пастушок!

- Сколько их! Как красиво! Никогда не видала я такого множества. Пастух! Знаешь ты их по названиям?

- Конечно, хозяйка. Вот сразу над нами Дорога святого Иакова (Млечный Путь). Она ведет из Франции прямо в Испанию. Святой Иаков Галисийский начертал ее, чтоб указать дорогу храброму Карлу Великому, когда тот воевал с сарацинами. Дальше Колесница Душ (Большая Медведица) - вон блестят четыре оси на ней. Три звезды, что впереди, - это Три Коня, а там, совсем маленькая, около третьей, - это Возница. Видите, вокруг дождем падают звезды? Это души, которых господь бог не приемлет… Чуть пониже Грабли, или Три Короля (Орион). По ним мы, пастухи, узнаем время. Посмотрел я на них и уже знаю, что сейчас за полночь. Чуть пониже, все туда же, к югу, как факел среди звезд, сверкает Иоанн Миланский (Сириус). Вот что рассказывают пастухи об атой звезде. Будто бы как-то ночью Иоанн Миланский вместе с Тремя Королями и Наседкой (Плеядой) получили приглашение на свадьбу к знакомой звезде. Наседка припустилась по верхней дороге. Видите? Вон она, высоко-высоко в небе! Три Короля бросились ей наперерез нижней дорогой и догнали ее. А лентяй Иоанн Миланский проспал, замешкался и со злости, чтобы задержать их, бросил им вдогонку посох. Вот почему Трех Королей зовут еще Посохом Иоанна Миланского. Но прекраснее всех звезд, хозяйка, наша Пастушья Звезда. Это она светит нам утром, когда мы выгоняем стадо, и вечером тоже, когда мы гоним его домой. Мы зовем ее еще Магелоной. Прекрасной Магелоной, что догоняет Петра Провансальского (Сатурн) и соединяется с ним раз в семь лет.

- Как, пастух, разве звезды сочетаются браком?

- Конечно, хозяйка.

И пока я пытался объяснить ей, что это за браки, я почувствовал, как на плечо мне мягко легло что-то прохладное и нежное. Это она в ласковом шелесте лент, кружев и волны волос прислонилась ко мне отяжелевшей от сна головкой. Она не шелохнулась до тех пор, пока светила небесные не погасли, померкнув в свете занимавшегося дня. Я смотрел на спящую, слегка возбужденный в тайниках своего существа, но охраняемый от всего дурного святостью светлой ночи, всегда внушавшей мне только добрые помыслы. Вокруг нас звезды молча свершали свой путь, смирные, как огромное стадо. И порой мне казалось, что одна звезда, самая красивая, самая яркая, заблудилась и решила отдохнуть у меня на плече…

Арлезианка

Чтобы спуститься от моей мельницы в деревню, надо пройти мимо фермы, выстроенной у дороги, в конце большого двора, обсаженного вязами. Это типичная провансальская ферма: красная черепица, широкий коричневый фасад с неровными промежутками между окнами, над чердаком флюгер, блок для поднятия копен на сеновал, охапки побуревшего сена торчат оттуда наружу.

Почему этот дом так поразил меня? Почему каждый раз при виде этих закрытых ворот сжималось мое сердце? Не могу объяснить, и тем не менее от жилья на меня веяло холодом. Слишком тихо было вокруг… Собаки не лаяли на прохожих, цесарки убегали без крику… Внутри не слышно было человеческого голоса. Тишина. Даже мул не звенел бубенцами… Не будь белых занавесок на окнах да дыма над крышей, можно было бы подумать, что дом нежилой.

Вчера в самый полдень я возвращался из деревни, и, чтобы не идти по солнцепеку, пробирался у забора в тени деревьев… На улице перед домом работники молча навивали на воз сено… Ворота были открыты. Проходя, я заглянул во двор и увидел высокого, белого, как лунь, старика в не по росту короткой куртке и в рваных штанах; он сидел за большим каменным столом, подперев голову руками… Я остановился. Один из работников сказал мне шепотом:

- Тсс! Хозяин… Он такой с тех пор, как с сыном стряслась беда.

В эту минуту женщина и мальчик, все в черном, с большими тисненными золотом молитвенниками прошли мимо нас и скрылись на ферме.

Работник прибавил:

- Хозяйка и меньшой пришли из церкви от обедни. Они каждый день туда ходят с тех пор, как старший сын покончил с собой… Ах, сударь! Какое горе!.. Отец все еще носит одежу покойного, никак не хочет с ней расстаться… Но, миленькие, но!

Лошади тронулись. Мне захотелось дослушать рассказ, и я попросился к работнику на воз с сеном. И там, наверху, я узнал эту потрясающую историю…

Его звали Жан. Это был чудесный двадцатилетний крестьянский парень, скромный, как девушка, крепкий, с открытым лицом. Собой пригож, женщины заглядывались на него, но у него на уме была только одна - хорошенькая арлезианка, вся в бархате и кружевах, которую он случайно повстречал на Арльском амфитеатре. Сперва домашние этому увлечению не сочувствовали. Девушка слыла ветреницей, родители ее были нездешние. Но Жан всеми силами души стремился к своей арлезианке. Он говорил:

- Я умру, если ее не отдадут за меня.

Ничего не поделаешь. Решено было справить свадьбу после жатвы.

И вот как-то, в воскресенье вечером, семья обедала во дворе фермы. Обед был почти что свадебный. Невесты, правда, не было, но за ее здоровье пили неоднократно… Тут к дверям подошел мужчина и дрожащим голосом сказал, что хочет поговорить с дядюшкой Эстевом наедине. Эстев встал и вышел на улицу.

- Хозяин! - сказал мужчина. - Вы собираетесь женить сына на мерзавке. Два года я был ее любовником. Раз я говорю, значит, и доказать могу. Вот вам письма!.. Родители все знают и обещали отдать ее за меня. Но с тех пор как за нее сватается ваш сын, ни они, ни сама красотка меня больше знать не хотят… А, мне кажется, после того, что было, ей нельзя быть женой другого.

Альфонс Доде - Письма с мельницы

- Ладно! - сказал дядюшка Эстев, просмотрев письма. - Входите, выпейте стаканчик муската.

Мужчина ответил:

- Спасибо! Меня мучает не жажда, а горе.

И ушел.

Отец вернулся как ни в чем не бывало, сел за стол, и обед кончился весело…

В этот вечер дядюшка Эсгев пошел в поле вместе с сыном. Долго не возвращались они домой. Когда они пришли, мать их еще дожидалась.

- Жена! - сказал хозяин, подводя к ней сына. - Приласкай его, у него горе…

Жан больше не говорил об арлезианке, но любил он ее по-прежнему и даже еще сильнее с тех пор, как узнал, что ее держал в объятиях другой. Только он был слишком горд и молчал - это-то его и сгубило, беднягу!.. Иногда он на целый день забивался в угол. В другой раз с остервенением набрасывался на работу и один справлялся за десятерых… По вечерам уходил на Арльскую дорогу и шел до тех пор, пока не вырисовывались на фоне заката стройные городские колокольни. Тогда он возвращался. Дальше он не ходил ни разу.

Видя его таким, всегда печальным и одиноким, домашние не знали, что делать. Опасались, как бы не стряслось какой беды… Раз за столом мать, посмотрев на него полными слез глазами, сказала:

- Послушай, Жан, если ты все еще по ней сохнешь, мы согласны женить тебя на ней…

Отец, красный от стыда, опустил глаза…

Жан покачал головой и вышел…

С этого дня он переменил образ жизни, все время прикидывался веселым, чтобы успокоить родителей. Стал опять появляться на танцах, в трактире, на праздниках. На выборах в Фонвьеле вел фарандолу.

Отец говорил: "Он излечился…" Но мать все еще была в страхе и пуще прежнего следила за сыном… Жан спал с младшим братом около помещения, где разводили шелковичных червей; бедная старуха поставила себе кровать возле их спальни… Она говорила, что ночью ей может понадобиться присмотреть за червями.

Пришел день святого Элигия, покровителя фермеров.

На ферме шел пир горой… Всем поднесли шатонефа, а подогретое вино рекой лилось. Потом был фейерверк, костры на гумне, цветные фонарики на вязах… Слава святому Элигию! Фарандолу плясали до упаду. Меньшой сжег свою новую блузу… Даже Жан казался довольным; он упросил и мать принять участие в танцах. Бедная женщина плакала от радости.

Легли в полночь. Всем надо было выспаться… Но Жан не спал. Его брат потом рассказывал, что он проплакал всю ночь… Да, уж поверьте мне, задело его за живое…

Наутро, чуть свет, мать услышала, как кто-то бегом пробежал через комнату, где она спала. Ее точно что кольнуло.

- Жан! Это ты?

Жан не ответил; он был уже на лестнице.

Мать мигом вскочила:

- Жан! Ты куда?

Он подымается на чердак; она следом за ним:

- Сынок! Ради всего святого!

Он захлопывает дверь и задвигает засов.

- Жан, сыночек, Жан! Ответь! Что ты задумал?

Ощупью, старыми, дрожащими руками ищет она щеколду… Звук открываемого окна, шум падения тела на выложенный плитами двор, - и все…

Он, бедняга, решил: "Я слишком люблю ее… я уйду…" Ах, жалкие мы люди! На что же это похоже? Презрение не может убить любви!..

В это утро народ в деревне недоумевал, кто так горько плачет в той стороне, где мае Эстевов.

Во дворе за каменным столом, мокрым от росы и крови, убивалась над своим мертвым сыном мать, вскочившая в чем была с постели.

Папский мул

Вот вам самая красочная и самая забавная из всех известных мне очаровательных поговорок, пословиц и прибауток, которыми наши крестьяне в Провансе уснащают свою речь. Кого ни возьми на пятнадцать миль вокруг моей мельницы, стоит только заговорить о человеке злопамятном и мстительном, всякий обязательно скажет: "Ух, это такой человек! Не доверяйте ему!.. Он, как папский мул, семь лет ждать будет, а потом все-таки угостит копытом! За ним не пропадет!"

Я долго допытывался, откуда могла взяться такая поговорка, что это за папский мул и почему он ждал семь лет, чтобы угостить копытом. Никто здесь не мог удовлетворить мое любопытство, даже флейтист Франсе Мамай, а он знает все провансальские легенды назубок. Франсе, как и я, полагал, что взята она из какой-то старинной авиньонской летописи, но слышать о ней ему не доводилось, разве что в этой поговорке.

- Доискаться, в чем здесь дело, вы можете только у кузнечиков, в их библиотеке, - сказал мне, смеясь, старый флейтист.

Мысль мне понравилась. А кузнечики открыли свою библиотеку тут же, у самого моего порога. Вот я и засел там на неделю.

Библиотека эта замечательная, прекрасно подобранная, доступная поэтам днем и ночью, служат в ней крохотные библиотекари с цимбалами, и звенят они без умолку. Я провел там несколько очаровательных дней, лежа на спине, и в конце концов, после недельных поисков, нашел то, что мне было нужно, - историю моего мула и тех знаменитых семи лет, которые он ждал, чтобы лягнуть. Сказка очаровательная, хотя немного наивная. Я постараюсь передать ее в точности, как прочитал вчера утром в рукописи небесной синевы, благоухающей сухой лавандой, с нитями осенней паутины вместо закладок.

Кто не видал Авиньона во времена пап, тот ничего не видал. Не было другого города, равного ему по веселью, жизнерадостности, ликованию, великолепию празднеств. С утра до вечера крестные ходы, паломники; улицы усеяны цветами, убраны ткаными коврами. На Роне кардинальские лодки с распущенными знаменами, пестрые галеры, на площадях латинские песнопения, распеваемые папскими солдатами, трещотки нищенствующих монахов. А все дома, что столпились вокруг большого папского дворца, жужжали сверху донизу, словно пчелы вокруг улья. Мерно стучали станки кружевниц, сновали челноки, ткущие парчу для риз, тукали молоточки, чеканившие церковную утварь, звучали деки, прилаживаемые мастерами к инструментам, пели ткачихи. И над всем стоял звон колоколов, а в той стороне, где мост, не умолкали тамбурины. Ведь у нас народ выражает свою радость пляской, обязательно пляской, а в то время улицы были слишком узки для фарандолы, вот флейты и тамбурины и выстраивались вдоль Авиньонского моста, на свежем ронском воздухе, и день и ночь там плясали, да как плясали!.. Ах, счастливая пора! Счастливый город! Алебарды бездействовали, в государственные тюрьмы ставили охлаждаться вино. Ни голода, ни войны… Вот как авиньонские папы умело правили народом! Вот почему народ так о них горевал!..

Особенно об одном славном старичке, по имени Бонифаций… Ох, сколько слез было пролито в Авиньоне, когда он умер! Это был такой приветливый, такой учтивый владыка! Он так ласково всем улыбался, сидя на своем муле! И всех, кто проходил мимо, - все равно, будь то последний красильщик или сам городской судья, - он так любезно благословлял! Настоящий папа из Ивето, но из Ивето провансальского: хитреца в улыбке, пучок майорана на шапочке и никакой Жаннетон!.. Единственной "Жаннетон" этого доброго пастыря был его виноградник, небольшой виноградник, который он сам насадил в трех милях от Авиньона среди шатонефских мирт.

Каждое воскресенье после вечерни достойный пастырь отправлялся поухаживать за ним, и там, наверху, на солнышке, около своего мула, среди кардиналов, возлежавших между лоз, он откупоривал бутылку местного вина, доброго вина, красного, как рубин, которое с тех пор прозвали папским шатонефом, и пил его, смакуя каждый глоточек и с умилением глядя на виноградник. Затем, когда в бутылке уже ничего не оставалось, а день клонился к вечеру, он весело возвращался в город в сопровождении всего своего капитула. И когда он проезжал по Авиньонскому мосту под звуки фарандолы, его мул, увлеченный музыкой, начинал приплясывать, как иноходец, а сам папа, к великому негодованию кардиналов, помахивал в такт танцу шапочкой. Зато весь народ говорил: "Ах, какой добрый у нас государь! Ах, какой славный у нас папа!"

Назад Дальше