Ни звука! Он мертв… Можете себе представить мой ужас! Больше часа простоял я, оторопев и дрожа, возле покойника, потом меня вдруг осенило: "А маяк!.." Я едва успел подняться к фонарю и зажечь его. Уже наступила ночь… И что за ночь, сударь! И у моря и у ветра голоса были необычные. Каждую минуту мне казалось, будто кто-то кличет меня с лестницы. Да ко всему прочему еще лихорадка и жажда! Но ничто не могло заставить меня сойти вниз… Я слишком боялся покойников. Однако, когда стало светать, я приободрился. Отнес товарища на кровать, накрыл простыней, пробормотал молитву - и бегом к сигналу бедствия.
К несчастью, море разбушевалось: я звал, звал - никто не явился… И вот я один на маяке с бедным моим Чеко - и бог знает, на какой срок… Я надеялся, что смогу продержать его дома до прихода лодки. Но к концу третьего дня это стало нестерпимо… Как быть? Вынести его на волю? Похоронить? Скалы такие твердые, а на острове столько воронья! Жалко было отдать им на съедение доброго христианина. Тогда я решил снести его в одну из палат карантина… Целый вечер ушел у меня на это печальное занятие, и, поверьте, это мне стоило немало сил. Знаете, сударь, еще и сейчас, когда в сильную бурю я спускаюсь вечером по той стороне острова, мне чудится, будто покойник у меня на спине…
Бедный старый Бартоли! Пот выступил у него на лбу при одном воспоминании.
Так и проходили у нас обеды в долгих разговорах: о маяке, о море, о кораблекрушениях, о корсиканских разбойниках… Потом, когда вечерело, сторож, дежуривший в первую смену, зажигал лампочку, брал трубку, флягу, объемистый том Плутарха с красным обрезом, составлявший всю библиотеку острова, и исчезал в заднюю комнату. Через минуту по всему маяку поднимался скрип цепей, блоков, тяжелых гирь заводившихся часов.
А я тем временем выходил на террасу посидеть на воздухе. Солнце, стоявшее уже очень низко, все быстрей и быстрей опускалось в воду, увлекая за собой весь горизонт. Ветер свежел, остров становился лиловым. Близко надо мной тяжело пролетала большая птица - это орел возвращался домой, в генуэзскую башню!.. Постепенно над морем поднималась мгла. Вскоре ничего нельзя было различить, только белую кайму пены вокруг острова… Вдруг у меня над головой загорался сноп мягкого света - это зажигался маяк. Светлый луч, оставляя во тьме весь остров, падал далеко в море, а я сидел затерянный во мгле, под волной света, от которой до меня долетали только брызги… Но ветер все свежел. Пора было возвращаться домой. Ощупью затворял я тяжелую дверь, задвигал железные засовы, потом, все так же ощупью, по чугунной лесенке, гудевшей и дрожавшей у меня под ногами, поднимался наверх. Вот тут было светло.
Представьте себе гигантскую лампу Карселя с шестью рядами фитилей. Вокруг нее медленно вращаются стенки фонаря; в одни вставлены огромные двояковыпуклые стекла, другие - пустые, они смотрят на большой неподвижный стеклянный колпак, защищающий пламя от ветра… В первую минуту свет всякий раз слепил меня. От меди, олова, жестяных рефлекторов, выпуклых стеклянных стен, вращавшихся большими голубоватыми кругами, от всех этих отблесков, от этого мерцания у меня кружилась голова.
Но мало-помалу глаза привыкали, я усаживался под самой лампой, около сторожа, который, чтобы не заснуть, читал вслух Плутарха…
На воле темь, бездна. По маленькой галерейке, огибающей фонарь, с ревом носится обезумевший ветер. Маяк трещит, море клокочет. Валы с грохотом пушечных залпов разбиваются о берег, набегая на буруны… Порой кто-то невидимый стучит пальцем в стекло: это ударилась головой о стеклянный колпак ночная птица, привлеченная светом… В сверкающем раскаленном фонаре потрескивает пламя, капает масло, лязгает, развертываясь, цепь, а монотонный голос нараспев читает жизнеописание Деметрия Фалерского…
В полночь сторож вставал, в последний раз осматривал фитили, и мы спускались. По лестнице, навстречу нам, поднимался, протирая глаза, сторож следующей смены; ему передавались фляга и Плутарх… Потом, раньше, чем улечься спать, мы шли в заднюю комнату, загроможденную цепями, гирями, оловянными резервуарами, канатами, и там при свете лампочки сторож вписывал в никогда не закрывавшийся журнал маяка:
Полночь. Море бурно. Шторм. Корабль в открытом море.
Гибель "Резвого"
Раз уж мистралем, бушевавшим прошлой ночью, нас занесло на корсиканское побережье, дайте я расскажу вам страшную морскую быль, которую часто, коротая вечер, вспоминают тамошние рыбаки и чрезвычайно любопытные подробности которой я узнал.
…Тому будет два-три года.
Я бороздил Сардинское море в обществе семи-восьми таможенных матросов. Тяжелое это путешествие для человека непривычного! За весь март не выдалось ни одного погожего дня. Восточный ветер яростно преследовал нас, а разгулявшееся море не унималось.
Как-то вечером мы убегали от бури, и наше судно укрылось у самого входа в пролив Бонифаччо, среди группы небольших островов… Вид их не привлекал: высокие обнаженные скалы, покрытые птицами, кое-где пучок полыни, мастиковые заросли, там и сям в тине гниют обломки дерева. Но, право, все же лучше переночевать на таких угрюмых скалах, чем в рубке ветхого суденышка, до половины покрытого палубой, где волны гуляют, как дома, - вот мы и удовлетворились этим прибежищем.
Не успели мы высадиться, как матросы принялись разводить костер для ухи, а шкипер подозвал меня и, указав на смутно белевшую в тумане каменную ограду на краю острова, спросил:
- На кладбище пойдете?
- На кладбище, шкипер Лионетти? Да где же мы?
- На островах Лавецци. Здесь похоронены шестьсот матросов с "Резвого", на том самом месте, где погиб их фрегат десять лет тому назад… Бедняги 1 Их не часто навещают, пойдемте поклонимся им, раз уж мы здесь…
- От всего сердца, шкипер!
Грустное же это было кладбище!.. Так и вижу его за низкой оградой, с трудом открывающуюся ржавую, железную калитку, безмолвную часовню и сотни черных крестов, спрятавшихся в траве… Ни одного веночка из иммортелей… Ничего… Бедные, бедные покинутые покойники! Как им должно быть холодно тут, в их случайной могиле!
Мы преклонили колена. Шкипер вслух читал молитву. Огромные морские чайки, одинокие стражи кладбища, кружили у нас над головой, и их резкие крики сливались со стенаниями моря.
Помолившись, мы в грустном раздумье вернулись на тот край острова, где причалило наше суденышко. Пока мы ходили, матросы не теряли времени. Под прикрытием скалы пылал большой костер, от котелка шел пар. Мы уселись в кружок, ногами к огню, и скоро у каждого на коленях стояла глиняная миска с двумя ломтями черного хлеба, обильно политыми супом. Обед прошел молча: мы вымокли и проголодались, а, кроме того, по соседству было кладбище… Однако, очистив миски, мы закурили трубки и понемногу разговорились. Беседа шла, конечно, о "Резвом".
- Как же это случилось? - спросил я у шкипера; тот, подперев голову руками, задумчиво смотрел в огонь.
- Как случилось? - отозвался Лионетти, громко вздохнув. - Увы, сударь, никто на свете этого не скажет. Знаем только, что "Резвый" с войском для Крыма на борту вышел из Тулона накануне вечером в плохую погоду. Ночью непогода разыгралась пуще прежнего. Ветер, дождь, море неистовствовали как никогда… Наутро ветер поутих, но море все еще злилось, а тут еще проклятый туман, черт бы его побрал! В четырех шагах сигнального фонаря не видать… Вы даже представить себе, сударь, не можете, что это за предательские туманы… Все равно, я уверен, что "Резвый" уже утром потерял управление, потому что, какой бы туман ни стоял, не случись аварии, капитан не разбился б об эти скалы. Он был испытанный моряк, все мы его знали. Он три года управлял пристанью на Корсике и знал берег не хуже меня, а я ничего другого не знаю.
- А что говорят: в котором часу погиб "Резвый"?
- Должно быть, в полдень… Да, сударь, в самый полдень… Но, господи боже мой, когда на море туман - что в полдень, что ночью, - все равно черным-черно, как у волка в желудке… Один береговой таможенник рассказывал, что в этот день около половины двенадцатого он вышел из дому, чтобы покрепче закрыть ставни, - ветром с него сорвало фуражку, и он бросился за ней вдогонку по берегу на четвереньках, рискуя, что его снесет волной. Понимаете: таможенники - народ небогатый, а фуражка стоит дорого. Так вот, будто бы, подняв голову, он на одну минуту увидел совсем близко в тумане большой корабль без парусов, который гнало ветром на острова Лавецци. Корабль несся быстро-быстро, и таможенник не успел его разглядеть, но по всему видать, это был "Резвый", потому что полчаса спустя пастух с этого острова услышал, как на скалах… Да вот как раз и пастух, легок на помине. Он сам вам и расскажет… Здравствуй, Паломбо!.. Подсаживайся, погрейся немножко. Иди, не бойся.
К нам робко приблизился человек в капюшоне, уже некоторое время бродивший вокруг нашего костра. Я принимал его за кого-нибудь из команды - я не подозревал, что на острове есть пастух.
Это был старик, почти выживший из ума, страдавший цингой, от которой у него так раздулись и вспухли губы, что страшно было глядеть. С великим трудом втолковали ему, о чем шла речь. Тогда, приподняв пальцем больную губу, старик рассказал нам, что действительно в тот день около полудня он, сидя у себя в хижине, слышал ужасающий треск и грохот. Остров был весь залит водой, потому он и не мог выйти, и только наутро, открыв дверь, увидел, что по всему побережью валяются обломки и трупы, выброшенные морем. В ужасе кинулся он к своей лодке и отправился в Бонифаччо за людьми.
Устав от такой длинной речи, пастух сел, и тогда снова заговорил шкипер:
- Да, сударь, этот несчастный старик и оповестил нас. Он со страху чуть не рехнулся. С того самого происшествия он и повредился. Да и было с чего… Можете себе представить: на песке шестьсот трупов, целая груда, вперемешку со щепками и обрывками паруса… Бедняжка "Резвый"!.. Море разбило его вдребезги. Из всех обломков пастух Паломбо еле-еле набрал несколько досок, которые годились на забор вокруг хижины… А люди почти все были изуродованы, искалечены… Жалость брала смотреть на них, как они сцепились целыми гроздьями… Мы нашли капитана в парадной форме, священника в епитрахили, а поодаль, между двумя скалами, лежал молоденький юнга с открытыми глазами. Словно живой. Да нет, какое там! Видно, такая уж у них судьба: ни один не ушел от смерти…
Тут шкипер прервал свою речь.
- Нарди! - крикнул он. - Смотри: костер гаснет!
Нарди подбросил в костер два-три обломка просмоленных досок, они вспыхнули, и Лионетти продолжал:
- Трагичней всего в этой истории вот что… За три недели до катастрофы небольшой корвет, шедший, как и "Резвый", в Крым, погиб почти так же и почти на том же месте, только в тот раз нам удалось спасти экипаж и двадцать обозных солдат, находившихся на борту… Несчастные обозники! Им туго пришлось, сами понимаете! Мы их отвезли в Бонифаччо и два дня держали у себя на берегу… Ну, пообсохли они, пооправились и - будьте здоровы! Счастливый путь! Они вернулись в Тулон, а там их опять погрузили и отправили в Крым… Угадайте, на каком корабле?.. На "Резвом", сударь… Мы всех их отыскали, всех двадцать, среди других трупов на этом самом месте… Я собственными руками поднял красавца бригадира с закрученными усами, парижского франта, который в тот раз лежал у меня и все смешил нас своими рассказами… Когда я увидел его здесь, у меня сердце упало… Ах! Santa madre!..
Добряк Лионетти, совсем расстроенный, вытряхнул пепел из трубки и, завернувшись в плащ, пожелал мне спокойной ночи… Матросы еще некоторое время разговаривали вполголоса… Затем, одна за другой, погасли трубки… Все смолкли. Старый пастух ушел… И среди заснувшего экипажа я остался один со своими думами.
Все еще под впечатлением только что слышанного мрачного рассказа я пробовал представить себе несчастный корабль и историю его гибели, единственными свидетелями которой были чайки. Отдельные поразившие меня подробности - капитан в парадной форме, священник в епитрахили, двадцать обозных солдат - помогли мне угадать все перипетии драмы… Я видел фрегат, отправляющийся ночью из Тулона… Вот он покидает порт. Море злится, ветер бушует, но капитан - испытанный моряк, и на борту все спокойны…
Наутро подымается туман. На корабле это вызывает беспокойство. Вся команда наверху. Капитан не сходит с мостика… На нижней палубе, где находятся солдаты, - тьма, духота. Есть больные - они лежат, подложив под голову ранец. Ужасно качает, немыслимо устоять на ногах. Люди разговаривают, сидя на полу кучками, вцепившись в скамьи; приходится кричать, а то не слышно. У некоторых в сердце начинает шевелиться страх… Да и не мудрено, - в этих широтах кораблекрушение не редкость! Обозные - тут, и могут это подтвердить, а то, что они рассказывают, неутешительно. Особенно, как послушаешь бригадира-парижанина, который вечно над всеми подтрунивает; от его шуток мороз по коже подирает:
- Кораблекрушение!.. Да это очень весело! Ледяная ванна, только и всего, а потом нас отправят в Бонифаччо, покушаем дроздов у шкипера Лионетти.
И обозные хохочут…
Вдруг треск… Что такое? Что случилось?
- Руль унесло, - бросает вымокший матрос, бегом пробегающий по нижней палубе.
- Туда ему и дорога! - кричит неугомонный бригадир.
Но никто уже не смеется.
На палубе суматоха. Из-за тумана не видать друг друга. Матросы суетятся, растерянные, ощупью отыскивая дорогу… Руля нет! Управлять судном невозможно… "Резвый" несется по воле волн с быстротой ветра… Как раз в этот момент таможенный чиновник и увидел его. Половина двенадцатого. Впереди фрегата слышится точно пушечный залп… Буруны!.. Все кончено, надежды нет, "Резвого" несет прямо на берег… Капитан спускается к себе в каюту… Вот он опять на своем посту, но в полной форме… Он хочет умереть в параде.
На нижней палубе перепуганные солдаты молча переглядываются… Больные пробуют приподняться… Шутник бригадир больше не смеется… Открывается дверь, и на пороге появляется полковой священник в епитрахили.
- На колени, братие!
Все повинуются. Громким голосом читает он отходную.
Вдруг ужасный толчок! Крик, вырывающийся у всех, отчаянный вопль, вытянутые руки, судорожно вцепившиеся пальцы, обезумевшие глаза, в которых, как молния, мелькает призрак смерти!
Господи помилуй!..
Так я провел всю ночь. Фантазия вызвала через десять лет после его гибели душу несчастного корабля, обломки которого окружали меня… Вдали, в проливе, бушевала буря, пламя костра пригибали порывы ветра, и я слышал, как у подножия скал, скрипя цепью, прыгало на волнах наше судно.
Таможенники
Судно "Эмилия" из Порто-Веккио, на борту которого я совершил свое мрачное путешествие на острова Лавецци, представляло собой старую таможенную шлюпку, наполовину забранную палубой. Укрыться от ветра, волн и дождя можно было только в крошечной просмоленной рубке, где с трудом умещались стол и две койки. Зато и поглядели бы вы на наших матросов во время непогоды. По лицам текла вода, от вымокших курток шел пар, как от корыта с бельем, и так они, несчастные, проводили в зимнюю пору целые дни, даже ночи, прикорнув на мокрой скамье и дрожа от сырости, потому что на борту нельзя было развести огонь, а до берега часто бывало далеко… И что же вы думаете? Никто не унывал. В самую суровую погоду они были все такие же приветливые, такие же добродушные. А между тем что за безрадостная жизнь у таможенных матросов!
Почти все они семейные, на берегу у них жена и дети, а они месяцами в отсутствии, плавают вдоль опасного побережья. Кормятся сухарями да диким луком. Ни вина, ни мяса, потому что и мясо и вино стоят дорого, а они получают только пятьсот франков в год. Пятьсот франков в год! Сами понимаете, какая у них дома, на берегу, конура, какие босоногие ребятишки!.. Нужды нет! У всех у них довольные лица. На корме перед рубкой стоит большой бак с дождевой водой, из которого пьет команда. Я отлично помню, как, допив последний глоток, каждый матрос опрокидывал кружку и удовлетворенно покрякивал с блаженным выражением, - то и смешило и трогало.
Самым веселым, самым довольным из всех был уроженец Бонифаччо, загорелый и коренастый, по имени Паломбо. Он вечно пел, даже в бурю. Когда вздымались волны, когда с нависшего, потемневшего неба падала крупа и когда все на палубе были начеку, не отпускали шкота, готовясь к шквалу, тут вдруг, среди полной тишины и всеобщей напряженности, спокойный голос Паломбо выводил:
Нет, нет, сеньор!
Страшен позор…
Лизетта просту-ушка
Век будет пасту-ушка.
И пусть налетает шквал, пусть стонет в снастях ветер, пусть треплет и заливает судно - песня не прерывается; словно чайка, качается она на гребне волны. Порой аккомпанемент ветра делался слишком громким, слов уже нельзя разобрать, но после каждого вала в шуме воды, сбегавшей с палубы, слышится веселый припев:
Лизетта просту-ушка
Век будет пасту-ушка.
И вот как-то, когда ветер и дождь особенно злились, я не услышал его голоса. Это было так необычно, что я высунул голову из рубки:
- Эй, Паломбо! Что ж пения не слышно?
Паломбо не ответил. Он лежал неподвижно под скамьей. Я подошел к нему. У него зуб на зуб не попадал, его трясла лихорадка.
- У него пунтура, - с унылым видом скавали его товарищи.
Они называют пунтурой колотье в боку, плеврит. Безграничное свинцовое небо, вымокшее судно, больной в жару, закутанный в старый резиновый плащ, блестевший под дождем, как тюленья кожа, - что могло быть мрачнее? Вскоре от холода, ветра, качки ему стало хуже. Начался бред. Надо было приставать к берегу.
Положив много времени и труда, к вечеру вошли мы В маленькую бухту, пустынную и безмолвную, оживленную только одинокими чайками, кружившимися над ней. Вдоль всего берега вздымались крутые скалы, виднелись непролазные чащи кустарников, темно-зеленые, вечнозеленые. Внизу, у самой воды, белый домик с серыми ставнями - таможенный пост. Среди такой пустыни это казенное строение с номером, словно форменная фуражка с кокардой, производило мрачное впечатление. Сюда-то и внесли бедного Паломбо. Печальное пристанище для больного! Таможенник с женой и детьми обедали у печки. У всех лица были исхудалые, желтые, глаза большие, ввалившиеся от лихорадки. Мать, еще молодая, с грудным ребенком на руках, говоря с нами, дрожала от озноба.
- Ужасный пост, - шепотом сказал мне инспектор. - Приходится каждые два года сменять здешних таможенников. Их изнуряет болотная лихорадка…