Не вынимая рук из карманов, Чэд вновь откинулся на стуле и расположился поудобнее; в этой позе он – хотя на губах у него играла улыбка – выглядел еще серьезнее. Только сейчас Стрезер увидел, что он нервничает, и счел это – как, надо думать, выразился бы сам – за добрый знак. До сих пор Чэд ничем не выдавал своего волнения – разве только неоднократно снимал и надевал широкополый шапокляк. На этот раз, подняв руку, он лишь сдвинул его назад, и шапокляк лихо повис на копне его крепких, молодых, хотя и тронутых сединой, волос. Этот жест внес толику близости – интимности, хотя и запоздалой – в их мирную беседу; и тотчас под воздействием чего-то столь же обыденного Стрезеру вдруг открылась в Чэде еще одна ипостась. То, что он увидел, высвечивалось слабым лучиком, почти неотличимым от многих других, но тем не менее достаточно явным. В эти мгновения Чэд, несомненно, в полной мере являл собой то, чего стоил, – так, во всяком случае, решил про себя Стрезер. И наш друг не без душевной дрожи всматривался в него, чтобы определить, что же он собой представляет. Короче, Стрезер вдруг увидел его как молодого человека, которого отличают женщины; и целую минуту чуть ли не с благоговением поражался достоинству и, пожалуй, строгости, как ему почему-то вообразилось, присущим этой натуре. Одно было ясно: его визави набрался опыта, выглядывавшего из-под заломленной шляпы – выглядывавшего непроизвольно, под напором количества и качества, а не в силу намеренной бравады или фанфаронства его обладателя. Вот так должны держаться мужчины, которых отличают женщины, а также мужчины, которые, в свою очередь, сами охотно отличают женщин. С минуту эта мысль казалась Стрезеру чрезвычайно важной – в свете его миссии; но уже в следующую все стало на свои места.
– А вы не допускаете, – спросил Чэд, – что при всей неотразимости ваших доводов у меня могут быть к вам вопросы?
– Почему же? Я здесь, чтобы ответить на них. Полагаю, что сумею сообщить тебе нечто, представляющее для тебя огромнейший интерес, но о чем, почти ничего не зная, ты вряд ли догадаешься меня спросить. И мы посвятим вопросам и ответам столько дней, сколько тебе угодно. Впрочем, – сказал, желая кончить Стрезер, – мне хотелось бы все-таки еще сегодня отправиться спать.
– Вот как!
В голосе Чэда прозвучало непритворное удивление, которое Стрезера даже позабавило:
– Тебе это кажется странным? После всего, чем ты меня угостил?
Молодой человек, видимо, оценивал его реплику.
– Ну, я не столь уж многим вас угостил… пока.
– Иными словами, меня еще кое-что ожидает? – рассмеялся Стрезер. – Тем паче мне нужно набраться сил. – И, словно выдавая, какие его обуревают чувства в преддверии того, что ему предстоит, поднялся на ноги. Он знал: тем самым он показывает, что рад положить конец разговору, который стоил ему немалых усилий.
Чэд продолжал сидеть и, когда Стрезер двинулся было мимо него между столиками, остановил его преграждающим жестом руки:
– О, мы еще к этому вернемся.
Произнесено это было тоном самым приязненным – лучше, так сказать, и не пожелаешь, – и таким же было выражение лица, которое говорящий обратил к Стрезеру, мило загораживая ему путь. Правда, кое-чего тут все же недоставало: чересчур бросалось в глаза, что приязненность эта – плод житейской опытности. Да, опытность – вот чем Чэд старался взять над ним верх, а то и грубостью прямого вызова. Разумеется, опытность уже чревата вызовом, но грубости в ней не было – скорее даже наоборот; а это означало немалый выигрыш. Да, он повзрослел, подумал Стрезер, коль скоро способен так рассуждать. И тут, потрепав гостя уверенным жестом по руке, Чэд тоже встал; очевидно, он решил, что сказано достаточно, и гость понял: к какому-то соглашению они худо-бедно пришли. По крайней мере, Стрезер получил несомненное свидетельство тому, что Чэд верит в возможность соглашения. Стрезер, со своей стороны, счел желание Чэда прийти к соглашению достаточным основанием для того, чтобы позволить себе отправиться спать. Однако спать он отправился не сразу, потому что, когда они вновь окунулись в теплую, ясную ночь, пустячное обстоятельство – обстоятельство, скорее только подтверждающее достигнутое ими состояние мира, его задержало. На улицах толпилось еще немало парижан, вызывающе шумных, подчеркнуто беспечных, и, остановившись на мгновение, чтобы, несмотря на все и вся, полюбоваться великолепным проспектом – триумфом архитектуры, – они в молчаливом единении направились в сторону квартала, где находился отель Стрезера.
– Не спорю, – вдруг начал Чэд, – не спорю, это только естественно, что вы с матушкой разбираете меня по косточкам – и у вас, бесспорно, гора фактов, от которых вы отталкиваетесь. И все же, думается, вы сильно сгущаете краски.
Он замолчал, предоставляя своему старшему другу гадать, на чем, собственно, хочет поставить акцент, и Стрезер тут же воспользовался случаем, чтобы расставить акценты по собственному усмотрению.
– О, мы вовсе не старались входить в подробности. Вот уж за чем мы меньше всего гонялись. Ну, а что до "сгущения красок", так это вызвано тем, что нам действительно очень тебя не хватает.
Чэд, однако, продолжал стоять на своем, хотя в свете фонаря на углу – там они немного задержались, – Стрезеру показалось, будто упоминание о том, что дома до сих пор ощущают его отсутствие, поначалу тронуло молодого человека.
– Я хочу сказать, вы, наверное, многое навоображали.
– Навоображали? Что?
– Ну… всякие ужасы.
Его слова задели Стрезера – что-что, а ужасы, по крайней мере внешне, меньше всего вязались с образом этого здорового и здравого молодого человека. Однако Стрезер прибыл сюда, чтобы говорить правду, одну только правду:
– Да, смею признать, навоображали. Впрочем, что тут такого – ведь мы не ошиблись.
Чэд подставил лицо под свет фонаря – одно из редких мгновений, когда, судя по всему, он в своей особой манере сознательно выставлял себя напоказ. Он словно предъявлял себя – свое сложившееся "я", свое физически ощутимое присутствие, себя самого, крупного, молодого, мужественного, – предъявлял, внося нечто новое в их отношения, и это, по сути, было демонстрацией. Казалось – разве не было тут чего-то противоестественного? – он не мог (делайте с ним что хотите) оценить себя иначе, как по самой высокой шкале. И Стрезер увидел в этом чувство самоуважения, сознание собственной силы, пусть даже странно преувеличенной, проявление чего-то подспудного и недосягаемого, зловещего и – кто знает? – завидного. Проблески всего этого мгновенно обрели в его уме название – название, за которое он тотчас ухватился. А не имеет ли он дело с неисправимым язычником? – спросил он себя. Такое определение – Стрезер ему даже обрадовался! – звучало вполне приемлемо для его мысленного слуха, и он сразу взял его на вооружение. Язычник – разве не так! – вот кем, по логике вещей, был Чэд. Вот кем он неминуемо должен был стать. Вот кто он сейчас. Это слово давало ключ к решению и не только не затемняло путь к нему, а, напротив, вносило ясность. В своем внезапном озарении Стрезер – пока они стояли под фонарем – пришел к выводу, что язычник, пожалуй, как раз то, чего им особенно не хватает в Вулете. Уж с одним язычником – добропорядочным – они как-нибудь да справятся; и занятие ему тоже найдется – безусловно, найдется; и воображение Стрезера уже рисовало и сопровождало первое появление в Вулете этого возмутителя порядка. Но тут молодой человек повернулся спиной к фонарю, и нашего друга охватила тревога – а вдруг за истекшую паузу его мысли были прочитаны!
– Вы, несомненно, – сказал Чэд, – подошли к сути дела достаточно близко. Подробности, как вы изволили заметить, тут ничего не значат. Вообще-то я кое-что себе позволил. Но сейчас это все позади – я почти совсем исправился, – закончил он.
И они продолжали путь к отелю.
– Иными словами, – сказал Стрезер, когда они достигли двери, – ни с одной женщиной ты сейчас не связан?
– Помилуйте, при чем тут женщины?
– Как при чем? Разве не в этом препятствие?
– Чему? Моему возвращению домой? – Чэд явно был удивлен. – Вот уж нет! Неужели вы думаете, что, когда мне захочется домой, у кого-то достанет силы…
– Удержать тебя? – подхватил Стрезер. – Видишь ли, мы полагали, что все это время некто – а возможно, даже несколько лиц – усердно мешали тебе "захотеть". Ну, и если ты вновь попал в чьи-то руки, это может повториться. Ты ведь так и не ответил на мой вопрос, – не успокаивался он. – Впрочем, если ничьи руки тебя не держат, тем лучше. Стало быть, всё за то, чтобы тебе, не мешкая, ехать.
Чэд молчал, взвешивая его доводы.
– Я не ответил вам? – В его голосе не слышалось негодования. – В подобных вопросах всегда что-то преувеличено. К тому же как прикажете понимать ваше "попал в чьи-то руки"? Это очень неопределенно. Можно быть в чьих-то руках, не будучи в них. И не быть, будучи целиком. И потом разве можно кого-то выдавать. – Он словно любезно разъяснял. – Я ни разу не дал себе увязнуть – ну так, чтобы по горло, и, что бы там ни было и как бы там ни было, никогда ничего в таком роде не боялся. – В этих разъяснениях имелось нечто сдерживающее Стрезера, и, пользуясь его молчанием, Чэд продолжал. Следующей фразой он как бы протягивал руку помощи Стрезеру: – Неужели вы не понимаете, как я люблю сам Париж!
Эта неожиданная развязка и в самом деле ошеломила нашего друга.
– Ах, вот оно что! – негодовал он. Однако улыбки Чэда хватило, чтобы развеять его негодование.
– Разве этого недостаточно?
Стрезер было задумался, но ответ вырвался сам собой:
– Для твоей матушки – нет, недостаточно!
Однако, высказанное вслух, это утверждение показалось скорее забавным, оно лишь вызвало у Чэда приступ смеха, настолько заразительного, что Стрезер и сам не устоял. Правда, он тут же справился с собой.
– Позволь уж нам придерживаться собственной версии, – заявил он. – Но если ты и вправду полностью свободен и так независим, тебе, мой милый, нет оправдания. Я завтра же напишу твоей матушке, – добавил он. – Доложу, что убедил тебя.
Это сообщение, видимо, вновь подстегнуло в Чэде интерес:
– И вы часто ей пишете?
– Постоянно.
– И длинные письма?
Каков наглец! Стрезер уже терял терпение:
– Надеюсь, они не кажутся ей слишком длинными.
– О, без сомнения. И так же часто получаете ответ?
Стрезер вновь позволил себе помолчать.
– Так часто, как того заслуживаю.
– Матушка, – сказал Чэд, – пишет прелестные письма.
– Ты никаких не пишешь, милый мой. – И Стрезер, задержавшись у закрытой porte-cochиre, остановил на молодом человеке внимательный взгляд. – Впрочем, Бог с ними, с нашими предположениями, – добавил он, – раз ты и вправду ничем не связан.
Чэд, однако, счел свою честь задетой:
– Никогда и не был, смею утверждать. Я всегда – да, всегда, поступал только по собственному усмотрению. – И тут же добавил: – Сейчас тоже.
– Вот как? Так почему же ты здесь? Что тебя держит? – спросил Стрезер. – Ведь ты давно уже мог уехать.
Чэд в упор посмотрел на Стрезера и, откинув голову, сказал:
– По-вашему, всему причина – женщины?
Казалось, он был глубоко удивлен, и слова, в которых он это удивление выразил, прозвучали на тихой улице так отчетливо, что Стрезер было испугался, но вовремя вспомнил, что они говорят по-английски и, следовательно, вне опасности.
– Стало быть, вот как вы думаете в Вулете? – продолжал наступать на него молодой человек.
Вопрос был не в бровь, а в глаз; Стрезер изменился в лице: он сознавал, что, говоря его же словами, сел в лужу. Видимо, он по бестолковости исказил то, что думают в Вулете, и, прежде чем ему удалось исправить положение, Чэд вновь на него напустился:
– В таком случае, вынужден заметить, у вас низменный образ мыслей.
Увы, это мнение полностью совпало с собственными размышлениями Стрезера, навеянными приятной атмосферой бульвара Мальзерб, а потому подействовало на него особенно тягостно. Если бы такую шпильку пустил он сам – даже в отношении миссис Ньюсем, – она была бы только во благо, но, пущенная Чэдом, к тому же вполне обоснованно, царапнула до крови. Нет, они не отличались низменным образом мыслей и не имели к этому ни малейшей склонности, и тем не менее пришлось признать, что действовали – да еще упоенные собой – исходя из положений, которые можно было легко обратить против них. Во всяком случае, Чэд бросил ему обвинение, и своей прелестной матушке тоже, а заодно, поворотом кисти и стремительным броском далеко летящего лассо, захлестнул и Вулет, который в своей гордыне пасся по одним верхам. Бесспорно, Вулет, и только Вулет, вбил в мальчика грубость манер; и теперь, уже вступив на иной путь, он, стоя здесь, посреди спящей улицы, упражнялся в том, что в него вбили, против тех, кто в него это вбил. И получалось так: они приписывали ему вульгарность, а он взял и одним махом ее с себя стряхнул и – так, по крайней мере, ощущал это Стрезер – стряхнул на своего американского гостя. Минуту назад Стрезер спрашивал себя, не язычник ли его молодой друг; сейчас ему впору было спросить: уж не джентльмен ли он? Мысль, что человек не может быть и тем и другим одновременно, в этот миг, по крайней мере, не пришла ему в голову. Ничто кругом не отрицало подобного сочетания; напротив, все говорило в его пользу. И Стрезеру подумалось: вот путь к пониманию самого трудного вопроса; правда, на месте одного вопроса мгновенно вставал другой. Не потому ли, что Чэд научился быть джентльменом, он овладел маневром – искусством так безупречно держаться, что язык не поворачивался говорить с ним начистоту. Где же все-таки ключ к причине всех причин? Пока, во всяком случае, Стрезеру не хватало слишком многих ключей, и среди прочих – ключей к ключам. И, значит, ничего не оставалось, как честно признаться самому себе, что в очередной раз он оказался профаном. К этому времени он уже привык получать такого рода щелчки-напоминания, в первую очередь от самого себя, о том, что он то сего, то того, то другого не знает. Но Стрезер терпел их – во-первых, потому что это оставалось его тайной, а во-вторых, потому что вносило немалый вклад. Пусть он не знал, что плохо, но – поскольку другие не догадывались, как мало он знает, – мог мириться с таким положением вещей. Но сейчас он не знал, да еще в таком важном пункте, что хорошо, и Чэд, по крайней мере, это понимал, а потому нашему другу приходилось очень туго: он чувствовал себя разоблаченным. Чэд и в самом деле постарался как можно дольше продержать его в этом неприятном состоянии – по крайней мере, до тех пор, пока не счел, что с него хватит и можно снова милостиво его выручить. Так он в конце концов весьма изящно и сделал. Но сделал так, как если бы вдруг напал на счастливую мысль, которая все могла его другу объяснить.
– О, со мною все в порядке! – бросил он.
И с тем, в полном смятении чувств, Стрезер отправился спать.
IX
Так оно, видимо, и было – судя по тому, как после того разговора вел себя Чэд. Он был преисполнен благожелательности к послу матушки, который, однако, несмотря на все знаки обрушившегося на него внимания, умудрился поддерживать и другие связи. Правда, его свидания с миссис Ньюсем, когда, вооружась пером, он беседовал с нею в своем номере, нередко нарушались, зато стали содержательнее и происходили чаще, чем когда-либо прежде; они перемежались часами, которые он посвящал Марии Гостри, хотя и по-иному, но с не меньшей серьезностью. Теперь, когда, выражаясь словами нашего друга, у него и впрямь находилось что порассказать, он, к собственному удивлению, проявлял – по части всяких неловкостей, какие могли возникнуть при подобных двойных отношениях, – одновременно и больше осмотрительности, и больше спокойствия. Он очень тонко представил в письмах к миссис Ньюсем свою полезную приятельницу; однако с некоторых пор его донимали опасения, что Чэд, который из любви к родимой матушке вновь взялся за брошенное было перо, возможно, делал это еще тоньше. Нашего друга вовсе не устраивало, чтобы сведения о нем поступали к миссис Ньюсем из рук Чэда, исключая разве те, которым надлежало именно из них поступать; меньше всего ему хотелось, чтобы в общение между матерью и сыном вкрался элемент легкомыслия. А потому, желая предвосхитить такого рода злополучную случайность, он с полной откровенностью живописал молодому человеку все подробности, в их точной последовательности, своей занятной дружбы с мисс Гостри. Рассказывая об этом мило и любезно, он именовал их знакомство "вот такой историей" и искренне полагал, что не берет греха на душу, определяя эту дружбу эпитетом "занятная" – сам он относился к ней вполне серьезно! Он льстил себя мыслью, что даже преувеличивает дерзновенную вольность, какой была отмечена его первая встреча с этой поразительной дамой, и придерживался исключительной точности в изображении нелепых обстоятельств, при которых она произошла – то есть не скрыл, что они "подцепили друг друга" чуть ли не на улице; он руководствовался мыслью – и какой тонкой! – что, выказывая удивление неосведомленностью противника, ведет войну на его территории.
Именно так, по его представлениям, следовало вести борьбу в благородном стиле; и тем основательнее была причина его выбрать, что до сих пор в благородном стиле он борьбы ни разу не вел. Итак, он избрал этот путь. Мисс Гостри знали все – как же случилось, что Чэд ее не знал? Трудно, даже невозможно избежать с ней знакомства! А утверждая это как само собой разумеющееся, Стрезер взваливал на Чэда бремя доказательства от обратного. Выбранный нашим другом тон оказался на редкость удачным; Чэд уже готов был оправдываться – разумеется, он не мог не слышать об этой прославленной даме, но познакомиться с ней ему помешало злосчастное стечение обстоятельств. Он также приводил и тот аргумент, что его светские связи отнюдь не достигают такой протяженности, какой, при все ширящемся потоке их соплеменников, ему приписывает Стрезер. И вообще давал понять, что в выборе знакомств все чаще придерживается другого принципа, из чего, видимо, следовало заключить, что он редко вращается среди членов американской "колонии". В настоящий момент его интересовало нечто совсем иное. Да, то, в чем он разбирался, – вещи глубокие. Стрезеру ничего не оставалось, как воспринимать все это именно так – пока он не был способен уяснить, насколько глубокие. Впрочем, с этим лучше было обождать! В их общих затруднениях уже наметилось многое, к чему Чэд проявлял желание отнестись с симпатией. Прежде всего он отнесся с симпатией к своему будущему отчиму. А меж тем неприязнь к себе – вот тот камень преткновения, к которому Стрезер наилучшим образом подготовился и никак не ожидал, что подлинное умонастроение молодого человека доставит ему больше хлопот, чем предполагаемое. Случилось же именно так, потому что наш друг внушил себе, будто необходимо как-то возместить донимавшее его чувство неуверенности: а достаточно ли он сам дотошен? Это – так ему представлялось – был единственный путь, на котором он мог увериться в том, что его нельзя упрекнуть в недостатке усердия. Дело заключалось в том, что, если терпимость Чэда к его усердию оказалась бы лицемерной, если он лишь прикрывался ею как наилучшим способом выиграть время, все же оставалась возможность делать вид, будто они пришли к молчаливому соглашению.