Послы - Генри Джеймс 55 стр.


Все это, однако, настолько очевидно и так обильно иллюстрируется примерами, что не стоит ломиться в открытую дверь. Но остается любопытная несообразность или тайна – аномалия, весьма облагораживающая данное явление своей необычностью: короче говоря, загадка, отчего мужчины, женщины и дети отдают все свое свободное время и внимание этим наспех сработанным поделкам, как правило, грубым и аморфным. Вот тот вопрос, который в первый момент заставляет нас разводить руками. Счастливая судьба – а она, что и говорить, счастливая – выпала на долю исторических сюжетов, произвольных и недостоверных, дешевого вздора, высосанного из пальца, россказней о том, чего на самом деле никогда не было, описания событий, якобы основанных на документах, сличить с которыми такие тексты у нас нет никакой возможности. Так выглядит изящная словесность с уязвимой стороны, здесь ей неизменно можно предъявлять претензии, и настолько серьезные, что, если бы сии "творения" не стали предметом всеобщего восторга, они легко могли бы стать предметом осмеяния. Впрочем, они, думается, никогда и не претендовали на достоверность, не писали девиза на своем щите и не пытались защищать свои позиции – разве только простым выпадом: "Ах, никуда не годные? Ай-ай-ай! А прибыль даем. Значит, очень даже годные. Вот так-то!" А время от времени и в этом ряду появляется подлинный шедевр. Все же есть среди публики замечательное меньшинство – умные люди, равнодушные к этим шедеврам, не придающие им значения, ибо сама эта форма – что в лучших, что в худших ее образцах – всегда казалась им ходульной и смешной. Добавим, что в последнее время к данной категории читателей присоединилась новая, в прошлом весьма приверженная роману, а теперь его отринувшая, – это читатели, обманутые и недовольные, полагающие, что романисты не умеют использовать присущие этому жанру возможности. Есть и еще одна группа – те, кто любит роман, но утопает в его многословии, так что даже самые признанные образцы повергают их в ужас, и они готовы на любую хитрость, любое притворство, лишь бы от него спастись. Наличие равнодушных и разочаровавшихся, не менее ненасытных, свидетельствует о противоречивости, наслаждение которой, по всей очевидности, коренится в некой очень важной потребности нашего ума. Романист может лишь учитывать это – учитывать, признавая, что постоянный спрос на его изделия вызван попросту пристрастием человека к наглядному изображению, к картине. Из всех картин та, что называется романом, – самая доходчивая, самая эластичная. Роман способен растягиваться до бесконечности, охватывая все и вся. И для его создания нужны лишь предмет изображения и сам художник. Что касается предмета, то весь мир человеческого сознания к его услугам. Если бы меня вернули на шаг назад и спросили, зачем нужно изображение того, что и само по себе вполне понятно, думается, я дал бы такой ответ: желание обрести опыт сочетается в нас с неисчерпаемым хитроумием по части обретения его наименее обременительным способом. Человек охотно крадет все, что плохо лежит. И очень любит жить жизнью других людей, хотя понимает, где и в чем, увы, их повторяет. Живой рассказ дает удовлетворение, не требуя больших усилий, дает знания, обильные, хотя и заимствованные. Человек может делать выбор, может взять и не взять, поэтому, чувствуя, что может позволить себе пренебречь прочитанным, обретает редкую способность или возможность – работой мысли, чувств, энергией – обогащать свой опыт, получая чужой из первых рук.

И все же нынешнему положению, безусловно, содействует не только эта причина; тут замешаны и другие обстоятельства, и одно из них, пожалуй, – если заглянуть поглубже – превратности в счастливой судьбе романа, которой призывают нас восхищаться. Пышный расцвет художественного вымысла происходил одновременно и в тесной связи с другим "знамением времени" – с распадом, с вульгаризацией литературы в целом, с укореняющейся привычкой к подобным методам сообщения, с повсеместно ощущаемым, скажем так, присутствием милых дам и детей – то есть, иными словами, читателей немыслящих и некритичных. Если, с одной стороны, роман в итоге оказался произведением par excellence, то, с другой – эта книга из книг лишилась своего ореола. При огромном количестве открытых ныне способов легко производить книгу, она перестала восприниматься как некое чудо во благо или во зло, каким казалась в прежние безыскусные времена, и, естественно, благоговение перед ней сильно убавилось. Почти любой сюжет подхватывается и идет в дело; его потребляет, им восхищается или пренебрегает тьма народу, и именно вследствие этого вопрос о будущем романа перерастает в вопрос о будущем всей литературы. Как грядущим поколениям справиться с чудовищным валом, растущим в геометрической прогрессии? Вот почему размышление о дальнейшем развитии любого жанра невольно наводит на мысль, что в недалеком будущем наши потомки, возможно, будут вынуждены официально объявлять и проводить вселенские чистки, периодические изъятия и уничтожения. Уже сейчас, по чести сказать, следя за движением вперед корабля цивилизации, мы порой кое-что улавливаем – громкий всплеск, означающий, надо полагать, желанный отклик на многоголосый, но единодушный и решительный вопль: "За борт! За борт!" Одно, по крайней мере, мне ясно: подавляющее большинство напечатанных за год томов бесследно исчезают, как только минует их час, и по этой причине не пытаются претендовать на признание – на то, чтобы их похвалили или хотя бы помянули. Вот почему, рассуждая о будущем романа, нам придется ограничиться разговором о тех его образцах, у которых, с точки зрения критики, есть настоящее и было прошлое. Потому что только на поверхностный взгляд тут царит хаос. Тот факт, что в Англии и в Соединенных Штатах любое печатное издание может претендовать на "рецензию", говорит лишь о масштабах того предела, до которого опустилась там критика. В девяти случаях из десяти рецензии эти являются плодом столь же невежественного ума, сколь сами предметы недостойны его усилий, при том, что подлинный критический дух, знающий, чего касаться, а что обойти стороной, там и не ночевал и, следовательно, себя не скомпрометировал. Впрочем, ничего тут не поделаешь – надо же и газетам на что-то существовать!

Что же до жизнеспособного образца – до романа, который не канул в Лету, – то, в конце концов, при всей его беззащитности, всей оголенности, мы по-прежнему принимаем его и сознаем своеобразную прелесть его притягательности, не имеющей под собой солидного основания. Роман всецело зависит от нашего великодушия, и нередко о качестве, тонкости многих умов можно судить по тому, как они его принимают. Нет, по-моему, такого произведения литературы – любого вида искусства, – которое каждый обязан любить. Нет такой женщины – даже самой очаровательной, – в присутствии которой любой мужчина непременно теряет голову и сердце: влюбляться ему или нет – на то, безусловно, его собственная воля. И дело тут вовсе не в воспитании или манерах – широки границы личной свободы; а ловушки, расставляемые художником, из того же ряда – аналогия, блестяще проведенная Робертом Льюисом Стивенсоном, – что и чары прекрасной дамы. Нам остается лишь завидовать им и подражать. Когда мы все же поддаемся, когда попадаем в расставленную ловушку, они крепко держат нас и играют нами. Вот почему не может быть и речи о том, что нет – даже на закате дня – будущего у вымысла, обладающего столь бесценным свойством. Чем больше мы думаем о романе, тем больше убеждаемся в бесконечности его возможностей – разве только сам он утратит понимание того, что может, а может он положительно все, и в этом его сила и жизнестойкость. Пластичность его, эластичность не знают границ; нет той краски, той шири, той дали, кои он не смог бы объять в природе своего предмета или благодаря таланту своего исполнителя. Роман обладает исключительным преимуществом – счастливым даром, почти немыслимым: производя впечатление высокого совершенства и редкостной художественной законченности, он способен пользоваться драгоценной свободой от правил и ограничений. Как бы мы к этому ни относились, мы не можем назвать ни одного аспекта вне самого жанра, с которым он должен считаться, ни одного обязательства или запрета, который он вынужден выполнять. Разумеется, роман должен удерживать и вознаграждать наше внимание, не прибегая к ложным приемам. Но требования эти – та малость, которая необходима, чтобы не вызвать раздражения или досады – предъявляются не только к роману, их соблюдают во всех произведениях искусства. Что же до остального, перед романом открыты широкие просторы, и если он умрет, произойдет это исключительно по его вине: из-за собственной легковесности и несостоятельности. Право, из любви к роману иногда даже хочется думать, что ему и впрямь угрожает гибель, – чтобы представить себе драматический момент, когда рука грядущего мастера-творца возродит его к новой жизни. Талант подлинного художника способен сделать для него очень многое, и нам, жаждущим его благотворного обновления, просто необходимо увидеть, каким он будет. Если же мы задержим взгляд на этом зрелище, у нас, несомненно – из верности данной форме, – возникнет вопрос: а не подвигнут ли сложившиеся обстоятельства критиков призвать в ближайшем будущем к благодатному перевороту – к перевороту, что совершит великий художник завтрашнего дня?

Мечты, мечты… Им есть, по крайней мере, одно оправдание: памятуя, что бесполезно строить домыслы, не поставив им предела, мы ограничимся наиболее удобной в нашем случае частью проблемы – состоянием индустрии, столь любимой читающими на английском языке. И пусть извинят меня, если – в этих узких рамках – я не берусь оценивать возможности, все еще открытые для французского романа. Французы, скачущие на своих пегасах куда ретивее нас, достигли других стадий на пути, где нам еще предстоит миновать пройденные ими дороги и стоянки. Но хотя с момента, когда мы обратимся исключительно к американскому и английскому материалам, круг обозрения сузится, я отнюдь не уверен, что это ускорит ответ на поставленный выше вопрос. Мне, во всяком случае, придется – таков уж строго соблюдаемый порядок – с головой окунуться в подробности нынешнего положения вещей. Если же и впрямь недалек тот день, когда судьба каждой книги будет зависеть от неукоснительного приговора – казнить или миловать, – может быть, тогда английский коммерческий роман поразит нас продукцией более высокого качества, дабы избежать угрозы попасть под топор? Нет, невозможно, по-моему, пытаться разрешить сию загадку, воистину любопытную, не вводя в обращение множества примеров, не назвав многих лиц, не украсив поучения именами – как знаменитыми, так и неизвестными. Подобная вольность завела бы нас слишком далеко и лишь затруднила бы путь. Никто, правда, не мешает нам принять за сущие отдельные благодатные симптомы и обнадеживающие предвестия – при том, разумеется, условии, что мы крепко держим в уме важную истину: будущее художественного вымысла тесно связано с будущим того общества, которое его производит и потребляет. В обществе с хорошо развитым и широко распространенным поэтическим чувством, чувством слова, будут меньше пренебрегать творческим талантом, чем в обществе, где это чувство только-только зарождается. Там, где критика отличается остротой и зрелостью, такой талант получит должную школу – без которой вряд ли сумеет определиться – и неизмеримо больше разнообразных знаний, чем там, где названное мною искусство ни во что не ставится и влачит жалкое существование. Общество, способное размышлять и любящее светлые идеи, охотно поддержит эксперимент с пресловутой "историей", тогда как в обществе, занятом главным образом путешествиями и охотой, развитием торговли и игрой в футбол, такого рода попытки никто не предпримет. Найдется, без сомнения, орда умников, по мнению которых эксперименты – эти в лучшем случае сомнительные и небезопасные затеи! – вообще ни к чему: у романа уже есть некое лицо, и пусть оно будет раз и навсегда повернуто в одну сторону – вперед, по начертанному пути. И если в Англии и в Америке дела с этой художественной формой обстоят именно так, то на ее будущем можно, пожалуй, поставить крест. Потому что все это время жизнь в ее огромном разнообразии неизменно уклоняется то вправо, то влево, и роман, продолжая идти по заданному пути, лишь будет упорствовать в своей ужасной ошибке – тем более непростительной, что в таком дивном искусстве является ошибкой против самой его сути или, если угодно, самой его души. Искусство романа, с тупым упорством грешащее против данной ему свободы, – единственное искусство, которое можно a priori и без малейшего сомнения назвать ложным.

Самое интересное для нас сегодня: можно ли рассчитывать на то, что это чувство свободы будут взращивать, и принесет ли оно плоды? Право, это один из самых волнующих моментов великой драмы, которая разыгрывается сейчас в огромном англоязычном мире! Роман всегда был, есть и будет самой непосредственной и, скажем так, на удивление предательской картиной существующих нравов, показанных прямо и косвенно как тем, что вошло в изображение, так и тем, что в него не вошло, и поэтому нынешнее его состояние, в том плане, в каком оно особенно нас волнует, является лишь отражением общественных перемен и возможностей, тех знамений и ожиданий, которые расставляют наибольшее число ловушек наибольшему числу наблюдателей, и составляют в целом самое "занимательное" в предлагаемом нами зрелище. Приведу в качестве примера, по-моему, как нельзя лучше подтверждающее упомянутое затруднение, с которым теперь столкнулся художественный вымысел из-за давней и почитаемой нами традиции при описании ситуаций, так сказать, деликатного свойства, считаться с неведением юного поколения. Вот тот узел, который предстоит развязать будущим романистам (коль скоро они не согласятся напускать тут туману) и который наилучшим образом выявит их кредо. То, как великая проза решит поступить в данном вопросе с "юными и невинными", практически определит и ее судьбу – существовать ей или сгинуть. Ясно одно: у нас еще никто не отважился сделать выбор; напротив, наш роман всегда подчинялся инстинктивному побуждению всячески такового избегать, что в большинстве случаев оказывалось уместным. Пока общество было прямодушным, пока в нем, не обинуясь, обсуждали все здоровые и нездоровые проявления человеческой натуры, в романе придерживались такой же прямоты. Юные были тогда так юны, что не доставали до стола. Но они быстро тянулись вверх и как только чуть-чуть подросли, Ричардсон и Филдинг пустились вовсю гулять под столешницей красного дерева. Однако любое описание отношений между мужчиной и женщиной – кроме самого сдержанного – воспринималась неодобрительно, и, следовательно, за какую бы картину жизни ни брался художник, он рисовал лишь поверхностные ее черты. Позиция художника определялась примерно так: "Есть много всего другого. А об этом мы лучше помолчим". И все эти долгие годы литература оставалась неукоснительно верной дивному принципу благопристойности и молчала об этом – последствия мы видим сегодня. Последствия эти весьма разнообразны и во многом по-своему очаровательны. Одно из них – зияющий пробел в нашей художественной литературе, который, по мнению одних критиков, сильно ее обеднил, тогда как по утверждению других – это пустяк. Впрочем, пусть каждый говорит сам за себя; что же касается любимых мною английских и американских романистов, я так безгранично к ним привязан, что предпочитаю видеть их такими, какие они есть. И даже представить себе не могу Диккенса или Скотта изображающими "любовные сцены", так сказать, в полном объеме. Они – Скотт и Диккенс – были, по нашему разумению, совершенно правы в том, что всякий раз, когда могли уделить подобным сценам меньше внимания, практически ими не занимались. Ни в одном их произведении, несмотря на достаточное число прелестных эпизодов с изображением страсти нежной, как вознагражденной, так и отвергнутой, элемент этот не играет значительной роли. Почему в таком случае не предположить, что условность, столь безупречно служившая их целям в прошлом, не способна так же успешно служить нам и впредь? Разве может быть что-либо лучше произведений Диккенса и Скотта? Нет и быть не может! – слышится незамедлительный ответ, и я просто не представляю себе ничего приятнее, чем трусить по проложенному ими пути, слегка подновляя благословенный дар. Увы, дело за малым: изменились два важнейших обстоятельства. Постарел роман, и те "юные" тоже. Все, что они могли сделать для нас, они с успехом сделали. Они опускали в своих романах то одно, то другое, но сохранили завершенность и целостность картины, которых так не хватает нам. Но любопытнее всего, что, кажется, именно им и принадлежит знаменательное открытие. "Вы великодушно освободили родителей и пастырей, – словно говорят они беллетристам, – от заботы образовывать нас, и это их, без сомнения, весьма устроило: они получили возможность жить в свое удовольствие. Но что, скажите на милость, сделали вы с собственным воспитанием и образованием? Ведь в этой области вы, по правде говоря, полные невежды и обращаться к вам по части какой-либо информации, надо полагать, бесполезно". Речь о том, может ли роман – с того момента, как встал вопрос о его репутации, – позволить себе ту легкость в мыслях и восприятии, какие в последнее время стали принятыми. Слишком много интересного – целые пласты нравов – остается без внимания, целые музеи типов и жизненных обстоятельств – не посещенными, меж тем как, с другой стороны, существует ложная уверенность, будто спасение романа – в том рыхлом и жидковатом материале, из которого его кроят и кроят, причем в формах стандартных и малопригодных для носки. В конце концов простая, публика сама начнет восставать против такого упрощения – а стоит ли быть большим роялистом, чем сам король? Большими детьми, чем сами дети? Бесспорно, что не может похвалиться здоровьем ни одно искусство – разумеется, я говорю об искусстве, а не об индустрии, – которое не идет хотя бы на шаг впереди последнего из своих поклонников. Будет очень забавно – сущая комедия! – если толчком к обновлению романа послужит пресыщенность тех самых читателей, ради которых принесены все великие жертвы. С другой стороны, поскольку ничто так не приковывает взгляд – свежий взгляд – в нынешней английской жизни, как революция в общественном положении и сознании женщин, происходящая гораздо глубже в тиши, чем там, где поднимают шум, – мы почти воочию видим, как женский локоток, которым все энергичнее движет работающая пером рука, вот-вот с треском разобьет закрытое предрассудком окно. И тогда сквозняк, сколько бы его ни бранили, внесет струю свежего воздуха. А когда женщины и впрямь обретут свободу, они, по мнению многих, вряд ли пожелают вернуть мужчинам давний долг – осмотрительное к себе отношение – и не станут, платя той же монетой, проявлять безмерное внимание к их природной деликатности.

Назад Дальше