Два актера на одну роль - Теофиль Готье 11 стр.


Да и погода стоит отменнейшая, поэтому уверяю тебя, Родольф, мне было бы приятнее в тысячу раз пройтись по лесу, чем гонять свое измотанное, запыхавшееся перо вдоль этих безнравственных страниц. Тут бы вставить стихотвореньице в прозе строк на двадцать, что обычно делают фельетонисты каждую весну, сетуя на то, как они несчастны - обязаны смотреть водевили да комические оперы и не могут отправиться на лоно природы, в Медон или Монморанси; но я буду тверд и стоек и умолчу о голубых небесах, соловьях и сирени, о персиковых и яблоневых деревьях и вообще о всякой зелени; вот почему я требую, чтобы человечество постановило принести мне благодарность и присудило мне гражданский венок.

А ведь какую огромную пользу я бы извлек: заполнил бы страницу, но, говоря по правде, не знаю, что еще вписать, а издатель тут как тут, в передней, требует рукопись и выпускает черные когти, как голодный ястреб.

Заметьте, любезные читатели и читательницы, я, не то что иные авторы - мои собратья по перу, не прибегаю ни к лунному сиянию, ни к закату солнца, нет ни намека на описания замка, леса или развалин. Я не прибегаю к привидениям, а тем более к разбойникам; я оставил у костюмера панталоны до колен и средневековое верхнее одеяние с гербами; ни сражений, ни пожаров, ни умыканий, ни насилий. Женщин в моей книжке насилуют не больше, чем вашу жену или жену вашего соседа; ни убийства, ни повешения, ни четвертования, ни единого никудышного трупика, чтобы оживить повествование и заполнить пустоты.

Видите, как я несчастен, - вынужден чуть не каждый день и так до конца жизни сдавать рукопись в восьмую долю листа, по двадцать шесть строчек на странице и тридцать пять букв в строчке.

И как я ни стараюсь писать короткими фразами и рассекать их частыми абзацами, мне все же не удается обмануть моего почтенного издателя больше, чем строк на двадцать и какую-нибудь сотенку букв; не сообразил я также разбить повесть на главки, или, вернее, сообразил, но слишком поздно.

К тому же, а это еще больше осложняет задачу, я решил ввести в книгу только факты безусловно поражающие воображение.

Для таких знатоков, как вы, я не могу фаршировать индейку каштанами вместо трюфелей; вы чересчур тонкие ценители, тотчас же заметите и вознегодуете, а избежать этого мне хочется больше всего на свете.

Родольф вышел, доведенный до отчаяния пошлостью и обыденностью разыгравшейся сцены, на которую так уповал. Он шагал вперед, засунув большие пальцы в карманы брюк, не замечая, что из бокового кармана торчит носовой платок, шляпа съехала на затылок, галстук развязался, физически и нравственно он пребывал в состоянии человека, поверженного во прах.

Вдруг Родольф наткнулся на какой-то предмет: для стены он был чересчур мягким, для кормилицы - слишком жестким, подняв глаза, он остолбенел от удивления - перед ним был друг его, Альбер.

Родольф. Тьфу ты, черт! Будь повнимательней к встречным.

Альбер. Вот уж неуместное назидание - ведь ты сам шел, опустив нос, как свинья, ищущая трюфели.

Родольф. Благодарю за лестное сравнение.

Альбер. Клянусь жизнью, свинья, находящая трюфели, стоит побольше, чем поэт, находящий одни только рифмы.

Родольф. Бесспорно, хорошие трюфели - вещь хорошая, спору нет, но и хорошими рифмами гнушаться не следует, особенно в наше время; хорошая рифма - половина стиха.

Альбер. А что такое весь стих? Что ты ни делай, а сыт рифмой не будешь, и если б ты фаршировал пулярку рифмами, а не трюфелями, новшества никто бы не одобрил.

Родольф. А что, если вместо рифмы я поставлю в конце каждой строки трюфель?

Альбер. Хоть я тебя и чту как поэта, но стихи в этом случае наверняка станут более ходким товаром, чем при любом ином литературном приеме.

Родольф. Поговорим о другом - довольно впустую острить. Ведь мы с тобой одни, и нечего изощряться, это стоит делать только перед буржуа, которых хочешь одурачить.

Альбер. Изволь, обратимся в простофиль, правда, это труднее, и чтобы было легче, я стану твоим эхом.

Родольф. Куда ты идешь?

Альбер. Куда ты идешь?

Родольф. К тебе.

Альбер. К тебе.

Родольф. Попросить тебя об одном одолжении.

Альбер(живо и уже не как эхо). Друг ты мой милый, неудачней время трудно и придумать - у меня нет ни су; в другой раз, пожалуйста, рассчитывай на меня, но сейчас я сижу на мели; нынче у нас пятнадцатое, а я уже проел все деньги за месяц вперед.

Родольф. Да не о деньгах речь. Я прошу об услуге, как мужчина мужчину.

Альбер. Ну это дело другое. Тебе нужен секундант? Я тебе покажу такой удар рапирой…

Родольф. Увы, нужен ты мне не для этого.

Альбер. Может быть, соорудить хвалебный отзыв на твои последние стихи? Я готов. Видишь, как я тебе предан.

Родольф. Нужна более важная услуга. Ты знаком с госпожой де М***?

Альбер. Хорош вопрос. Ведь я-то и познакомил тебя с нею.

Родольф. Ты знаком и с господином де М***?

Альбер. Он - та половина, с которой она составляет целое, или, говоря попросту, - супруг оной; знаю как свои пять пальцев.

Родольф. Ты также знаешь, что я пылаю страстью к госпоже де М***.

Альбер. Как же, знаю, черт побери! Я видел твою страсть еще малюткой; она появилась на свет на балконе оперного театра, и бутылка испанского вина заменила ей мать, а отца - бокал для пунша; я запеленал ее в пеленки дружбы, я ее укачивал, лелеял ее до той поры, пока она не превратилась в девчурку и не научилась ходить самостоятельно; я слышал ее первый лепет и читал первые стишки, которые она просюсюкала, - между прочим, прескверные; как видишь, я все знаю.

Родольф. Так слушай же и постарайся быть серьезным хоть раз в жизни, если можешь.

Альбер. Постараюсь на этот раз и еще разок в придачу - только будет это, когда я умру или женюсь.

Родольф. Я мечтал войти в образ натуры художественной, я мечтал окрасить поэзией прозу жизни и воображал, что для этого нет ничего лучше, чем изысканная и сильная страсть в достойной оправе. Я влюбился в госпожу де М***, уверовав в ее смуглую кожу и глаза итальянки; я и не думал, что при таких явных приметах пылкости и страстности можно быть холодной, как фламандка, кожа у которой под цвет сыра, волосы рыжие, глаза голубые, величиною с. колесико, что на шпорах; я воображал, что увижу самые исступленные порывы страстей, вулканические взрывы, темперамент львицы или тигрицы. О, создатель! Женщина с черными глазами, с розовыми точеными ноздрями, невзирая на оливковый цвет лица, живые краски, влажные и чувственные губы, оказалась одной из овечек госпожи Дезульер, и все свершилось самым безмятежным образом: ни слезинки, ни вздоха, спокойный и веселый вид - хоть на стенку лезь! Я-то мечтал, что она вдохновит меня на создание, по крайней мере, двадцати - тридцати элегий; а я с трудом, и то прибегнув к заимствованиям из Петрарки, едва создал пять-шесть сонетов, которые, впрочем, мне пригодятся в будущем, ибо она так же понимает в поэзии, как я в греческом, и говорить с ней стихами - пустая затея; о бедная моя шелковая лестница, по которой я мечтал взобраться на ее балкон, теперь я вижу, что мне надо от тебя отказаться и продолжать тупо подниматься по каменным ступеням, под стать господину ее супругу. И вот, не зная, как быть, как оживить эту драму, сделать стремительнее ее действие, я решил анонимно написать мужу, что я в близких отношениях с его женой; я надеялся, что он взревнует и устроит сцену; а кончилось все цитатой из Грессе и приглашением на завтра.

Альбер. Все это весьма прискорбно, но я советую тебе написать на эту тему роман-исповедь в двух томах in octavo: я пользуюсь доверием одного книгопродавца, он сразу же его возьмет; вот единственно, чем я могу тебе помочь.

Родольф. Погоди. Ты мой закадычный друг.

Альбер. Эту честь я разделяю с сотней-другой твоих приятелей.

Родольф. Итак, во имя любви ко мне, приволокнись за госпожой де М***.

Альбер. За твоей любовницей?

Родольф. Да.

Альбер. Тьфу ты пропасть! Что это за выдумки! Уж не хочешь ли ты посмеяться надо мной?

Родольф. Ни в коем случае. Да разве это шутка?

Альбер. И весьма плоская.

Родольф. Клянусь, мне не до смеха.

Альбер. Возможно, но от этого ты не менее забавен.

Родольф. Неужели тебе трудно?

Альбер. О, нисколько. Ну, что ж, допустим - я ухаживаю за твоей любовницей. А дальше что?

Родольф. Значит, согласен?

Альбер. Отнюдь нет. Говорю так просто, чтобы выяснить, куда ты клонишь.

Родольф. Но ведь я ревнив: словом, сам понимаешь.

Альбер. Ничего не понимаю, но продолжай, будто я понимаю.

Родольф. Я ревнив, но ревнив романтически и драматически - как Отелло, только вдвойне, втройне. Представь: я вас застаю вдвоем; но ведь ты мой друг, значит, свершилось неслыханное вероломство; какая великолепная коллизия: трудно найти нечто более донжуанское, мефистофельское, макиавеллевское и столь пленительно злодейское. И вот я выхватываю свой острый кинжал и закалываю вас обоих, а это уже донельзя по-испански и донельзя страстно. Ну, что скажешь?

Тут Альбер трижды обвел взглядом Родольфа с головы до ног и с ног до головы и убежал вприпрыжку, хохоча, словно вор, на глазах которого вешают судью.

Родольф, глубоко оскорбленный, умолк и постарался принять величественную позу.

Видя, что Альбер и не думает возвращаться, он пошел домой, разъяренный, как Жеронт, побитый Скапеном.

Прошло пять-шесть дней, а ему так и не представился случай посетить г-жу де М***, и он сидел дома наедине со своими кошками и Мариеттой.

Мариетта, которая с некоторых пор, казалось, пребывала во власти каких-то нравственных страданий, утратила яркий румянец и чарующую жизнерадостность; она больше не пела, больше не смеялась, не носилась по комнате, а целыми днями сидела за шитьем у окна, притаившись, как мышка. Родольф, крайне удивленный такой переменой, никак не мог догадаться, чему ее приписать. Не зная, куда деться от безделья, да и находя, что ей к лицу перламутровая бледность и синева вокруг прекрасных глаз, он вознамерился было вступить с ней в прежние отношения, ибо не лишне отметить, что его частые беседы с г-жой де М*** изрядно мешали его диалогам с Мариеттой. Но она и не подумала благосклонно принять ласки своего повелителя, как бывало раньше, а стойко отбивалась, ужом выскользнула из его рук, убежала к себе в комнату и заперлась.

Родольф попытался повести переговоры через замочную скважину; но напрасный труд - Мариетта молчала, как рыба. Родольф, видя, что все его посулы тщетны, признал игру проигранной и взялся за прерванное чтение.

Спустя час вошла Мариетта; она была принаряжена и держала под мышкой довольно объемистый сверток. Родольф поднял голову и увидел, что она молча стоит, прислонясь к стене.

Родольф. В чем дело, Мариетта, и что это за сверток?

Мариетта. А дело в том, что я ухожу, и вы уж дайте мне, пожалуйста, расчет.

Родольф. Расчет? Но отчего же? Разве вам тут так плохо, разве работа так изнурительна, что вы выбились из сил? Ну так возьмите кого-нибудь в помощь и оставайтесь.

Мариетта. Сударь, жаловаться мне не на что, и не в этом причина моего ухода.

Родольф. Уж не забыл ли я случайно уплатить тебе жалованье за последний квартал?

Мариетта. Из-за этого я бы не ушла, сударь.

Родольф. А, так, значит, ты нашла место получше!

Мариетта. Нет. Ведь я возвращаюсь домой, к матушке.

Родольф. Ты к ней не вернешься, потому что я не хочу с тобой расставаться. Что это за каприз?

Мариетта. О нет, не каприз, сударь, а незыблемое решение.

Родольф. Незыблемое решение? Странно звучит это выражение в устах женщины - существа самого непостоянного на свете. Ты останешься, Мариетта…

Мариетта. У меня недостает ума, чтобы спорить с вами; но знаю одно: я и ночи здесь не проведу.

Родольф. Ошибаешься, моя прелесть: проведешь, и, вдобавок, со мною.

Мариетта. Ну уж нет, или я не буду зваться Мариеттой.

Родольф. Что ж, называйся хоть Жанной, и хватит об этом толковать. Право, Мариетта, ты становишься несносно добродетельной. Если так будет продолжаться, пожалуй, угодишь в святцы - как дева и великомученица. А ведь добродетель - прегнусная, старомодная штука, и я не понимаю, ради чего ты ею обзаводишься: ведь ты хороша собою, и тебе всего двадцать лет. Оставь ее старухам и дурнушкам, пусть они ею и владеют, мы им только благодарны за это; но с такими очаровательными глазками и с такой шейкой ты не имеешь права на добродетель и тебе не подобает взывать к ней. Ну, глупышка, брось свой узелок и не прикидывайся недотрогой; давай поцелуемся и будем добрыми друзьями, как бывало.

Мариетта. Целоваться я не буду, оставьте меня, сударь; ступайте к своей госпоже де М***, с ней и целуйтесь.

Родольф. С нею покончено, и у меня нет ни малейшего желания возвращаться.

Мариетта. О, мужчины! Вот они какие! Эта и та - любая для них хороша, но та, кто ближе к их губам, всегда желанней.

Родольф. Ты философствуешь с удивительным глубокомыслием, и высокие эти рассуждения были бы уместны в комической опере. Однако сейчас у самых моих губ ты, значит, ты и самая желанная.

Мариетта(роняет сверток и слабо защищается). Господин Родольф, умоляю, больше не ходите к госпоже де М***, она нехорошая женщина.

Родольф. Ты же с ней не знакома, откуда же тебе это знать.

Мариетта. Все равно, я в этом уверена. Терпеть ее не могу. О, не ходите больше к ней, и я буду крепко вас любить.

Родольф. Если такой пустяк, крошка, тебя порадует, охотно повинуюсь. Ну-ка растолкуй, как это ты вздумала приревновать меня? Ведь ты уже довольно давно у меня в услужении и ни разу ничего подобного не приходило тебе в голову.

Мариетта. Вам-то легко говорить, сударь. Вы шутите, а у меня вся душа истерзалась; вы воображаете, что, став вашей служанкой, я перестала быть женщиной? Если вы на это рассчитывали, то, значит, жестоко ошибались. Да, знаю, какая это дерзость, какая смелость - полюбить вас, моего господина; но я вас люблю; да и разве это моя вина? Вас я не домогалась, напротив, сколько я пролила слез, как мне не хотелось ехать сюда с вами. Я была совсем девчонкой, когда вы взяли меня у моей старенькой матушки и привезли сюда: найдя меня хорошенькой, вы мною не погнушались и совратили меня. Сделать это вам было нетрудно. Я была так одинока и так беззащитна; вы злоупотребили своей господской властью и моим рабским повиновением; и потом - зачем скрывать? Я еще не любила вас, но я никого не любила; вы первый пробудили мои чувства, и в упоении любви я терпела многое, чего больше терпеть не стану, так и знайте; я больше не хочу быть для вас безделицей, игрушкой, которую возьмут и тут же бросят, вещью, приятной на ощупь, вроде ткани или меха, и надоело мне, что я - нечто среднее между вашими кошками и собакой. Я-то не умею, подобно вам, рассекать свою любовь надвое: любовь духовная - для этой, а плотская - для той. Я люблю вас и душой и телом, я хочу, чтобы и меня любили так же. Я так хочу! Не правда ли, странно звучат эти слова, когда я, служанка, обращаюсь к вам - хозяину? Ведь вы взяли меня в дом как служанку, а не как любовницу, вы-то, может быть, и забыли об этом, да мне не забыть.

Родольф(в сторону). Клянусь непорочностью своей бабушки, вот оно, проявление страсти. (Громко, ласковым тоном.) Бедненькая моя Мариетта! (В сторону.) Решено, ту я бросаю.

Мариетта(плача). Ах, Родольф, знали бы вы, какие муки терзают меня, вы бы тоже заплакали, хоть вы и человек бесчувственный.

Родольф(осушая губами слезы на ее глазах). Довольно плакать, малютка; из-за тебя я впервые наглотался слез с тех пор, как вышел из младенчества,

Мариетта(несмело обвивая руками его шею). Любить и не сметь признаться, изнывать от печали, чувствовать, что вот-вот разрыдаешься, и знать, что нельзя припасть головой к груди любимого, дать волю слезам и приласкаться; уподобляться собаке, которая зорко следит за хозяином и ждет, когда ему заблагорассудится ее погладить; вот какая у нас доля. О, я так несчастна!

Родольф(растроганный). Ты глупа, как индюшка! Кто мешает тебе сказать, что ты меня любишь, и приласкаться ко мне, когда вздумается. Надеюсь, не я?

Мариетта. А чем другие женщины лучше меня? Я тоже хороша собою, как многие из тех, что слывут раскрасавицами. Вы сами это как-то сказали, Родольф, не знаю, есть ли у меня основание вам верить, но я вам верю. К чему брать на себя труд и льстить служанке! Ведь стоит лишь сказать "я хочу" - это куда проще. Взгляните на мои волосы - черные и густые, а я ведь часто слышала, как вы восхваляете черные волосы; и глаза у меня черные, как волосы; вы не раз говорили, что терпеть не можете голубых глаз; кожа у меня смуглая, а бледна я, о Родольф, оттого, что люблю вас и страдаю. Вы и стали волочиться за той женщиной лишь оттого, что у нее смуглая кожа и черные глаза. Все это есть у меня, Родольф; я моложе ее и люблю вас так сильно, как ей не полюбить; ведь ее любовь родилась в веселии, а моя - в слезах, и все же вы не обращаете на меня внимания. Отчего? Оттого, что я ваша служанка, оттого, что пекусь о вас день и ночь, оттого, что предвосхищаю все ваши желания, принимаюсь хлопотать двадцать раз на день, потакая всем вашим, даже самым пустячным, прихотям. Правда, к концу года вы швыряете мне несколько монет, но уж не думаете ли вы, что деньгами можно воздать тому, кто самозабвенно посвящает вам свою жизнь во имя вашего блага, и что бедная служанка не жаждет, пусть даже небольшого, ответного чувства, которое было бы ей утешением в этой жизни, полной самопожертвования и скорби. Были б у меня модные шляпки да щегольские наряды, была бы я женой нотариуса или биржевого маклера, вы бы стояли на часах под моим балконом и вас бы осчастливил мой взгляд, брошенный из-за шторы.

Назад Дальше