Хорошо в тихую погоду. Хуже, когда поднимается ветер. Внизу он, может, и чуть заметен, но здесь дует вовсю. Засыпает глаза пылью. Швыряет брызги извести. Раскачивает во все стороны отвес, - не проверишь. А если ко всему этому еще и дождь - совсем горе. Промокшая одежда плотно пристает к телу, липнет к нему, связывая каждое движение. Крупные капли слепят глаза. Холод пронизывает до мозга костей. Кирпич скользит в руках, скользит по раствору. Не успеешь оглянуться, как уже все пальцы в "синячках" - глубоких болезненных трещинах на мякоти пальцев. Зальешь их смолой, но толку мало. На другой день опять то же самое.
Лучше уж жара. Можно снять рубашку, работать голым до пояса. Загоришь, лучше и не надо, будто все лето на пляже лежал.
Наконец, можно приступить и к отделке. Вдоль здания вырастают высокие стойки. К ним прибивают опояску, от опояски к дырам в стене - перекладины, а на них помост из досок. Теперь, накладывай кельмой цемент с известью. Заляпаешься при этом, как чучело. С головы до ног.
Если леса оказываются недостаточно высокими, их наращивают. К верхушке стоек скобами прибиваются новые стойки. С тяжелой доской в одной руке, с гвоздем и молотком в другой по стремянке, опирающейся об эту надштуковку, надо пройти над бездной улицы. Раз - и приколотить доску. Не промахнуться ни на волос, не покачнуться, не сделать ни одного лишнего движения. Не то доска перевесит, стремянка сползет, крепления не выдержат - и ты уже внизу, среди толпы с криком сбегающихся прохожих.
Впрочем, леса ставят не всегда. Иной раз в воздухе повисает люлька, неустойчивые мостки, раскачивающиеся на веревках от любого дуновения ветра. Там тоже всяко бывает.
Поэтому в профсоюзной книжке из года в год, неуклонно виднеется рубрика: "На скорую помощь". Каменщики хорошо знакомы с нею. Не сегодня, так завтра, а голубая каретка может понадобиться всякому. И уж на этот-то взнос деньги всегда находятся. Не любит простой человек даровщины.
Когда приходится надстраивать этаж - тут мука с печными трубами. Если еще вдобавок жара, то просто выдержать невозможно, - жар и клубы дыма бьют прямо в лицо. Конечно, есть средство и против этого: на двух крюках, вделанных в кирпич, над печной трубой растягивают тряпку. Восходящий ток горячего воздуха пузырем вздувает ее кверху. Дым возвращается вниз, в печки, гаснущие к великому беспокойству кухарок. Вырывается клубами сажа на деревянные полы.
Трубочист. Его щетки опускаются вниз, снова появляются наверху - все безрезультатно. Из кухонных окон и дверей появляются встревоженные лица, глаза, заслоненные рукой от солнечного света.
- Что эти каменщики там вытворяют? Суп сварить невозможно!
А не то - стекло. Вставишь его в трубу и ничего не заметно. А огонь гаснет. Можно спокойно укладывать кирпич, не задыхаешься от дыма, не хрустят на зубах крохотные угольки.
Только вот со стеклом можно засыпаться. Кусок щебня, инструмент трубочиста - и кончено дело! Да еще как кончено! С шумом, с пронзительным дребезжанием стекла в трубе.
Тряпкой лучше. Тихо, незаметно. Нет тяги, да и все. Видно, уж погода такая, совсем безветренная. Можно даже посочувствовать горю причитающей над тухнущей плитой Марыси - кухарки с третьего этажа. Да, мол, досадно, но такая уж погода, что поделаешь! Может, к вечеру, наконец, ветерок будет, хоть бы к ужину.
Но вот уже бьют в рельсу. Шабашить! И когда человек уже наскоро моет рыжие от кирпича и белые от извести руки, с постройки напротив громко, протяжно, доносится:
- Анато-ооль! Рыбу ловить идешь?
И ветер со всех ног мчится с ответом:
- Иду-у!
Два сачка. Длинный шест с пучком цепочек на конце. Ящичек для улова.
Лучше всего по субботам. В воскресенье можно спать сколько хочешь, а ночью до самого рассвета бродить в мутной воде.
Белые от росы луга. Поблескивающие, прохладные. В тени городского вала темной змеей речка. В холодке взъерошенных ивовых зарослей журчащая глубь. В илистых заливчиках грязно-белые, кружащиеся клочья пены. Из-за летучих облачков в ясном небе круглое лицо месяца.
- Эх, луна, черт бы ее побрал!
Но это ничего. Один остается позади, другой выдвигается вперед. В случае чего - пронзительный свист. И те внизу сразу, каким-то таинственным образом исчезают, словно впитываются в туман или растворяются в воде. И никого нет. Полицейский в летней белой, издали приметной шапочке может ходить вокруг сколько угодно. Ничего ему не заметить, не высмотреть, кроме двоих людей, спокойно идущих вдоль вала. Что ж, гулять никому не запрещается.
Готово. Два сачка крепко уперлись в дно под натиском сильных рук. Перегородили русло во всю ширину.
- Влезай!
Один упирается в шест. С шумным плеском взметывая водяной фонтан, прыгает по пояс в темную воду. Удары шеста под берег, в свесившиеся в воду ветки, в фашины гребли, в тихо журчащую глубь.
- Стоп!
Ловкие пальцы, держащие у жердочки сачка конец сетки, ощущают малейшее вздрагивание. Сетка появляется из воды, вода полированным серебром сверкает в мелких ячейках. На дне сетки трепетное поблескивание. Рыба летит на берег, ловкие руки ищут ее в траве.
- Мелкота!
- Ничего, ничего, бери.
Узкое тельце плотвы падает в жестяной ящик.
- Стоп!
- Опять мелочь!
- Плотва?
- Нет, елец.
- Пугай, пугай, тут должно что-нибудь быть.
- Что-то эти пескари попрятались.
"Пескарем" они, чтоб не сглазить, называют угря.
- Будут еще, больно ты скорый.
И снова:
- Стоп!
- Влазь!
- Пугай!
- Хватит!
- Помаленьку!
Плоская серебристая плотва. Радужные спинки ельцов.
- Стоп!
- Ого, кажется есть!
На этот раз добычу не бросают прямо из речки. На берег выносят весь сачок.
- Вынимай! Помаленьку!
На дне сачка извивается коричневая змея. Поблескивает белое брюхо.
- Брать!
Скользкое прикосновение в пальцах. Всего мгновение. И сразу исчезает.
- В траву! В траву ушел!
Огромный угорь, словно змея, извиваясь, скользит в траве. Но его уже хватают сильные руки, сворачивают в клубок, быстро, быстро. Вот он и в ящике. Мерно стучит в жестяные стенки маленькой змеиной головой.
- Ну и дьявол!
- Чуть было не ушел!
- Э-э… Куда ему уйти?..
- А как бы ты думал? Добрался бы до воды - и будь здоров!
- Отсюда-то?
- Еще как!
Ну, а как же, ведь угорь, шутка сказать! Вылезает по ночам на ближние поля, жрет горох. Проглотив крючок удочки, обвивается хвостом вокруг камня, хоть все внутренности у него вырви, а от камня не оторвешь. Один раз так обвился вокруг мужика, что пришлось его пополам перерезать, не то бы задушил. Вот он каков, угорь. Теперь, когда он пойман, можно назвать его и угрем, а не пескарем, как раньше.
- Влазь!
- Пугай!
Над водой какая-то тень.
- Гляди, удит!
- Кто это такой?
- Черт его знает.
- А ну-ка, спроси у него разрешение на ловлю.
Сачки таинственным образом исчезают.
- Эй, разрешение у вас есть?
Человек медленно пятится от воды. Они полукругом, подавшись вперед, наступают на него. Как волки. Окружают.
- Вы сами браконьеры! Еще и разрешение спрашивают! По-лицияя-а!
Отчаянный крик над распростертыми под бледным небом пустынными полями.
- Холера проклятая! Не ори, сукин сын!
Тень поспешно удирает. Прячется среди темных зарослей верб.
- Ну, валяй дальше! Нечего тянуть.
Ночь бледнеет. С небольшой копны сена на прибрежном лугу поднимается заспанный человек.
- А ты тут и спишь?
- А как же. Я там переметы поставил, смотрите не порвите.
- А еще кто из наших здесь?
- Хо-хо! С вечера человек двадцать вверх по течению пошли.
На востоке узкая рыжая полоска. Пора домой.
Теперь на реке ежеминутно попадаются знакомые. Каждые несколько шагов - взмах удочки.
- Ну, как Томек?
- Хорошо!
- Ясек! Скоро домой?
- Эй, Рудек!
- Глядите-ка, и Владека принесло!
Братия скликает друг друга. Те, кто живет в одном районе, на одной улице или в одном доме. Можно подумать, что в эту ночь, в канун воскресенья, все каменщики превратились в рыбаков. Мокрые по шею, в шелестящей от воды одеже, они молчком, украдкой пробираются в это прохладное утро им одним известными дорогами домой. В жестяных ящиках бьются головами угри, на спинах ловцов покачиваются сачки. Пока не рассвело, нужно попрятать в недоступные тайники запрещенные сети, удочки домашней работы, шесты, которыми вспугивают рыбу. Как ничего и не бывало. В понедельник опять на работу - кирпич, известь и цемент. Но в ночь под воскресенье - серебряные от росы луга, серебряный предатель-месяц на небе, серебряная рыбья чешуя. И белое брюхо угря и шорох прибрежных деревьев.
Или кабак. Потому что сегодня получка, завтра ее, быть может, уже не будет. А потом долгие зимние месяцы. И получка переливается пеной через край пивной кружки, сверкает грязной рюмкой, появляется из-за прилавка четвертинкой за злотый и пятнадцать грошей. Плевать на все, раз сегодня есть деньги. И получка обращается в удар кулаком меж глаз или ножом под ребро, в пьяную драку, в ночевку в полицейском участке.
А то - угостить девушку на танцульке, поставить ей все, что она в силах выпить и съесть. Чтобы чувствовала, что не с нищим каким танцует, не с первым встречным, а с каменщиком! Угостить музыкантов, чтобы знали, кому играют! Угостить всякого, у кого только есть глотка, чтобы пить, - пусть знают, как каменщик гуляет. Пока еще что-то звенит в кармане, пока есть что бросить на прилавок.
И так во всем. До конца, до дна! Плевать на жизнь, на этакую собачью жизнь. Ударить ножом врага, пойти на смерть за друга. На смерть всякий охотно пойдет за любое правое дело, а в первую голову, в первую голову за то великое, за святое общее дело.
В быстром течении этой своеобразной жизни Анатоль плавает словно рыба в воде. Ничто здесь не застаивается на месте, не закостеневает, не киснет. Красочная, горячая, внезапно расцветающая жизнь. В дурном и хорошем, в великом и малом - жизнь, пульсирующая быстрыми ударами сердца, неудержимой волной горячей крови. Жизнь, пылающая огнем, взрывающаяся пламенем. Надежная. Своя. Сплотившая их в огромную семью, в рыцарский орден кирки и молота.
Кипящая радостной молодостью жизнь. Жизнь полная, бьющая через край.
Да еще однажды утром, по пути на работу, его глаза встречаются с темными, пугливыми глазами девушки.
Анатоль от всего сердца улыбается темным глазам. Ему отвечает трепет длинных ресниц.
Раз, другой. Потом уже можно приподнять шапку и вместе с кивком темной головки в самое сердце принять внезапно вспыхнувший на щеках румянец.
А теперь можно иной раз и заговорить. Наталка. Наталка и Анатоль. Забавно!
Тихонькая она такая. Худенькая, с виду хрупкая. Но руки сильные, трудовые, пальцы изъедены коричневым табачным соком на фабрике. Руки Анатоля невольно протягиваются, чтобы защитить, помочь, взять ее под свое покровительство.
И так уж остается. Анатоль и Наталка.
Такой с виду цыпленок. Маленький, слабенький. Но тяжкий труд несут на себе девичьи плечи. Вереницу долгих, трудных, суровых дней влекут за собой ноги. Умеют твердо смотреть в лицо жизни пугливые глаза. Умеют упорно, непреклонно сжиматься розовые губы.
Сперва лишь несколько слов на ходу, - ведь оба торопятся.
Потом Анатоль у ворот фабрики всякий раз, когда ему удается поспеть с работы к концу ее смены. Потом то тут, то там, в воскресенье.
Разговаривают. Обо всем. О своей жизни. Рассказывают, что было днем.
И, наконец, также и о том, о его деле.
Она прилежно слушает. Наклоняет к нему темную головку, напряженно стараясь понять каждое слово.
Впрочем, это знакомо и ей. Может, не так точно, не так хорошо, как Анатолю, но знакомо. Ведь она не с луны свалилась. Ее воспитывал сырой подвал и сиротская доля, фабричный склад, заваленный кипами табаку.
- Видишь ли, Наталка, дело обстоит так…
Она поддакивает, кивая темной головкой. Понятно. Так, именно так.
Анатоль улыбается. Как хорошо, что она такая, - иначе на что ему были бы и пугливый взгляд ее глаз, и эта внезапная краска в лице, и песня счастья в шумно бьющемся сердце?
- Вот я поведу тебя, покажу одну вещь.
- Сегодня?
- Нет, нет. Через некоторое время, подожди. Это еще только делается.
А пока можно почитать. Анатоль объясняет. Но Наталка понятлива, хватает на лету, впитывает в себя каждое слово, срывающееся с его губ. Ведь это же Анатоль! Уж раз он что скажет, так оно и есть. Еще бы - Анатоль!
И, наконец, он однажды говорит:
- Наталка, сегодня вечером пойдем.
- Куда?
- Увидишь.
И они идут.
Сперва ничего неожиданного нет. Ведь она уже заходила сюда раз за Анатолем.
Но теперь они поднимаются наверх. Зал полон. Под огнями ламп - смешанный гул голосов. В глубине - зеленые складки занавеса.
- Садись, садись и смотри.
- А ты?
- Мне пора идти, сейчас ты меня увидишь.
- Там?
Зеленые складки слегка колеблются.
- Там, там, только подожди.
Он исчезает где-то в боковых дверях. Впрочем, его уже зовут туда, нетерпеливо, настойчиво.
Наталка сидит в первом ряду. Сперва ей немного неловко, но вскоре она успокаивается. Прямо за ней сидит Флисовская, тоже с папиросной фабрики. А таких, что в шляпках, почти и не видно, - не то что в театре.
Она терпеливо ждет. Зеленые складки занавеса слегка волнуются, но пока ничего не начинается. Интересно, что это будет?
Вдруг удар гонга. Наталка вздрагивает в напряженном ожидании. Зеленые складки уходят в стороны.
На сцене стоит целая толпа. Не переодетые, не загримированные, прямо как были. Она даже слегка разочарована. И Анатоля что-то не видно; впрочем, он, может, потом придет, утешает она себя. Потому что без Анатоля ей как-то не по себе.
В зале совершенно темно. Сцена освещена ярким белым светом. Они стоят там полукругом. Наталка начинает волноваться за них. На сцену устремлено столько глаз… А вдруг что-нибудь не удастся? Но нет, не может быть. Ведь там Анатоль. Она усаживается поудобнее, потому что ведь сейчас начинается.
Во тьму зала мерно, четко льются произносимые хором слова. Словно из одной мощной груди:
Воздвигаем белый дом,
Стоэтажный белый дом…
Наталка слушает. Ведь это об Анатоле. Об Анатоле и о ней. За собой в напряженной тишине зала она слышит дыхание толпы. И даже выпрямляется от гордости. Ведь это об Анатоле.
Вдруг мерный ритм спокойных голосов обрывается, словно прибитый к земле. А над ними светло, вдохновенно, высоко взвивается один голос:
Был один там парень юный
С искрой солнечной в глазах.
Возвышаясь на лесах,
Так вот пел тот парень юный…
Теперь на полшага из темного полукруга толпы выступает Анатоль.
Из темной пропасти зала на него смотрят неясные очертания лиц. Будто призраки. Дыхание сотен губ доносится, как дыхание огромного теплого зверя.
Но Анатоль не видит, не слышит. Быстрая дрожь пробегает по всему его телу, с головы до ног. Губы пересохли. Сердце вдруг сжимается. Еще полшага вперед. И, словно пламя, его охватывает вихрь восторга. Руки кверху, - о, не так, совсем не так, как на репетиции. Теперь это по-настоящему. Не заслушавшемуся залу, а своему темному детству, своим мрачным отроческим дням, этим шумным городским улицам, этому ужасающему миру несправедливости и насилия бросает Анатоль дерзкий вызов своей воинственной, непокорной юности:
Я пойду все дальше, выше,
Буду крышу класть за крышей,
Возведу под самый месяц
Этажей так тысяч с десять.
Как огненное копье пронизывает его голос темноту зала. Та же быстрая, мелкая дрожь пробегает по залу. Хотя огненное копье уже гаснет в темном бархате множества низких голосов.
Наталка дрожит всем телом. Глупые слезы туманят ей глаза.
- Анатоль, Анатоль, - бессознательно шепчут губы.
Теперь антракт. Анатоль с отсутствующим еще взглядом, с растрепанными светлыми волосами приходит в зал. Садится возле Наталки, - нет это не сон, садится как ни в чем не бывало возле нее.
- Ну? - спрашивает он с улыбкой, но в его голубых глазах еще мерцает то пламя святого безумия, что обратило его в молнию и песнь, там, в осветившемся вдруг пурпурным светом полукруге.
Наталка никогда не видела орла. И все же с ее дрожащих губ срывается как раз это:
- Орел ты мой!
Анатоль пожимает плечами. Он ведь только строит свой стоэтажный белый дом. И - осторожно поглаживая руку девушки:
- Милая…
- Будет еще что-нибудь?
- Ну, конечно! А ты думала, только одно это?
С нее бы хватило и одного этого. Именно этого. Потому что ведь Анатоль…
Впрочем, из всего остального она не видит почти ничего. Все несется пестрой вереницей, перепутывается в голове в какую-то вьюгу звуков и слов. Самое главное уже было: Анатоль с развевающимися светлыми волосами, с глазами, горящими как огонь, Анатоль, бросающий всему миру свой дерзкий вызов.
У входа к ним присоединяется мать. Все это время она просидела в последнем ряду, смущенная, сама не своя. Ей неловко оттого, что она здесь, а между тем ей так хотелось посмотреть на сына, на этого странного, такого близкого и вместе с тем такого далекого сына. Давно миновало время, когда строптивого Анатоля приходилось лупить палкой, чтобы выбить из его головы всякие дьявольские затеи. Теперь это кормилец, надежда, защитник, хотя она смутно отдает себе отчет, что он так и остался все тем же безумным Анатолем, которого когда-то послали на исправление к ксендзам. Тем же самым Анатолем, которого приходилось конфеткой приманивать на берег, когда он, восьмилетний клоп, отважный и неисправимый, прыгал по льдинам, с грохотом плывущим по весенней реке. Тем самым Анатолем, который двенадцати лет от роду избил подмастерья булочника, высоченного мрачного парня, за оскорбительные слова по ее адресу. Тем Анатолем, который исчезал из дому на три дня и возвращался с разбитой головой, в изорванной одежде, но счастливый и гордый.
Мать вздыхает. Давно уже она чувствует себя наседкой, которая вместо беспомощного птенца высидела странное, крылатое создание с нравом, ничем не напоминающим цыпленка. Понемножку она сдается. Со дня на день власть ускользает из ее рук. Мало-помалу привыкает она угадывать мысли сына, исполнять его даже невысказанные желания. Из себя самой она превращается в "мать Анатоля". Она знает, что сама по себе ничего не значит, она лишь мать Анатоля. Только потому, что она его мать, ей уступают дорогу, подставляют стул, только потому ей кланяются люди, которых она знает лишь в лицо. Мать Анатоля. И она сама не знает, что в ней сильнее - обида или гордость, свои привычные взгляды или восхищение перед этим большим светловолосым сыном.