Облик дня - Ванда Василевская 13 стр.


Игнац уходит. Спит под лестницей в старой лачуге. Крадет уголь из вагонов, выкапывает картошку в полях. В общем что придется. Вскоре ему становится хорошо знаком запах клопов в камере малолетних.

Потом проститутки. Попадает в больницу. Когда он возвращается оттуда, окружающим едва удается вырвать из его рук Настку, которая преподнесла ему такой подарок. Но жить с ней он продолжает, все же девка что-нибудь да заработает.

И, наконец, жена. Старая, злющая, но, говорят, с деньгами. На другой же день после свадьбы деньги оказываются сказкой, остается старая, злая ведьма.

Вскоре появляются дети. Тупые, покрытые прыщами и язвами дети сифилитика. Опять тюрьма. И опять. Игнац считает, что с него хватит. Теперь он только и смотрит, кого бы пырнуть ножом. Один раз, но так, чтобы заполучить крупный куш. Что не, случай подворачивается. Но не успевает Игнац и заглянуть в туго набитый бумажник, как его руки уже закованы в наручники.

Комиссар полиции пристально вглядывается в него. Игнац ожидает обычных вопросов. Но нет, комиссар только присматривается. А потом говорит, что ему требуется.

Игнацу все равно. Так или этак. Но свобода все же лучше тюрьмы. И наконец-то он будет иметь какое-то значение - он, косоглазый Игнац. И он кивает головой, что, мол, ладно. Да и какой у него выбор? Убийство, как-никак… Впрочем, комиссар много раз напоминает ему об этом. Убийца, рецидивист, алкоголик. Комиссар упоминает о множестве дел, относительно которых Игнац был уверен, что они уже давно забыты, не выясненные и не замеченные никем. Даже эту старую историю с рыжей Генькой. Даже проделки подростка.

Игнац вторично говорит: "Ладно". Откуда ему знать, что тот человек вовсе не умер, что нож только скользнул по ребрам?

Теперь комиссар инструктирует его. В первую голову Анатоль, конечно. И вообще все. Что, как, где. Игнац тщательно запоминает. Наконец-то ему дают возможность стать приличным человеком. Наконец-то он будет получать ежемесячное жалование да сверх того еще сдельно, с головы. Наконец, он будет держать в руках человеческие судьбы. Он, косоглазый Игнац, которого до сих пор судьба швыряла, как слепого щенка.

Дальше все идет легко. Как же не поверить забитому жизнью бедняку?

В душе Игнац смеется над их легковерием, над их молодым энтузиазмом, над их горячей верой. Смеется, когда ему поручают выполнить работу, о которой в тот же день узнает господин комиссар полиции. Когда его хвалят за горячую преданность, Игнац лишь смеется в душе над человеческой глупостью.

Лишь изредка по его телу пробегает внезапная дрожь: это когда на него зорко глянут голубые глаза Анатоля. Будто насквозь его видят. Будто видят иудины серебреники во внутреннем кармане его истрепанного пиджака. Будто видят мерзкий страх, охватывающий Игнаца, когда он предстает перед комиссаром и тот хмурится, что мало сведений.

Игнац старается изо всех сил. Подгоняет, подстрекает: скорей, больше, стремительней. Ему грезится день, когда комиссар, потирая руки, похлопает его, Игнаца, по плечу. Когда он скажет: "Мы повышаем тебе жалованье".

Хотя, что ему за радость от этих денег? Он трепещет, как бы не заметили. Боится купить себе новый костюм. Боится забежать в кабачок. Всюду мерещатся подозрительные, выслеживающие глаза. Взгляд жены - она знает, догадывается. Взгляд Анатоля - он уже напал на след. Взгляд прохожего на улице - и он видит.

Лишь изредка, когда все это уж очень допечет его, он напивается до беспамятства. И тогда - за город с девочками. Но и там страх, которого не заглушает и водка. Увидят, теперь уж не вывернуться! Сделают с ним что-то страшное.

И он возвращается домой, разбитый и перепуганный еще больше.

Шпик - скрипит лестница. Шпик - стонут в петлях трухлявые двери. Шпик - трещит пол. Шпик - тяжело посапывает спящий ребенок.

Он забивается в угол постели, устремив расширенные глаза во мрак. Шпик - дышит темнота.

Жена шевельнется на кровати, и Игнац замирает от страха. Услышит, вскочит с криком, побежит туда, к ним. Расскажет. Они придут. Каменные лица, ледяной взгляд Анатоля, тяжелые обезумевшие кулаки. И потом - что-то страшное, непостижимое. Он настороженно ждет: если жена шевельнется еще раз - значит, слышала. И тогда не остается ничего иного - за горло, придавить голову подушкой, нажать коленом. Все равно, что будет после. Но жена спит, хотя погасающие остатки угля в печке громко шипят: шпик! Покрытое шрамами худое тело Игнаца обливается потом. Ему хочется во весь голос вопить о спасении. Но кто придет на его зов, на зов шпика? Господин комиссар ясно сказал: должен действовать на собственный риск и страх. Нет спасения, нет надежды, нет помощи! Погиб, неотвратимо погиб косоглазый Игнац, шпик, оплачиваемый помесячно и с головы.

Но вот наступает утро. Тьма умолкает. Игнац снова держит в руках человеческие судьбы. Съев кусок хлеба, он идет к Анатолю договориться о важных делах. Одно мгновение перед дверьми колеблется: а вдруг знают? Но тотчас овладевает собой. Откуда им знать?

И вправду, они ничего не знают. Юные головы горят. Они ясно, как на ладони, видят то, что, может быть, будет через двести, триста лет, а может, и вовсе не будет, и не видят сидящего напротив них шпика, оплачиваемого помесячно и с головы, косоглазого Игнаца, "преданного делу товарища".

"С головы, - мелькает в отяжелевшем после вчерашней выпивки мозгу Игнаца. - Как смешно говорится - с головы. Хотя теперь голов не рубят, а вешают. Спокойно, без кровопролития".

"Которая же это будет голова?" - сонно грезит Игнац, глядя на всех. Светлые волосы Анатоля. Темный чуб Эдека. Гладко причесанная головка Наталки. Каштановые, вечно растрепанные кудри Антека. Лысоватая голова Гилярия. Которая из них?

- А ты что по этому поводу скажешь, Игнац?

Он вздрагивает, словно застигнутый на месте преступления. Знают ли они? Можно ли прочесть чужие мысли? Мурашки страха ползут вдоль позвоночника.

- Ты что? Сонный, что ли?

Игнац облегченно вздыхает. Нет, ничего они не знают, ничего.

- Да нет, - говорит он, - нездоровится что-то.

Они заботливо расспрашивают. Ведь это преданный делу человек, их товарищ Игнац.

Вот если бы еще не эти спокойные, зоркие, неведомо что скрывающие за своей чистой лазурью глаза Анатоля! Дикая ненависть распирает сердце Игнаца. Ах, если бы получить именно за эту дерзкую голову, довести, - не до тюрьмы, нет, - а до виселицы эту белокурую, дерзкую голову! Отомстить за все свои ночи, полные страха, за дрожь ужаса, за всю эту жалкую жизнь в вечном страхе, за невозможность напиться на собственные, тяжко заработанные деньги, за кошмарные сны и видения! Отомстить именно ему, Анатолю.

Обводя глазами присутствующих, он начинает своим резким, срывающимся голосом. Так, мол, и так. Пора начинать что-то делать по-настоящему. Все, что они делают, это ребячество. Так ни к чему не придешь.

Анатоль внимательно слушает. Игнац прав, он говорит как раз то, о чем сейчас думает каждый из них. Но тем не менее, сам не понимая почему, он не допускает до принятия резолюции.

Потом задерживает Эдека.

- Слушай.

- В чем дело?

Это трудно высказать. Эдек хмурит брови, слушает. Одобрительно кивает. Ничего не поделаешь, так уж обстоят дела. Надо беречься, хотя Анатоль, вероятно, не прав. Во всяком случае он последит несколько дней.

На Эдека можно положиться. Анатоль знает, что с этого момента он будет как тень следовать за Игнацем.

Но ничего такого не заметно. Был на кирпичном заводе, говорил с Войцехом. Все в порядке. Вертелся возле фабрики. В порядке. Ночевать ходит домой, два раза встретился с каким-то субъектом, - так, обыкновенный человек, мало ли у каждого из них знакомых. Был на собрании маляров, на собрании портных, на собрании транспортных рабочих. Ясно, всем интересуется помаленьку, так оно и следует.

И все же в сердце Анатоля всякий раз, как он глянет в бегающие глаза Игнаца, возникает глухая тревога. Видимо, надо еще подождать.

Тем более что сейчас ему и некогда заниматься этим делом. Ибо однажды на призыв Анатоля зал взрывается криком:

- Забастовка!

И Анатоль руководит забастовкой.

Голубые глаза Анатоля темнеют от напряжения. Он несет на своих плечах бремя доверия. Он несет на своих плечах бремя борьбы за насущный хлеб трудящегося человека.

Он должен быть повсюду. Ответить на всякий призыв. Здесь. Должен внушить всем свою дерзкую уверенность, свою непреклонную волю к победе. Должен знать все о всяком, о его стремлениях, о его решимости и мгновениях колебаний.

В один огромный костер собирает Анатоль маленькие огоньки отдельных усилий. Чтобы перековать их в одно летящее в цель копье.

И когда глядит на колышущееся море голов, на сплоченную гудящую массу, его охватывает безумная радость от ощущения ее сил, - он знает: это лишь репетиция. Ему грезится сон, его пурпурный сон о борьбе и победе. О схватке врукопашную. Об освобождении из вековых пут порыва масс.

- Разрушить все до основания, - говорит Эдек, вспоминая Веронку и дни в темной камере.

Анатоль знает это. Надо разрушить все до основания. Но так, как делают котлован под постройку. Чтобы ничто не мешало возникновению фундамента - ни вросшие в землю глыбы камней, ни перепутавшиеся корни деревьев, ни мелкий сыпучий песок, на котором ничто не удержится, ни лужицы гнилой, зеленой воды.

А тогда строить! На то они и каменщики, чтобы строить.

Анатоль смотрит в зал.

Сильны руки трудящегося человека. Они умеют укладывать тяжелый кирпич. Умеют, этаж за этажом, воздвигать здание. Скреплять его известью и цементом. Умеют покрыть стены радостной, ослепительной белизной. Точны глаза трудящегося человека - не отклонится проворный отвес. Упрямы, непоколебимы сердца - сумеют довести постройку до вершины.

И глядя на взволнованный зал, Анатоль знает: когда будет закончен котлован, когда почва будет приготовлена под фундамент, они начнут строить. Величавое, стройное, поднебесное здание. Руки Анатоля рвутся к этой работе. Сердце рвется к этой работе. Еще лишь небольшой отрезок пути сквозь тьму.

Пряма и ясна дорога. Анатоль прислушивается к биению сердца трудящегося человека. Сердце трудящегося человека говорит внятно…

Просты, темны и суровы лица. Хмуры сознанием серьезности момента, ведь не только Анатоль, все знают, что они - строители нового дня, каменщики будущего, работники нового труда.

XIII

На сцену в больших корзинах вносят хлеб. На расстеленной бумаге укладывают груды продолговатых, золотисто-коричневых буханок. Ровных, ароматных, гладких. Обыкновенный хлеб.

Идет уже одиннадцатый день забастовки. Из битком набитого зала смотрит тысяча лиц. На этот золотисто-коричневый, гладкий, душистый хлеб.

Худые лица, впалые щеки, в темных глазницах лихорадочным блеском сверкают глаза. Юноши, мужчины, почти старики. Впрочем, кто это может знать? Быть может, вон тот сгорбленный, высохший человек еще молодой, но тяжесть тысяч кирпичей, которые он таскал на третий, на четвертый этаж изо дня в день, целыми сезонами, когда только была работа, так пригнули его к земле? Быть может, вон тот бледный, с поседевшими висками рабочий еще молодой, но его так выбелили тысячи ведер извести, которые он с четырнадцати лет таскал на третий, четвертый этаж изо дня в день, целыми сезонами, когда только была работа?

Золотисто-коричневый, душистый хлеб. Бледные, почерневшие, высохшие лица.

Это хлеб - для всех. Его может потребовать всякий нуждающийся, всякий, у кого его уже нет дома. Несколько мгновений колебания. Тысяча пар глаз смотрит на груды лежащего на сцене хлеба. Но ни одна рука не протягивается к нему. Хлеб куплен на профсоюзные деньги, которые собирали долго, с трудом. Хлеб для тех, кому уж окончательно нечего в рот положить.

- Сперва женщинам, - раздается откуда-то из задних рядов мужской голос.

- И тем, у кого по пятеро, по шестеро ребят.

Постепенно руки начинают подниматься. То тут, то там. Все больше и больше. Ведь забастовка идет уже одиннадцатый день.

Брошенная буханка, описав дугу, падает прямо в подставленные руки. Анатоль становится на стул, ловит и передает дальше. Быстро, быстро, один за другим, точно какие-то золотистые снаряды, падают хлебы в темную изголодавшуюся толпу.

- Сюда, сюда! Вот этому, у него пятеро детей! Давайте же сюда! Четверо детей и баба болеет.

Истощенный, чернявый человек нерешительно берет в руки продолговатую буханку.

- Держите, держите еще одну.

- Как же это? Нет, не давайте, хватит одной.

- На шестерых детей? Берите, не разговаривайте!

Истощенный человек качает головой. Медленно, тяжело ступая, уходит.

- Как же так, две? - шепчет он про себя.

- Ну-ну, не будь дурочкой, чего стыдишься? Есть-то ведь у вас нечего? Ничего тут стыдного нет.

Худощавая девушка берет хлеб, подставляя платок. Глаза у нее так и смеются, глядя на гладкую золотистую корку. Она осторожно спускается по шаткой лесенке, как сокровище прижимая хлеб к груди.

- Мне не надо. На завтра дома еще что-нибудь найдется, дайте другим, вот этому.

- Я одинокий, обойдусь. Дайте тем, у кого дети.

В углу сцены молчаливо стоит сгорбленный, худой как скелет, каменщик.

- Хотите хлеба?

Бледные губы беззвучно шевелятся. Наконец, тихо, с явным усилием, он говорит:

- Мы уже третий день без хлеба.

- Дети есть?

- Шестеро.

- Сюда, сюда! Бросьте-ка сюда еще парочку!

И опять хлебы золотыми полукружиями падают далеко в зал.

- Ну и прицел у него!

- А еще бы! Мало он кирпич подавал! Только от этого у него "синички" на руках не сделаются.

- Как знать, кабы он восемь часов подряд швырял, может и сделались бы.

Но груда хлеба тает на глазах. Нечего опасаться, что от этого могут сделаться на руках "синички" - глубокие, болезненные трещины на мякоти пальцев, особенно быстро появляющиеся в ненастье, когда шершавый кирпич скользит в руках.

- А ты, такой-сякой, куда прешь? Никогда не работал, только и знал, что на тротуарах с девками толкаться, а за хлебом первый лезет!

Белокурый парень торопится нырнуть в толпу.

- Ишь его! На рабочий хлеб польстился!

Высокий, плечистый рабочий отрезает от полученной буханки тонкий ломтик. Медленно ест, тщательно пережевывая. Кончил. Озабоченно осматривает начатый хлеб. Отрезает еще раз - кусочек душистой корочки. Затем решительным жестом закрывает перочинный нож, берет буханку подмышку, прикрывает ее полой рваной, заплатанной куртки.

Зал постепенно пустеет. Рабочие выходят, держа в руках буханки. Некоторые прячут их за пазуху.

- Не так, не так! Держите на виду при выходе! - кричит кто-то из толпы. - Пусть эта сволочь видит, что у нас еще есть, что жрать, что в два счета взять нас голодом не удастся!

- Ну, вот еще, голодом! Лето ведь, морковь растет на огородах.

- Салат!

- Пескари в Висле… Э, брат?

Смеются. Зал уже почти пуст.

- Ну, а теперь говорите, кто голоден? Одна буханка осталась.

Спустя мгновение хлеб разрезан на тонкие ломтики. Их разбирают, медленно жуют.

- То-то будет дома радость, - говорит один. - Остатки черного, солдатского, ребятенки вчера съели.

Анатоль отирает пот со лба. Он смертельно устал с этим хлебом, с этим золотисто-коричневым, душистым хлебом, который золотой аркой летел в темную от нищеты и голода толпу.

А между тем работа еще не кончена. Народ придет и в послеобеденное время. Два раза в день выступает Анатоль. Два раза в день бросает он в темный зал багряное зарево слов. Два раза в день бросает в темный зал свое жаркое сердце.

А в промежутках - по постройкам. Где-то на краю города штрейкбрехер. Украдкой работает под прикрытием забора. Но его обнаруживают. Он является на собрание. Оправдывается. Да так тут и остается. Расследования, попреки - это все потом. Сейчас не время.

Пустые, онемевшие, стоят скелеты лесов. Слоем серой пыли покрывается раствор в глубоких ямах. Застывает известь в брошенных второпях ящиках. Жарятся на солнце, мокнут на дожде высокие горы кирпича.

Так и рвутся к работе утомленные долгим зимним отдыхом руки. Глаза так и тянет к высотам замерших в неподвижности этажей. Тишина в возвышающихся над широкими улицами огромных зданиях. Молчание в конурках по переулкам, где люди по двое, по трое посвистывали, штукатуря стены.

Долго и убедительно уговаривают господа предприниматели. Перебрасывают, словно мяч, один другому круглые цветистые слова. Тяжело вздыхают, поглаживая лысые головы. Подсчитывают, подсчитывают без конца на длинных узких лоскутках бумаги длинные столбцы цифр. Да, да, не так-то это просто. Потеют, отирают надушенными платками лоснящиеся лысины. Говорят, говорят до утомления, до потери дыхания, глядя в холодные голубые глаза Анатоля, в глаза его товарищей. Им хочется переубедить, заговорить зубы, заставить захлебнуться в потоке любезных, клейких, ласковых слов.

Комитетчики возвращаются к своим и сухо, коротко, без комментариев: так и так.

Но темный зал взрывается шумом. Оконные стекла дрожат от дружного крика:

- Забастовка!

И Анатоль по телефону;

- Я же говорил.

Снова - вспотевшие лысины. Шумный, быстрый поток слов. Слова, как трескучие звонкие бусинки. Слова, как блестящие острые булавочки.

Смешанный, задыхающийся, бессильный гомон в ответ на твердые спокойные слова Анатоля. Бегающие, неуверенные глаза - в ответ на его ледяной взгляд. Мягкие, жирные, холеные руки, касающиеся его грубых, загорелых рук.

И снова уговоры.

- Да, да, это понятно. Конечно, само собой разумеется. Но что поделаешь?

Вздыхают. Скорбно покачивают головами. Опускают их на шелк галстуков. Да, они понимают. Сочувствуют. Видят. Да, да. Но ведь, с другой стороны…

И опять все сначала. Гневный огонек в голубых глазах Анатоля. Внезапное нетерпеливое движение загорелой руки.

И так - изо дня в день.

Непоколебимо, - колебаться нельзя. Упорно, - уступки невозможны.

- Мы боремся не за надушенный носовой платочек, не за шелковые галстуки и не за жирное брюхо!

Молчание темного зала. Кричат:

- Мы боремся за жизнь!

Но именно потому, что борьба идет за жизнь, то и дело распахиваются двери тюрьмы. Сегодня они поглощают одного, завтра другого. Пусть всего на неделю, на два-три дня. Так, для острастки, для облегчения предпринимателям переговоров.

Но какое это имеет значение? Тюрьма никому не в диковинку. Там по крайней мере хлеб есть, тяжелый, черный хлеб, но все-таки есть. Хуже - семьям. Неотвязная дума, что с близким человеком. Хоть и знаешь, что ненадолго, а все же сердце сжимается от страха. Да и голод заглядывает в маленькие оконца. Мужчина, тот всегда что-нибудь да придумает.

На семьи у Анатоля уже не хватает времени.

- Надо бы тебе, Наталка, походить, посмотреть, что там дома у арестованных.

Разумеется, надо идти. Наталка быстро одевается, берет в сумку квитанционную книжку. Список адресов.

Длинные темные сени. Запах гнилой капусты. Двор. Темные окна смотрят слепыми глазами грязных стекол.

Назад Дальше