Ах, если бы Джек мог исчезнуть, провалиться сквозь землю вместе со своим на редкость неуместным гостем и накрытым столом! Впрочем, он все равно уже не успел бы, гак как поэт вошел в столовую и, обведя ее холодным взглядом, понял все. Мальчик пролепетал несколько слов, пытаясь что-то объяснить, оправдаться… Но тот его не слушал.
- Иди сюда, Шарлотта, полюбуйся! Ты меня не предупредила, что у господина Джека нынче гости. У него сегодня прием, Он угощает своих друзей.
- Ах, Джек, Джек!.. - укоризненно проговорила мать.
- Не браните его, мадам, - попробовал вмешаться Белизер. - Это все я…
Разъяренный д'Аржантон распахнул дверь и горделивым жестом указал несчастному на дверь.
- А вы будьте любезны замолчать и поскорее убраться отсюда! Проходимец!.. Не то я мигом упрячу вас за решетку - там вас живо отучат забираться в чужие дома.
Белизера жизнь бродячего торговца приучила ко всяким унижениям, и он не вымолвил ни слова, приладил на спине корзину, печально поглядел на стекла, по которым бежали струйки дождя, бросил признательный взгляд на Джека, согнулся, чтобы отвесить низкий-низкий поклон, и, не разгибая спины, вышел за порог, сразу попав под дождь, который забарабанил по его панамам, как крупный град. Даже оказавшись за дверью, он не выпрямился. И в такой позе он удалялся, будто подставляя спину жестоким ударам судьбы, бешенству стихий. Поливаемый дождем, он машинально затянул заунывным голосом:
- Шляпы! Шляпы! Шляпы!
В столовой наступила тишина. Жена лесника растапливала сухими виноградными лозами камин с большим колпаком, на который Шарлотта повесила промокшую одежду поэта, а сам д'Аржантон без сюртука шагал по комнате, торжественный и величавый, весь во власти глухой ярости.
Внезапно, проходя мимо стола, он увидел окорок, свой окорок, в котором нож бродячего торговца, голодного как волк, проделал глубокие впадины, зияющие отверстия, похожие на пещеры в прибрежных скалах, какие выдалбливают морские волны в часы прилива.
Он побелел.
Нужно иметь в виду, что окорок в доме был так же священен, как вино поэта, как его баночка с горчицей, как его минеральная вода!
- Ого! А я и внимания не обратил… Оказывается, тут шел пир горой… Как? И окорок?
- Они посмели взять окорок? - возмутилась Шарлотта, ошеломленная подобной дерзостью.
Тут вмешалась жена лесника:
- Вот беда! Говорила я, что барин рассерчает, что не надо давать ветчину всякому бродяге… Да ведь он у нас еще несмышленыш! Мал он еще!
Теперь, когда порыв великодушия у Джека прошел, когда перед его глазами уже не стояло морщинистое лицо, освещенное доброй, трогательной улыбкой, мальчик сам ужаснулся тому, что натворил. Взволнованный, дрожащий, он пролепетал:
- Простите!..
Ах, вот как! Теперь он просит прощения!
Уязвленный до глубины души, возмущенный тем, что посягнули на его любимую ветчину, д'Аржантон перестал сдерживаться и открыто выказал все свое раздражение; лицо его перекосилось от ненависти к ребенку, который был живым воплощением загадочного и сомнительного прошлого женщины, которую поэт все-таки по-своему любил, хотя ни в грош не ставил.
Не помня себя от гнева (что с ним случалось не так уж часто), он схватил Джека за шиворот, встряхнул и даже слегка приподнял его, будто желая показать этому голенастому подростку, что тот рядом с ним щенок.
- Как ты посмел дотронуться до ветчины? По какому праву?.. Ты отлично знал, что она тебе не принадлежит. Да и вообще здесь тебе ничто не принадлежит. Кровать, на которой ты спишь, хлеб, который ты ешь, - всем этим ты обязан моей доброте, все это ты имеешь по моей милости. И теперь я вижу, что напрасно я с тобой так добр. В сущности, что я о тебе знаю? Кто ты? Откуда взялся? Бывают минуты, когда твои дурные инстинкты, сказавшиеся уже в таком раннем возрасте, заставляют меня подозревать, что у тебя ужасная наследственность…
Он запнулся, заметив, что Шарлотта делает ему отчаянные знаки, указывая на тетку Аршамбо, которая внимательно и вместе с тем недоумевающе смотрела на него своими черными глазами. В этих краях все считали их мужем и женой, а Джека - сыном г-жи д'Аржантон от первого брака.
С трудом сдерживая поток брани, которая готова была сорваться у него с языка, задыхаясь от бешенства, нелепый, взъерошенный, весь в поту, точно взмыленная лошадь, запряженная в омнибус, от боков которой поднимается пар, поэт кинулся наверх, в свою комнату, и что есть силы хлопнул дверью. Джек был сражен безутешным отчаянием матери, которая ломала свои красивые руки и уже не в первый раз вопрошала бога, что она сделала, за что он ее так карает. Подобными жалобами она неизменно разражалась в трудные минуты жизни. Как всегда, ее вопрос остался без ответа. Но, видно, она и впрямь сильно провинилась перед господом богом, коль скоро небу было угодно, чтобы она без памяти влюбилась в такого ничтожного человека и слепо доверилась ему.
Словно для того, чтобы окончательно повергнуть поэта в черную меланхолию, к снедавшей его скуке и тоскливому одиночеству прибавился еще и недуг. Как у всех, кто долго терпел нужду, у д'Аржантона было неважное пищеварение. Кроме того, он был человек изнеженный, мнительный и, как принято выражаться, постоянно нянчился с собой, - в Ольшанике, где все домашние стояли на страже его покоя, это не составляло труда. А главное, болезнь была удобным предлогом, на нее можно было сослаться, чтобы объяснить, почему мозг его так бесплоден, почему он часами валяется на диване и пребывает в полнейшей апатии. Отныне пресловутое выражение: "Он работает… Барин работает"-было заменено другим: "У барина припадок". Этим расплывчатым понятием он окрестил свое постоянное недомогание, которое отнюдь не мешало ему по нескольку раз в день подходить к шкафчику, отрезать толстые ломти свежего хлеба, которые он густо намазывал сливочным сырком и съедал с такой жадностью, что за ушами трещало. В остальном же у него были все симптомы больного: расслабленная походка, дурное расположение духа, постоянная придирчивость.
Добрая Шарлотта жалела его, ходила за ним, холила его. Каждой женщине по душе роль сиделки, но у нее это качество еще усилилось благодаря глупой чувствительности: с тех пор как она решила, что поэт тяжко болен, он стал ей еще дороже. И чего только она не придумывала, лишь бы развлечь больного, облегчить его страдания! Она подкладывала под скатерть шерстяное одеяло, чтобы приглушить стук тарелок и серебра, изобрела целую систему подушек для жесткой спинки деревянного кресла времен Генриха II. Не были забыты и всякие мелочи - фланельки, отвары, согревающие средства, которые усыпляют мнимых больных и расслабляют их до такой степени, что они даже начинают говорить вполголоса. Правда, бедная Шарлотта в порыве бурной веселости, которая иногда еще нападала на нее, разом сводила на нет все свои добродетели сестры милосердия: она вдруг начинала болтать, размахивать руками и сконфуженно умолкала лишь тогда, когда взбешенный поэт умолял ее: "Да помолчи… Ты меня утомляешь.."
Недуг д'Аржантона привел в дом доктора Риваля, который теперь регулярно посещал больного. Этого доброго врача подстерегали на каждом повороте дороги в любое время дня его бесчисленные пациенты, разбросанные на десять миль вокруг. Он входил с приветливой улыбкой на веселом румяном лице, с венчиком белых вьющихся шелковистых волос вокруг головы. Карманы его долгополого сюртука оттопыривались от книжек, которые он постоянно читал в дороге, независимо от того, ехал он в экипаже или шел пешком. Шарлотта с озабоченным видом встречала его в коридоре:
- Ах, доктор, наконец-то! Если б вы знали, в каком состоянии наш бедный поэт!
- Пустяки! Не тревожьтесь, ему надо немного развлечься…
И в самом деле д'Аржантон, который здоровался с доктором еле слышным, жалобным голосом, так радовался появлению свежего человека, чей приход нарушал монотонное течение его жизни, что мигом забывал о своем недуге и принимался рассуждать о политике, о литературе, поражая воображение милого доктора рассказами о парижской жизни, о выдающихся людях, с которыми он якобы был знаком, о том, как он бросал им в лицо уничтожающие слова. Наивный и простодушный доктор не имел никаких оснований сомневаться в правдивости своего собеседника, тем более, что тот, даже хвастаясь и привирая, трезво обдумывал свои речи. Притом старик Риваль не мог похвастаться наблюдательностью.
Он с удовольствием бывал в этом доме, находил, что поэт умен и своеобразен, что его жена хороша собой, а ребенок просто прелесть. Но будь он человеком более проницательным, он давно бы понял, какие непрочные узы связывают этих людей, он догадался бы, что зыбкое благополучие семьи висит на волоске.
В дневные часы, продев поводья своей лошадки в кольцо возле ворот, добряк подолгу просиживал у парижан, потягивая грог, который Шарлотта самолично приготовляла для него, и рассказывая о своем путешествии в Индокитай на "Байонезе". Джек, устроившись в уголке, ловил каждое слово: им владела свойственная всем детям жажда приключений, от которой жизнь - увы! - довольно быстро излечивает людей, ибо она всех стрижет под одну гребенку и что ни день убивает мечты.
- Джек! - резко говорил д'Аржантон, указывая на дверь.
Но тогда вмешивался доктор:
- Оставьте его. Это такое удовольствие, когда вокруг тебя дети! Удивительный у этих шельмецов нюх. Бьюсь об заклад, что и ваш с первого взгляда догадался, что я дедушка и без памяти люблю малышей.
И он принимался рассказывать о своей внучке Сесиль, которая была двумя годами моложе Джека. А когда он начинал перечислять ее достоинства, то остановить его было еще труднее, чем во время рассказа о путешествиях.
- Почему бы вам когда-нибудь не привезти девочку к нам, доктор? - говорила Шарлотта. - Дети славно повеселились бы вдвоем.
- Э, нет, сударыня! Бабушка не согласится. Она никому не доверит малютку, а сама никуда не выходит с той поры, как у нас случилась беда.
Беда, о которой часто упоминал старик Риваль, разразилась несколько лет назад: дочь доктора и ее муж умерли в год своей свадьбы, вскоре после рождения Сесили. Смерть молодой четы была окружена покровом тайны. Беседуя с д'Аржантоном и Шарлоттой, доктор неизменно ограничивался одними и теми же словами: "С той поры, как у нас случилась беда…", - а тетушка Аршамбо, которой была известна эта печальная история, отвечала уклончиво и неопределенно:
- Да уж, такое горе, такое горе! Эти люди немало пережили!..
В это трудно было поверить, глядя на веселого, оживленного доктора, а в Ольшанике он всегда был таким. Возможно, тут оказывал свое действие приготовленный Шарлоттой грог - попадись этот чертовски крепкий напиток на глаза г-же Риваль, она бы тут же его разбавила водой. Так или иначе, добряк не скучал у парижан. Бывало, он уже поднимался и говорил: "Ну, я поехал в Ри, оттуда в Тижри и в Морсан…", - но потом снова возвращался к начатой беседе и продолжал ее до тех пор, пока его лошадка не начинала нетерпеливо колотить копытами у ворот. Тогда он устремлялся к дверям, наскоро прощался с поэтом, а Шарлотте, беспокоившейся о здоровье д'Аржантона, давал одно и то же наставление: "Постарайтесь его развлечь!"
Легко сказать - развлечь!
Но как это сделать? Она, кажется, перепробовала все. Часами они придумывали, что бы такое приготовить на обед, или уезжали в кабриолете в лес, прихватив с собой обильный завтрак, сачок для ловли бабочек и целые связки газет и книг.
А он все скучал.
Купили лодку, но лучше от этого не стало. Они вынуждены были теперь подолгу оставаться с глазу на глаз посреди Сены, а это было невыносимо, потому что им уже давно не о чем было говорить друг с другом. И они уныло забрасывали в реку удочки, чтобы хоть как-то занять себя и оправдать постоянно царившее молчание тем, что их будто бы обрекает на безмолвие рыбная ловля. Довольно скоро лодка оказалась на причале в прибрежных тростниках и постепенно наполнилась водой и опавшими листьями.
Потом наступила пора удивительных прихотей: поэт задумал чинить каменную ограду, подновить башенку, возвести наружную лестницу и итальянскую террасу, о которой давно мечтал, - ее окаймляла вереница низеньких столбиков, они поддерживали проволочную сетку, увитую диким виноградом. Но и на вожделенной террасе он скучал по-прежнему.
Однажды, когда он пригласил настройщика, чтобы поправить клавесин, на котором иногда наигрывал польки, этот мастер, чудак и выдумщик, предложил установить на кровле дома эолову арфу - большой открытый ящик высотою в пять футов, где натянуты струны неравной длины: от малейшего порыва ветра они станут дрожать, издавая жалобные мелодичные звуки. Д'Аржантон с восторгом согласился. Но едва эту махину водрузили на крышу, началось что-то ужасное. Стоило подуть ветерку, и слышались какие-то стоны, душераздирающие завывания, жалобные вопли: у-у-у-у-у!.. Джеку, лежавшему в постели, становилось жутко, он натягивал на голову одеяло, чтобы больше не слышать этих звуков. Эолова арфа нагоняла такую тоску, что можно было с ума сойти. "До чего она мне осточертела!.. Довольно! Довольно!"-выходил из себя поэт.
Пришлось разобрать весь механизм, отнести эолову арфу в дальний угол сада и зарыть в землю чтобы струны больше не звучали. Но даже под землей она все еще звенела. В конце концов струны оборвали, арфу растоптали, закидали камнями, как бешеную собаку, которая не хочет издыхать.
Не зная, что бы еще придумать, как развлечь несчастного поэта, который от безделья готов был биться головой о стену, Шарлотта пришла к великодушному решению: "Пожалуй, надо пригласить кого-либо из его друзей".
То была большая жертва с ее стороны, потому что ей хотелось, чтобы поэт принадлежал только ей, ей одной. Но когда она сообщила д'Аржантону, что его приедут проведать Лабассендр и доктор Гирш, он так просиял, что это вознаградило ее за самоотверженность. Он давно уже мечтал о том, как славно было бы, если бы кто - нибудь взял да и приехал к ним в гости, но заговорить об этом не осмеливался после всех своих высокопарных рацей, что нет большего счастья, чем жизнь вдвоем.
Несколько дней спустя Джек, возвращаясь домой к обеду, еще издали услышал непривычный шум: на террасе раздавался смех, звон бокалов, а в просторной кухне, помещавшейся в нижнем этаже, передвигали кастрюли и кололи дрова. Подойдя к дому, он узнал голоса и знакомые интонации своих бывших учителей из гимназии Моронваля и голос д'Аржантона, но уже не тот невыразительный и хнычущий, каким он говорил в последнее время, а совсем другой - возбужденный шумным спором. Мальчику стало страшно при мысли, что он опять встретится с людьми, с которыми была связана самая тяжелая пора в его жизни, и, трепеща от волнения, он проскользнул в сад, решив просидеть там до самого обеда.
- Господа! Не угодно ли к столу? - появившись на террасе, пригласила Шарлотта.
Свежая, оживленная, в большом белом переднике с нагрудником до самого подбородка, она походила на заправскую хозяйку дома, которая, если потребуется, засучит кружевные рукавчики и ловко примется за дело.
Все охотно перешли в столовую. Оба педагога довольно приветливо поздоровались с Джеком. Веселая компания уселась за стол и накинулась на вкусные деревенские кушанья, которые готовят так быстро, что они еще хранят привкус душистых трав и дыма очага.
Сквозь распахнутые двери, выходившие на лужайку, был виден сад, за которым начинался лес. Призывные крики куропаток, щебетанье засыпавших птиц долетали до ушей обедающих, а на стеклах вспыхивали последние косые лучи пламеневшего солнца.
- Черт побери, дети мои! До чего ж у вас тут хорошо! - вскричал Лабассендр, когда, воздав должное вкусному супу, все снова почувствовали желание поговорить.
- Мы здесь очень счастливы, - заявил д'Аржантон, пожимая руку Шарлотте, которая стала казаться ему гораздо красивее и пленительнее с той минуты, как он любовался ею не один.
И он принялся расписывать их счастливую жизнь.
Он говорил о прогулках в лесу, о катании на лодке, об остановках в старинных харчевнях на берегу реки, в бывших постоялых дворах, где перила на внутренних лестницах из кованого железа, а в каменный фасад вбиты два больших заржавленных кольца для почтовых лошадей. Рассказывал о долгих послеобеденных часах, которые он посвящал труду в тихие летние дни, о прохладных осенних вечерах, когда так приятно посидеть у камина, где потрескивают сухие корни и ветки, а языки пламени тянутся вверх.
В эту минуту он и сам готов был поверить тому, что говорил, и ей тоже казалось, будто их жизнь в самом деле похожа на идиллию, будто они не изнывали от тоски, не погибали от смертной скуки. Гости слушали, и на их лицах было удивительно сложное выражение: доброжелательство и восторг были неотделимы от зависти; глаза смотрели необыкновенно приветливо, а на губах блуждала бледная и горькая улыбка, выдававшая скрытую досаду.
- Да, тебе повезло! - заговорил Лабассендр. - Вот, скажем, завтра, в это самое время, вы опять будете сидеть за этим столом и обедать, а я буду утолять голод в захудалой кухмистерской, где нечем дышать, где все - самый воздух, запотевшие окна, кушанья - пропитано паром, кухонными запахами, чадом.
- Скажи спасибо, если хоть так удается пообедать! - пробормотал доктор Гирш.
Д'Аржантон воскликнул в порыве, великодушия:
- А что вам мешает погостить у нас? Места в доме хватит, в погребе всего довольно…
- Конечно! - подхватила Шарлотта. - Оставайтесь!.. Вот славно!.. Побродим по окрестностям…
- А Опера? - вырвалось у Лабассендра, который ежедневно был занят на репетициях.
- Ну, а вы, господин Гирш, вы-то ведь не поете в Опере?
- Если б вы знали, как это заманчиво, графиня! Сейчас дел у меня немного. Все мои пациенты за городом.
Пациенты доктора Гирша - за городом! Потеха! Однако никто даже не улыбнулся: "горе-таланты" никогда не мешали друг другу хвастаться - так уж было заведено!
- Ну решайся! - настаивал д'Аржантон. - Ты окажешь мне этим услугу. Я тут все прихварываю, а ты бы мог мне дать полезные советы.
- Ну, тогда дело другое… Я ведь уж тебе говорил: Ривалю не разобраться в твоей болезни. А я берусь за месяц поставить тебя на ноги.
- Позволь, а гимназия? А Моронваль? - воскликнул Лабассендр, взбешенный тем, что не он, а другой будет наслаждаться жизнью.
- А шут с ней! Осточертели мне и гимназия, и сам Моронваль, и внаменитая метода Декостер!..
Тут доктор Гирш, обеспечивший себе на некоторое время кров и пропитание, разразился жалобами и принялся поносить учебное заведение, которое его до сих пор кормило: Моронваль - пройдоха, он уже давно на мели и никому ни гроша не платит. Все оттуда бегут, гибель Маду сильно ему повредила.
Другие не захотели отстать от Гирша и не оставили на Моронвале живого места. Дошли до того, что стали хвалить Джека за побег: оказывается, мулат пришел в такую ярость, что у него разлилась желчь.
Оседлав своего конька, три приятеля уже не могли остановиться и весь вечер только и занимались тем, что "перемывали косточки", как они сами выражались.
Лабассендр злословил по поводу премьеров Оперы, жалких позеров без голоса и таланта. Он прохаживался насчет своего директора, который якобы намеренно заставлял его прозябать, поручая ему второстепенные роли. А почему? Да потому, что в театре известны его политические взгляды, потому, что там знают: прежде он был рабочим, он вышел из народа и любит народ.