Джек - Альфонс Доде 36 стр.


В тот вечер, когда мы вновь встречаемся с четой д'Аржантонов, мы застаем их в небольшой очаровательной гостиной, где приятно пахнет зеленым чаем и испанскими папиросами. Шарлотта приготовляет стол для работы: пододвигает новомодную чернильницу, ручку из слоновой кости, золотистый песок, раскладывает красивые тетради с белоснежной бумагой, на которой оставлены широкие поля для поправок. Поля эти - излишняя предусмотрительность, поэт никогда не делает поправок: как написалось, так написалось, и баста! Больше он к этому не притрагивается. Однако поля очень украшают вид рукописи, а когда дело касается ее поэта, Шарлотта хочет, чтобы все было изысканно.

В тот вечер д'Аржантон ощущает прилив вдохновения; он настроен диктовать хотя бы целую ночь и хочет этим воспользоваться, чтобы создать чувствительную новеллу - она должна привлечь читателей, когда вновь будет объявлена подписка на журнал. Он подкручивает усы, в которых уже появились седые волоски, запрокидывает голову - его высокий лоб стал еще больше, так как он лысеет. Он приготовился вещать. Шарлотта, напротив, как это часто бывает в семье, в дурном расположении духа. Ее блестящие глаза словно подернуты облачком. Она бледна, рассеянна, но, как всегда, покорна: несмотря на явную усталость, обмакивает перо в чернильницу, слегка отставив мизинец, точно кошечка, которая опасается запачкать лапки.

- Ну как, Лолотта, начнем? Стало быть, глава первая… Написала: "Глава первая"?

- Глава первая… - печально повторяет Шарлотта.

Поэт бросает на нее гневный взгляд, затем, решив ни о чем ее не спрашивать и не обращать внимания на ее грустный вид, начинает диктовать:

- "В затерянной долине Пиренеев… Пиренеев, столь богатых легендами… Пиренеев, столь богатых легендами…".

Этот оборот речи ему очень нравится. Он, смакуя, несколько раз повторяет ати слова. Наконец, обращается к Шарлотте:

- Ты написала: "…столь богатых легендами"?

Она старается выговорить "столь бо… столь богатых", но останавливается, голос ее прерывается от рыданий.

Шарлотта плачет. Тщетно она кусает кончик ручки, плотно сжимает губы, чтобы сдержаться. Слезы рвутся наружу. Она плачет, плачет…

- Только этого еще не хватало! - в полном изумлении восклицает д'Аржантон. - Вот незадача! А я как нарочно в ударе… Что с тобой? Неужели из-за известия о "Кидне?" Но разве так можно? Это непроверенные слухи. Ты же знаешь, какие у нас газеты. Им бы только заполнить колонки… Эка невидаль - о корабле нет известий! Кстати, Гирш собирался как раз сегодня наведаться в пароходную компанию. Он скоро придет. И ты все узнаешь. Так что нечего раньше времени убиваться.

Он говорит с ней свысока, сухим и снисходительным тоном - так говорят с людьми слабодушными, с детьми, с ненормальными, с больными, да такой она ему отчасти и кажется. Потом, слегка успокоив Шарлотту, он спрашивает:

- На чем же мы остановились? Из-за тебя я потерял нить. Прочти все сначала… Все!

Шарлотта, всхлипывая, повторяет в десятый раз:

- "В затерянной долине Пиренеев, Пиренеев, столь богатых легендами…"

- Дальше?

Тщетно она переворачивает страницу, другую, встряхивает только еще начатую тетрадь.

- Это все… - говорит она.

Д'Аржантон в недоумении, ему казалось, что написано куда больше. Так происходит всякий раз, когда он диктует. Мысль его уносится вперед, а слова безнадежно плетутся сзади, и это приводит его в замешательство. Он еще только о чем-то смутно подумал, мысль еще только копошится в его голове, а ему уже кажется, будто она облечена в четкую словесную форму. И после всех своих величественных жестов, после шаманского бормотания он растерянно обнаруживает, что написано всего несколько слов, и такой разрыв между ложным воображением и действительностью его потрясает. Вечное самообольщение Дон Кихота, которому кажется, будто он в эмпиреях, и он принимает за ветер горних сфер тяжелое дыхание поварят и шум раздуваемого в очаге огня, ощущает сильную боль после падения с деревянной лошади! Д'Аржантону тоже почудилось, будто он воспарил, вознесся и витает в вышине… И что же? Выходит, что он трепетал, испытывал лихорадочное волнение, вдохновлялся, принимал картинные позы, бегал по комнате, откидывал рукою волосы - и все для того, чтобы сочинить две строки: "В затерянной долине Пиренеев, Пиренеев, столь богатых легендами…" И каждый раз одно и то же!

Д'Аржантон в ярости, он понимает, что он смешон.

- А все из-за тебя, - говорит он Шарлотте. - Куда как легко творить, когда рядом с тобой все время плачут! Нет, это просто мука!.. Столько мыслей, столько образов!.. А в итоге ничего, ничего, решительно ничего… Но время-то идет, уходят годы, и другие занимают твое место… Тебе и невдомек, несчастная женщина, как мало нужно, чтобы вспугнуть вдохновение… Так вот вечно и расшибаешь себе лоб о нелепую прозу жизни!.. Чтобы спокойно создавать свои творения, мне надо было бы жить в хрустальной башне, подняться на тысячу футов над суетой сует, а я избрал себе спутницей жизни капризное, взбалмошное, ребячливое, шумливое существо…

Он топает ногой, ударяет кулаком по столу, и Шарлотта, которая еще не выплакала свое горе, утирая слезы, подбирает рассыпавшиеся по ковру перья, суконку для пера, ручку-словом, все свои секретарские доспехи.

Появление доктора Гирша кладет конец этой тягостной сцене, которая, однако, повторяется столь часто, что все пылинки в доме к этому привыкли: как только проносится буря и гнев утихает, они быстро опускаются на свои места, и предметы вновь принимают свой привычный, невозмутимый и безмятежный вид. Доктор не один. С ним явился Лабассендр, оба входят в комнату необычайно торжественно, с таинственным выражением лица. Особенно это удается певцу, поднаторевшему в театральных эффектах; он плотно сжимает губы и закидывает голову, что, очевидно, должно выражать: "Я знаю нечто весьма важное, но вам ни за что на свете не скажу".

Д'Аржантон все еще дрожит от бешенства и потому не понимает, отчего друзья столь многозначительно трясут его руку; не произнося ни слова. Вопрос Шарлотты все ему объясняет.

- Ну что, господин Гирш? - говорит она, кидаясь к доморощенному лекарю.

- Отвечают все то же, сударыня. Никаких известий.

Но в то время как он говорит Шарлотте "Никаких известий", - его скрытые выпуклыми очками глаза вылезают из орбит, ибо он старается дать понять д'Аржантону, что все это ложь, что известия получены, ужасные известия!

- Но что они-то сами думают, эти господа из пароходной компании? Что они все-таки говорят?.. - допытывается мать, желая и одновременно страшась услышать правду, пытаясь прочесть ее на этих гримасничающих лицах.

- О господи, сударыня!.. Бэу! Бэу!

И пока Лабассендр путается в длинных, пустых, как будто бы успокоительных, но уклончивых фразах, Гирш, прибегнув к декостеровской методе, изображает поэту "очертания" следующих слов: "Кидн" затонул со всем экипажем и пассажирами… Столкновение в открытом море… Недалеко от Зеленого мыса… Ужас!"

У д'Аржантона дрогнули его пышные усы. Но ни одна черточка на его бледной, невозмутимой, самодовольной физиономии не шевельнулась; при взгляде на него трудно было бы сказать, что он испытывает, невозможно было понять, торжествует он или испытывает запоздалые угрызения совести из-за этой зловещей развязки. Быть может, в нем боролись эти два чувства, но лицо его оставалось бесстрастным и непроницаемым, как маска.

И все же ему захотелось пройтись, рассеяться, прийти в себя после столь важного известия.

- Я совсем заработался, - сказал он совершенно серьезно своим друзьям. - Надо подышать свежим воздухом… Вы хотите пройтись вместе со мной?

- Ты хорошо придумал, - согласилась Шарлотта. - Тебе не мешает погулять.

Обычно Шарлотта изо всех сил удерживает своего поэта дома: она уверена, что все дамы Сеи-Жерменского предместья уже знают о его возвращении и готовы по очереди "пить кровь из его сердца", но сегодня она даже рада, что он уходит и она сможет остаться наедине со своими мыслями. Она даст волю слезам, и никто не станет ей досаждать утешениями, ей не надо будет скрывать свои страхи и мрачные предчувствия, которые она не осмеливается высказывать, боясь, что ее будут бездушно успокаивать. Ее тяготит даже присутствие служанки, и вопреки обыкновению она не вступает с ней в бесконечный разговор, как это случается всякий раз, когда поэт уходит, а отсылает ее спать в мансарду.

- Вы хотите побыть одна, сударыня?.. А вам не страшно?.. На балконе так завывает ветер, прямо тоска берет.

- Нет, ступайте… Я не боюсь.

Наконец-то она одна и может молчать, думать без помех, не опасаясь услышать голос тирана: "О чем ты думаешь?.." Господи, да о своем сыне, о Джеке! О чем ей еще думать теперь? С той минуты, как она прочла в газете зловещую строку: "О "Кидне" нет никаких известий", - образ Джека ни на миг не оставляет ее, преследует, сводит с ума. Днем еще куда ни шло, эгоистическая требовательность поэта заставляет ее забывать обо всем, даже о своем горе, но по ночам она не спит. Она слушает, как свистит ветер, и он нагоняет на нее необъяснимый страх. Сюда, на эту часть набережной, где они живут, он всякий раз врывается с другой стороны и то буйствует, то жалуется, сотрясает дощатые строения, заставляет дребезжать стекла, хлопает висящей на одной петле ставней. Но шепотом ли, громко ли он всегда что-то рассказывает. Он говорит ей - как всем матерям, как всем женам моряков - слова, от которых она бледнеет.

Дело в том, что он прилетает издалека, этот буйный ветер, и летит быстро, он много повидал на пути! Как обезумевшая птица, он подхватывает всюду, где проносится, любой звук, любой крик и мчит их дальше с головокружительной быстротой на своих громадных крылах. Озорной и грозный, он одновременно рвет парус на судне, гасит свечу, приподнимает мантилью, нагоняет грозовые тучи, раздувает пожар. И обо всем этом он рассказывает, и потому по-разному звучит его голос - то весело, то жалобно.

В эту ночь слушать его особенно жутко. Он стремительно проносится по балкону, раскачивает оконные рамы. подлезает под двери. Он хочет войти. Он должен что-то немедленно сообщить матери Джека. Встряхивая мокрые крылья, он с размаху ударяет ими об оконное стекло, и оно дребезжит, ибо вой ветра звучит, как зов, как предупреждение. Бьют часы на башнях, паровоз свистит вдали на железной дороге, и все эти звуки тоже сливаются в жалобу, повторяющуюся, как наваждение. Шарлотта догадывается, что хочет сказать ей ветер. Ведь он гуляет всюду и, должно быть, видел, как в открытом море громадный корабль боролся с волнами, валился набок, терял мачты и, наконец, погрузился в пучину. Ветер видел протянутые в мольбе руки, испуганные, смертельно бледные лица, прилипшие ко лбу волосы, обезумевшие глаза, он слышал отчаянные вопли, рыдания, прощальные возгласы и проклятия, исторгнутые из груди людей на пороге смерти. Шарлотта до такой степени во власти галлюцинации, что ей чудится, будто в шуме далекого кораблекрушения она различает слабый, едва слышный стон:

- Мама!

Разумеется, это ей только мерещится, это плод тревожных мыслей.

- Мама!

На сей раз зов звучит уже громче… Но нет, быть не может. У нее звенит в ушах - вот и все… Господи, уж не теряет ли она рассудок?.. Чтобы избавиться от преследующего ее голоса, Шарлотта вскакивает и принимается ходить по гостиной… Нет, теперь кто-то и вправду зовет. Голос доносится с лестницы. И она спешит открыть дверь.

Газовый рожок не горит, и при свете лампы, которую она держит в руке, на ступеньки падает узорчатая тень от перил… Нет, никого… А между тем она ясно слышала голос. Надо посмотреть. Она перегибается через перила, высоко над головой подняв лампу. Тихий, приглушенный звук, похожий и на смех и на рыданье, долетает с лестницы, по которой медленно поднимается, почти тащится, держась за стену, высокая фигура.

- Кто здесь?.. - кричит она, вздрагивая, пронзенная безумной надеждой, которая прогоняет испуг.

- Это я, мама… Я-то хорошо тебя вижу… - отвечает кто-то хриплым и слабым голосом.

Она сбегает по ступенькам. Высокий и, кажется, раненый рабочий опирается на костыли… Это он, ее Джек! Он так взволнован встречей с матерью, что в изнеможении с горестным стоном останавливается на середине лестницы. Вот что она сделала со своим сыном!

Ни слова, ни восклицания, ни поцелуя! Они стоят, смотрят друг на друга и плачут…

Есть люди, которым словно самой судьбою суждено вечно попадать в смешное положение: любая их попытка выказать возвышенные чувства оказывается неуместной или фальшивой. Так было предначертано, что д'Аржантон, это король неудачников, будет всегда терпеть неудачу, силясь произвести аффект. Подробно обсудив все с друзьями, он решил, что по возвращении домой в тот же вечер сообщит Шарлотте роковую весть, чтобы разом с этим покончить. Желая по возможности смягчить неожиданный удар, он заранее придумал несколько приличествующих случаю высокопарных фраз. Уже по тому, как он повернул ключ в замке, можно было понять, что он намерен возвестить нечто важное. Но каково же было его удивление, когда он увидел, что в столь неурочный час в гостиной еще горит свет, Шарлотта еще на ногах, а на столе, неподалеку от камина, видны остатки почти нетронутого ужина, как это бывает, когда люди торопятся перед отъездом или только что приехали и от волнения им не до еды!

Шарлотта в сильном возбуждении поспешила ему навстречу.

- Тсс! Не шуми… Он тут… Спит… Как я счастлива!

- Кто? О ком ты говоришь?

- О Джеке. Произошло кораблекрушение. Он ранен. Пароход пошел ко дну. Он спасся чудом. Приехал из Рио-де-Жанейро, пролежал там два месяца в больнице.

На устах д'Аржантона появилась неопределенная улыбка, в крайнем случае она могла сойти за проявление радости. Надо отдать ему справедливость: он по-отечески отнесся к Джеку и первый объявил, что Джек останется в доме, пока окончательно не поправится. Говоря по чести, он не мог этого не сделать для своего главного и единственного акционера. Десять тысяч франков, вложенные в акции, заслуживали некоторого уважения!

Прошло несколько дней, первое волнение улеглось, жизнь поэта и Шарлотты вошла в обычную колею. Только теперь в доме постоянно присутствовал несчастный калека - ноги его, обожженные при взрыве парового котла, заживали медленно. Крестник лорда Пимбока, Джек (а не какой-нибудь там Жак!) Иды де Баранси был теперь одет в матросскую блузу из синей шерсти. На его огрубевшем, черном, как у всякого кочегара, лице, которое к тому же сильно изменил загар, выделялись золотистые усики цвета спелой ржи, красные глаза были лишены ресниц, кожа воспалена, щеки впали. Поневоле праздный, выбитый из жизни, впавший в оцепенение, какое наступает после ужасной катастрофы, он с трудом переползал со стула на стул, вызывая сильное раздражение у д'Аржантона и жгучий стыд у родной матери.

Когда приходил кто-нибудь из посторонних и Шарлотта замечала, с каким изумлением и любопытством смотрят на этого не занятого делом рабочего, одежда, манеры и речь которого так не гармонировали с безмятежной роскошью дома, она спешила пояснить: "Это мой сын… Позвольте вам представить моего сына… Он был сильно болен". Она поступала так, как поступают матери увечных детей, которые спешат заявить о своем материнстве из страха заметить усмешку или слишком уж явное сочувствие. Но если она страдала, видя, во что превратился ее Джек, если она краснела, подмечая его вульгарные, грубоватые манеры, его неумение держать себя за столом и жадность, с какой он ел и пил, точно он сидел в трактире, то еще сильнее она страдала от пренебрежительного тона, какой усвоили себе завсегдатаи дома в обращении с ее сыном.

Джек снова встретил тут своих старых знакомых по гимназии, всех неудачников, наводнявших Parva domus, - только каждому из них прибавилось по нескольку лет и у каждого убавилось волос на голове да зубов во рту. Однако их положение в обществе нисколько не изменилось: они топтались на месте, как все законченные неудачники. Каждый день они собирались в редакции, чтобы обсудить содержание следующего номера, а дважды в неделю встречались за обедом на пятом этаже. Д'Аржантон уже не мог больше обходиться без шумного общества и, чтобы завуалировать эту слабость хотя бы в собственных глазах, прибегал к привычным для него высокопарным фразам:

- Надо объединиться… Надо сплотиться, почувствовать локти единомышленников.

И они сплачивались, черт возьми! Так сплачивались вокруг него, так теснили его, что он почти задыхался. Сильнее всего он ощущал локти, острые, костлявые, назойливые локти Эвариста Моронваля, секретаря редакции "Обозрения будущих поколении". Это у Моронваля зародилась мысль о журнале, который был обязан ему своим палингенетическим и гуманитарным названием. Он держал корректуру, наблюдал за версткой, читал поступавшие в редакцию статьи и даже романы, а главное, подбадривал пылкими речами главного редактора, который несколько приуныл из-за упорного равнодушия подписчиков и постоянных расходов на издание журнала.

За эти многообразные обязанности мулату было положено определенное, хотя и весьма скромное жалованье, которое он умудрялся округлять, исполняя всевозможные дополнительные поручения, оплачиваемые особо, и непрерывно выпрашивая авансы. Гимназия на авеню Монтеня давно потерпела крах, но ее директор еще не отказался от воспитания "питомцев жарких стран", - он неизменно приходил в редакцию в сопровождении двух последних своих воспитанников, чудом уцелевших от сего диковинного заведения. Один из них, захудалый японский принц, молодой человек неопределенного возраста, которому можно было с одинаковым успехом дать и пятнадцать и пятьдесят лет, сбросивший свое длинное кимоно и надевший европейское платье, маленький, хрупкий, был похож на желтую глиняную статуэтку в крохотной шляпе и с миниатюрной тросточкой, упавшую с этажерки прямо на парижский тротуар.

Другой, долговязый малый, все лицо у которого заросло напоминавшей стружки палисандрового дерева черной курчавой бородой, так что видны были только узкие щелки глаз да лоб с натянутой кожей, вызвал у Джека смутные воспоминания, а когда тот в одну из первых встреч предложил ему окурок сигары, Джек узнал своего старого приятеля, египтянина Сайда. Образование этого злосчастного молодого человека было уже давно завершено, но родители все еще не забирали его от Моронваля, надеясь, что достойный педагог приобщит его к нравам и обычаям высшего общества. Все постоянные сотрудники журнала и непременные участники званых обедов у д'Аржантона, мулат, Гирш, Лабассендр, племянник Берцелиуса и прочие, все, за исключением Сайда, обращаясь к Джеку, принимали покровительственный, снисходительный и фамильярный тон. Можно было подумать, что он жалкий приживальщик, из милости допущенный к барскому столу.

Назад Дальше