Этот остроумный вариант общеизвестного "мне очень скоро все приедается" он произнес с таким видом, словно сообщал Шелтону некую важную тайну.
- Да, это, должно быть, тяжело, - согласился тот.
Ферран пожал плечами.
- Жизнь - это не вечный праздник, - заметил он. - Иной раз приходится отбросить в сторону всякую щепетильность. Откровенность - единственная черта во мне, которой я горжусь.
Словно опытный аптекарь, он умело преподносил Шелтону свои идеи в таких дозах, чтобы тот мог глотать и переваривать их. "Да, да, - казалось, говорил он, - вы бы, конечно, хотели, чтоб я думал, будто вы прекрасно знаете жизнь: у вас нет ни моральных принципов, ни предрассудков, ни иллюзий; вы бы хотели, чтоб я думал, будто вы считаете себя равным мне, - просто сидят два человекоподобных существа и разговаривают друг с другом, и их ничто не разделяет - ни положение, ни богатство, ни одежда, ничто, - a c'est un peu trop fort! Вы лучшая из всех подделок, какие я встречал среди людей вашего класса, хоть вы и получили столь неудачное воспитание, и я вам очень благодарен, но рассказывать вам все, о чем я думаю, значило бы нанести ущерб моим планам. На это вы не рассчитывайте".
В старом сюртуке Шелтона он выглядел вполне прилично, тем более что обладал врожденной, почти чрезмерной утонченностью. Он, казалось, сроднился с окружающей обстановкой, и, что еще удивительнее, Шелтон чувствовал себя с ним так просто, словно этот молодой человек был часть его самого. Шелтон с удивлением осознал, какое место занял в его мыслях этот молодой иностранец. Его манера держать голову и широко расставлять ноги - несколько угловатая, но не лишенная известной грации, скептическая складка рта, выходившие из этого рта кольца дыма - все указывало на то, что это бунтарь, стремящийся ниспровергнуть существующий порядок. Его тонкий, слегка искривленный нос, быстрый взгляд широко раскрытых, навыкате глаз говорили о необычайной ироничности, - он был воплощенным отрицанием всего общепринятого.
- Чем! я живу во время моих скитаний? - продолжал Ферран. - Что ж, для этого имеются консулы. Конечно, чтобы обращаться к ним, нужно отбросить излишнюю щепетильность, но, когда умираешь с голоду, многое становится дозволенным; к тому же ведь эти джентльмены только для того и существуют. В Париже есть целая компания немецких евреев, которые живут исключительно за счет консулов.
Он поколебался какую-то долю секунды и тут же продолжал:
- Да, мосье, если бумаги у вас подходящие, можно попытать счастья у шести-семи консулов в одном и том же городе. Нужно только знать два-три языка, но в большинстве своем эти джентльмены сами не очень сильны в языке той страны, которую они представляют. Вы скажете: это значит добывать средства обманным путем? Пусть так. Но в конечном-то счете какая же разница между всей этой глубокоуважаемой компанией директоров, модных врачей, фабрикантов, жуликоватых подрядчиков, военных, сельских священников да, пожалуй, и самих консулов, которые получают деньги и ничего не делают взамен, и несчастными бедняками, которые проделывают то же самое, но при этом подвергают себя куда большему риску? Нужда диктует свои законы. Да если б эти джентльмены оказались в моем положении, вы думаете, они бы стали колебаться?
- Впрочем, вы правы, - поспешил добавить Ферран, заметив сомнение на лице Шелтона. - Они, конечно, стали бы колебаться, но только из страха, а не из принципа. Ведь щепетильность теряешь лишь в тех случаях, когда тебя уж очень крепко прижмет. Копните поглубже, и вы увидите, какие некрасивые поступки совершают ежедневно наши самые уважаемые граждане, и по причинам, далеко не столь серьезным, как желание утолить голод.
Шелтон закурил папиросу, - ведь и он получал доходы, за которые не расплачивался никаким трудом.
- Я приведу вам один пример, - сказал Ферран, - который показывает, чего можно добиться решительностью. Как-то раз в одном немецком городе, etant dans la misere , я решил обратиться к французскому консулу. Я, правда, как вы знаете, фламандец, но мне необходимо было где-то раздобыть денег. Консул отказался принять меня; тогда я сел и стал ждать. Часа через два чей-то голос проревел: "Как, эта скотина все еще здесь?" - И в комнате появляется сам консул.
"У меня ничего нет для таких, как ты, - говорит он. - A ну, убирайся отсюда!"
"Взгляните на меня, мосье, - говорю я. - На что я похож - одна кожа да кости. Я, право, очень нуждаюсь в помощи".
"Убирайся отсюда, - кричит он, - или я позову полицию!"
Я не двинулся с места. Прошел еще час, и в комнате снова появился консул.
"Ты все еще здесь? - говорит он. - Позовите полицейского".
Приходит полицейский.
"Сержант, - говорит консул, - вышвырните отсюда этого субъекта".
"Сержант, - говорю я, - этот дом - территория Франции!"
Разумеется, я сказал это с тонким расчетом: в Германии не питают особой любви к тем, кто защищает интересы французов.
"Он прав, - говорит полицейский. - Я тут ничего не могу поделать".
"Вы отказываетесь?"
"Категорически".
И он ушел.
"Ты думаешь, что чего-нибудь добьешься, если будешь здесь торчать?" спрашивает консул.
"Мне нечего есть и пить и негде спать", - говорю я.
"Сколько тебе дать, чтобы ты ушел?"
"Десять марок".
"Держи и убирайся вон!"
- Уверяю вас, мосье, нужно иметь очень толстую кожу, чтобы жить на счет консулов, - закончил свой рассказ Ферран.
Его пожелтевшие от табака пальцы медленно вертели окурок, а губы насмешливо подергивались. Шелтон же подумал о том, как мало он знает жизнь. Кажется, не было случая, чтобы о" хоть раз лег спать с пустым желудком.
- Вы, видимо, часто голодали, - едва слышно произнес он. Ему, который всегда ел вкусно и вдоволь, голод представлялся чем-то романтичным.
Ферран усмехнулся.
- Самое большее - четыре дня подряд, - ответил он. - Вы, пожалуй, этому не поверите… Дело было в Париже, и я проиграл последние деньги на скачках. Мне должны были прислать кое-что из дому, но я все не получал перевода. Четверо суток я жил на одной воде. Я был превосходно одет, и у меня были драгоценности, но мне даже в голову не приходило заложить их. Больше всего я страдал от мысли, что люди могут догадаться о моем бедственном положении. Сейчас вам трудно представить себе меня таким, правда?
- Сколько вам было тогда лет? - спросил Шелтон.
- Семнадцать. Забавно вспомнить, каким бываешь в эти годы.
И перед мысленным взором Шелтона сразу возникла фигура хорошо одетого юноши с нежным выразительным лицом, который без устали бродит по улицам Парижа, опасаясь, как бы окружающие не заметили, до чего он голоден. Рассказ Феррана мог служить весьма ценной иллюстрацией скудности житейского опыта Шелтона. Но Шелтон был внезапно выведен из раздумья: взглянув на Феррана, он, к своему ужасу, увидел, что по щекам молодого человека катятся слезы.
- Я слишком много страдал, - пробормотал тот. - Не все ли мне теперь равно, что со мной будет?
Шелтону стало очень не по себе: ему хотелось как-то выразить свое сочувствие, но, будучи истым англичанином, он лишь молча отвел глаза.
- Судьба еще улыбнется вам… - сказал он наконец.
- Ах, проживите такую жизнь, как я, тогда и у вас не останется ничего святого. У меня вместо сердца одни клочья. Найдите мне в этом зверинце хоть что-нибудь, чего бы стоило добиваться!
Хоть и очень растроганный, Шелтон ерзал на стуле, не зная, как быть, ибо врожденный инстинкт англичанина или какая-то болезненная сдержанность не позволяли ему выказывать свои чувства и заставляли уходить а себя, когда их проявляли другие. Такие проявления чувства он допускал на сцене или в книге, но в жизни он их не допускал.
Когда Ферран ушел, неся в каждой руке по чемодану с вещами, Шелтон сел писать Антонии.
"…Бедняга был не в силах совладать с собой и расплакался, как ребенок, но вместо того, чтобы почувствовать к нему сострадание, я словно окаменел. И чем больше мне хотелось выказать ему сочувствие, тем холоднее я становился. Что же мешает нам проявлять наши чувства - боязнь показаться смешными или назойливыми, а может быть, желание быть независимыми в своих суждениях?"
Он написал ей и о том, как Ферран предпочел четыре дня голодать, но не пошел в ломбард; а когда перечитывал письмо, прежде чем вложить его в конверт и надписать адрес, перед ним вдруг возникли лица трех женщин, какими он их видел за продолговатым столом, накрытым белоснежной скатертью: лицо Антонии, такое красивое, спокойное, разрумянившееся от ходьбы на ветру; лицо ее матери, изборожденное морщинками, которые оставило на нем время и пребывание на свежем воздухе; лицо тетушки, пожалуй, уж слишком худое, - все они, казалось, нагнулись к нему через стол, настороженно вслушиваясь в его слова, но все же не забывая о "правилах хорошего тона", и в ушах его прозвучал их дружный возглас: "Это очень мило!" Он пошел на почту опустить письмо и заодно послал пять шиллингов маленькому цирюльнику Каролану в благодарность за то, что тот передал Феррану его записку. Однако он не указал на переводе своего адреса, - было ли это продиктовано деликатностью или же осторожностью, он и сам затруднился бы сказать. Но ему, несомненно, стало стыдно и вместе с тем приятно, когда он получил через Феррана следующий ответ:
"3, Блэнк-Роу,
Вестминстер.
Благородные люди отзывчивы! Тысяча благодарностей. Сегодня утром получил Ваш почтовый перевод. Ваше сердце для меня отныне выше всяких похвал.
Ж. Каролан".
ГЛАВА XI
ВИДЕНИЕ
Через несколько дней Шелтон получил от Антонии письмо, наполнившее его радостным волнением:
"…Тетя Шарлотта чувствует себя несравненно лучше, и потому мама думает, что мы можем вернуться домой. Ура! Только она говорит, что мы с Вами должны по-прежнему соблюдать условие, о котором договорились, и не встречаться до июля. Быть так близко и в то же время находить в себе силы, чтобы не встречаться, - в этом есть какая-то прелесть… Все англичане уже уехали. И здесь стало так пусто! А люди здесь такие нелепые - все иностранцы - и какие-то скучные. Ах, Дик, как чудесно, когда есть идеал и можно к нему стремиться! Напишите мне немедленно в отель "Бруэрс" и скажите, что Вы со мной согласны… Мы приезжаем в воскресенье, в половине восьмого, на вокзал Чэринг-Кросс; два дня проживем в отеле "Бруэрс", а во вторник отправимся в Холм-Окс…
Всегда Ваша Антония".
"Завтра! - пронеслось у него в голове. - Она приезжает завтра!" - И, позабыв о недоеденном завтраке, Шелтон выскочил на улицу, чтобы пройтись и немного успокоиться.
Близ площади, на которой он жил, начиналась одна из трущоб, какие все еще можно встретить рядом! с самыми фешенебельными кварталами, и здесь внимание Шелтона привлекла кучка любопытных, собравшихся поглазеть на дерущихся собак; Одной из них приходилось плохо, и Шелтон стал озираться по сторонам, ища глазами полисмена, ибо на улице была грязь, а он, как всякий благовоспитанный англичанин, испытывал ужас при одной мысли, что может привлечь к себе внимание даже вполне благовидным поступком. Полисмен стоял поблизости, наблюдая за тем, чтобы драка велась по всем правилам, и Шелтон попросил его вмешаться. В ответ на это полисмен заявил, что лучше бы ему не выводить на улицу такого задиристого пса, и посоветовал окатить дерущихся собак холодной водой.
- Но это вовсе не мой пес, - сказал Шелтон.
- Так чего же вы беспокоитесь? - заметил явно удивленный полисмен.
Шелтон обратился к стоявшему вокруг простонародью, прося кого-нибудь разнять собак. Но все боялись, что собаки искусают их.
- Не стал бы я, на вашем месте, ввязываться в это дело, - сказал один из них.
- Ну и дрянь же этот пес!
И Шелтону пришлось забыть о своей респектабельности; выпачкав брюки и перчатки, сломав зонтик и уронив в грязь шляпу, он сумел наконец разнять собак. Когда все было кончено, кто-то из простонародья с пристыженным видом сказал:
- Вот уж никогда бы не подумал, что вы сможете с ними справиться, сэр.
Как и все пассивные натуры, Шелтон приходил в самое сильное возбуждение, когда все уже оставалось позади.
- А чтоб вас всех! - разразился он. - Нельзя же стоять и смотреть, как гибнет собака.
И, приспособив носовой платок вместо цепочки, он зашагал прочь, ведя за собой покалеченного пса и бросая на безобидных прохожих грозные взгляды. Теперь, когда он дал выход своим чувствам, Шелтон считал себя вправе строго судить о людях, с которыми ему пришлось столкнуться на улице.
"Скоты, - думал он, - и пальцем не пошевельнут, чтобы спасти несчастное бессловесное животное… ну, а полиция…" Но, поостыв намного, Шелтон понял, что люди, несущие тяжелое бремя "честного труда", не могут рисковать целостью своих брюк или пальцев и что даже полисмен, хоть он и кажется полубогом, тоже простой смертный. Шелтон привел собаку домой и послал за ветеринаром, чтобы тот наложил ей швы.
Его уже мучили сомнения: а может быть, рискнуть и пойти на вокзал встречать Антонию? И вот, отправив слугу с собакой по адресу, указанному на ошейнике, он решил зайти к своей матери, смутно рассчитывая, что она, возможно, подскажет ему, как быть. Она жила в Кенсингтоне; Шелтон пересек Бромптон-Род и вскоре очутился среди домов, в архитектуре которых строители, казалось, запечатлели девиз: "Блюди свое достояние - жену, деньги, дом в респектабельном квартале и все блага высоконравственной жизни!"
Шелтон шел в глубоком раздумье, глядя на бесконечный ряд домов, - дом за домом, и все такие сугубо респектабельные, что даже собаки не лаяли на них. Кровь все еще бурлила в нем; иной раз прямо поражаешься, как самый незначительный случай может натолкнуть человека на размышления о самых высоких материях. Он читал как-то в своем любимом журнале статью, восхвалявшую свободу деятельности и инициативу, благодаря которым крупная буржуазия могла стать столь прекрасной основой общества, и сейчас, вспомнив об этом, иронически кивнул головой. "Да, инициатива и свобода! - думал он, глядя по сторонам. - Свобода и инициатива!"
Фасады всех домов выглядели холодно, официально; каждый из них служил убежищем владельцу, обладающему доходом" в три - пять тысяч фунтов в год, и каждый давал отпор нежелательным толкам соседей какой-то вызывающей правильностью линий. "Я горд своей прямолинейностью, во мне нет ничего лишнего, вот почему я могу смело смотреть на мир. У человека, который проживает во мне, после уплаты подоходного налога остается ежегодно всего четыре тысячи двести пятьдесят пять фунтов". Вот что, казалось, рассказывали эти дома.
Шелтон обгонял на своем пути дам, которые в одиночку, парами или по трое направлялись в магазины за покупками или же шли на уроки рисования или кулинарии, а может быть, на медицинские курсы. Мужчин на улице почти не было, а те, что встречались, были по преимуществу полисмены. Краснощекие няньки в сопровождении великого множества мохнатых или гладкошерстных собачонок везли в колясочках в парк уже разочарованных в жизни детей.
В миссис Шелтон - крошечной женщине с добрым взглядом, розовыми щечками и вечно зябнущими ногами - можно было усмотреть нечто родственное широкому либерализму ее брата: она любила, точно кошка, греться у огня, свернувшись в кресле, и всегда рада была кому-нибудь посочувствовать, не разбирая, кому и в чем. Сына своего она встретила с восторгом, расцеловала и, по обыкновению, тотчас заговорила о его помолвке. И, слушая ее, сын впервые почувствовал легкое сомнение; точка зрения матери раздражала его, как вид платья в голубую и пунцовую полоску: все представлялось ей в слишком уж розовом свете. Ее радужный оптимизм нагонял на него грусть - так мало он вязался с доводами рассудка.
"Почему она так уверена в моем счастье? - спрашивал он себя. - Мне это кажется прямо каким-то богохульством".
- Ах, душенька! - заворковала миссис Шелтон. - Так, значит, она приезжает завтра? Ура! Я безумно хочу ее видеть!
- Но вы же знаете, мама, что мы договорились не встречаться до июля.
Миссис Шелтон покачала ножкой и, склонив, точно птичка, голову набок, посмотрела на сына сияющими глазами.
- Дик, дорогой мой, как ты, должно быть, счастлив! - воскликнула она.
Шелтон ощутил исходившие от нее волны сочувствия, которым она уже полвека одаряла всевозможные браки - и счастливые, и несчастные, и средние.
- Я думаю, мне не следует ехать на вокзал встречать ее, - мрачно сказал Шелтон.
- Не унывай! - сказала мать, и от этих ее слов сын совсем упал духом.
Эти слова "не унывай" - целительный бальзам, который помогал ей бездумно и радостно переносить все невзгоды, - казались ему столь же бессмысленными, как вино без букета.
- Как ваш ишиас? - спросил он.
- О, совсем плохо, - ответила миссис Шелтон. - Впрочем, я думаю, что все будет в порядке. Не унывай! - Она вытянула ноги и еще больше склонила набок головку.
"Удивительная женщина!" - подумал Шелтон.
И в самом деле, подобно многим своим соотечественникам, она упорно не замечала темных сторон жизни и, наслаждаясь со спокойной совестью всеми благами общепринятого жизненного уклада, сохранила душевную молодость и наивность тридцатилетней девственницы.
Шелтон ушел от нее, так и не решив, надо ли ему встречать Антонию. До самого вечера он не находил себе места.
Следующий день - день ее приезда - был воскресеньем. Еще раньше он обещал Феррану пойти с ним послушать одного проповедника, который выступал в трущобах, и, готовый ухватиться за что угодно, лишь бы избавиться от гнетущего волнения, он решил выполнить свое обещание. Этот проповедник-любитель, по словам Феррана, весьма оригинально распоряжался теми деньгами, которые ему удавалось собрать: мужчинам из своей паствы он не давал ничего, некрасивым женщинам - очень мало, а хорошеньким - все остальное. Ферран сделал из этого соответствующий вывод, но ведь он был иностранец, тогда как англичанин Шелтон предпочитал думать, что проповедником руководит чисто абстрактная любовь к красоте. Говорил он, во всяком случае, так красноречиво, что, выйдя из церкви, Шелтон почувствовал тошноту.