Как большинство участников политической борьбы, Нума, добившись победы, добравшись до власти, несколько размяк. Продолжая быть сторонником "нравственного порядка", вандеец-южанин уже не так пылал интересами дела, он предоставлял великим упованиям мирно дремать и склонен был думать, что и сейчас все идет не так уж плохо. К чему порядочным людям ненавидеть друг друга? Он желал умиротворения, всеобщей терпимости и рассчитывал, что музыка будет способствовать установлению взаимопонимания между партиями, что его "концертики" раз в две недели явятся нейтральной почвой, где, вкушая эстетическое наслаждение и проявляя взаимную учтивость, даже самые непримиримые противники будут отдавать друг другу должное, отбросив политические страсти и треволнения. Оттого-то гости, приглашенные на вечер, и представляли собою столь странную смесь, оттого им всем было как-то не по себе, как-то неловко, оттого в разных углах гости шептались друг с другом, а потом вдруг умолкали, оттого черные фраки молча бродили взад и вперед, оттого рассеянные взоры с деланным вниманием устремлялись к потолку и разглядывали позолоту простенков, орнаменты эпохи Директории, наполовину в стиле Людовика XVI, наполовину ампирные, плоские бронзовые головы, украшавшие прямолинейную мраморную оснастку каминов. Всем было и жарко и холодно, словно ужасный мороз на улице, укрощенный толстыми стенами с плотной и мягкой обивкой, превратился во внутренний холод. Порою в это монотонное хождение скучающих людей врывался бешеный галоп де Рошмора и де Лаппара, которым поручено было рассаживать дам, или же производило сенсацию появление красавицы г-жи Юблер с перьями в пышной прическе, с суховатым профилем и застывшей улыбкой небьющейся куклы из витрины парикмахера. Но вскоре атмосфера опять замораживалась.
- Сам черт не разогреет этих гостиных Народного просвещения… Сюда, наверное, приходит по ночам призрак Фрейссину.
Эту мысль высказал вслух кто-то из молодых музыкантов, толпившихся вокруг директора Оперы Кадайяка, с философическим видом рассевшегося на бархатной скамье спиной к статуе Мольера. Тучный, полуглухой, с белой щетиной усов, он ничем не напоминал гибкого, подвижного импрессарио празднеств Набоба. - теперь он превратился в величественного идола с раздувшейся, но непроницаемой маской вместо лица, и только глаза свидетельствовали о том, что это на самом деле балагур - парижанин, хорошо знающий жизнь и потому жестоко проницательный, с умом, подобным трости с железным наконечником, закаленным на огнях рампы. Однако, вполне удовлетворенный достигнутым, сытый, больше всего боявшийся, как бы его не сместили с директорского поста, он не выпускал когтей, говорил немного, особенно здесь, и ограничивался тем, что подчеркивал свои наблюдения над разыгравшейся вокруг официальной и светской комедией безмолвным смехом Кожаного Чулка.
- Буассарик, дитя мое! - тихо сказал он молодому интригану-тулузцу, которому удалось недавно поставить в Опере свой балет после того, как партитура пролежала там под сукном всего-навсего лет десять, чему никто не хотел верить. - Буассарнк! Ты ведь все знаешь, скажи мне, как зовут вон того важного усача, который развязно беседует решительно со всеми и выступает вслед за своим носом с таким сосредоточенным вит дом, будто находится на похоронах этой своей принадлежности… По-видимому, он здесь свой человек, он разговаривал со мной о театре безапелляционным тоном.
- Не думаю, патрон… Скорее он дипломат. Я слышал, как он только что говорил бельгийскому послу, что они долгое время были коллегами.
.- Вы ошибаетесь, Буассарик… Должно быть, это какой-нибудь иностранный генерал. Несколько минут назад он разорялся в компании толстых эполет и, между прочим, громко сказал: "Только человек, которому никогда не приходилось командовать крупными воинскими соединениями…"
- Странно!
Спросили проходившего мимо Лаппара. Тот рассмеялся:
- Да ведь это же Бомпар!
- Это еще кто такой?
- Приятель министра… Как же это вы его не знаете?
- Южанин?
- Еще бы!..
И действительно, Бомпар, затянутый в великолепный новый фрак с бархатными отворотами, с перчатками, засунутыми за борт жилета, старался оживить вечер своего друга тем, что все время поддерживал оживленнейшую беседу с самыми разнообразными людьми. Впервые появившись в высшем чиновном мире, где его никто не знал, он, можно сказать, произвел сенсацию, щеголяя то в одной, то в другой группе гостей своей способностью к выдумке, своими огнедышащими видениями, рассказами о любовных похождениях с принцессами крови, приключениях и сражениях, триумфах на швейцарских стрелковых состязаниях, - все это вызывало на окружавших его лицах выражение изумления, смущения и беспокойства. Конечно, это вносило известную струю веселья, но оценить ее могли только те немногие, кто знал, с кем имеет дело, и это не могло рассеять скуку, проникавшую даже в концертный зал - громадное и очень живописное помещение с двумя ярусами и стеклянным потолком, который напоминал открытое небо.
Зелень декоративных растений - пальм, бананов с длинными листьями, неподвижными в свете люстр, - создавала некий естественный фон туалетам женщин, тесными рядами сидевших на бесчисленных рядах стульев. Переливной волной склонялись шеи, плечи и руки, выступавшие из корсажей, словно на полураскрытой чашечки махрового цветка, прически, на которых звездами сверкали бриллианты в синеватом отблеске черных и золотом мерцании белокурых волос.
Рисовались округлыми линиями от талии до шиньонов очертания полных фигур, и линиями легкими, устремленными ввысь от пояса, стянутого блестящей пряжечкой, до длинной шейки, перехваченной бархоткой, торсы изящно-худощавые. Надо всем этим трепетали, порхали раскрытые пестрые, усеянные блестками крылья вееров, примешивая аромат духов White rose и опопанакса к слабому дыханию живых цветов - белой сирени и фиалок.
Напряженность на лицах гостей еще усиливалась перспективой неподвижно просидеть два часа перед эстрадой, где с самым невозмутимым видом, словно на них навели объектив фотоаппаратов, полукругом расположились хористы в черных фраках и в пышных платьях из белого муслина, и оркестр, замаскированный купами зеленых растений и роз, из-за которых высовывались грифы контрабасов, похожие на орудия пытки. О, эта пытка шейной колодкой музыки! Она всем им была так хорошо знакома, ибо числилась в расписании их зимних мучений, их тяжких светских повинностей. Вот почему, хорошенько поискав, во всем огромном зале можно было найти только одно довольное, улыбающееся лицо - это было лицо г-жи Руместан. И улыбка ее не была сценической улыбкой балерины, которую часто видишь на лицах хозяек дома и которая так легко превращается в гримасу озлобления и усталости, когда улыбающаяся хозяйка чувствует, что на нее не смотрят, - нет, на лице Розали играла улыбка женщины счастливой, женщины любимой, вновь начинающей по-настоящему жить. О неистощимая нежность сердца, любившего всего один раз! Розали снова начала верить в своего Нуму, с некоторых пор опять ставшего добрым и нежным. Это похоже было на возвращение, на ласковое сближение двух сердец, соединившихся после долгой разлуки. Не стараясь углубляться в то, чему она обязана возвратом его нежности, она снова видела мужа любящим и юным, как в тот вечер, перед панно, изображавшим охоту, и она снова была Дианой, соблазнительной, гибкой, тонкой, в белом атласном платье, с каштановыми волосами, причесанными на пробор и обрамлявшими ясное чело, чуждое дурных помыслов, так что в свои тридцать лет она казалась двадцатипятилетней.
Ортанс была тоже очень мила в голубом тюлевом платье, словно легкое облако, окутывавшем ее слегка наклоненный вперед, стройный стан и отбрасывавшем на ее личико нежную тень. Но она слегка тревожилась, как пройдет дебют ее любимого музыканта. Она волновалась: понравится ли этой изысканной публике народная музыка, или непременно надо, как утверждала ее сестра, чтобы тамбурин играл на фоне пейзажа, на фоне серых оливковых рощ и зубчатых холмов? Безмолвная, озадаченная, она, глядя в программу, в шорохе вееров и разговоров вполголоса, смешивавшихся со звуками настраиваемых инструментов, считала номера, предшествовавшие выступлению Вальмажура.
Стук смычков по пюпитрам, шорох бумаги на эстраде, где хористы поднялись с мест, держа в руках ноты, жертвы-слушательницы устремляют долгий взгляд на двери, у которых толпятся черные фраки, и первые звуки хора из оперы Глюка летят к высокому стеклянному потолку, на который зимняя ночь набросила темно-синий покров.
Ах, в этой роще, темной, роковой…
Концерт начался.
За последние несколько лет во Франции широко распространился вкус к музыке. Особенно в Париже концерты, которые давались по воскресеньям и в течение пасхальной недели, а также значительное количество частных музыкальных кружков возбуждали всеобщий интерес, содействовали популяризации произведений серьезной классической музыки, знакомство с ними превратили в моду. В сущности же, Париж - город суетный, живущий умом, вот почему он не может по-настоящему полюбить музыку, которая целиком захватывает человека, сковывает его движения, лишает голоса, не дает думать о житейском и, опутывая зыблющейся сетью гармонических созвучий, баюкает его, завораживает, как мерный рокот моря. Безумства, которые совершает в своем увлечении музыкой Париж, - это безумства хлыща, разоряющегося ради модной кокотки, страсть к шику, бьющая на эффект, пошлая и пустая до скуки.
Скука!
На концерте в Министерстве народного просвещения именно скука была доминирующим мотивом. Из-под нарочитого восхищения, изображенного на восторженно улыбающихся лицах и являющегося светской обязанностью даже самых искренних женщин, она постепенно проступала наружу, замораживала улыбку и блеск глаз, придавала какую-то дряблость красивым, томным позам птичек, сидящих на ветке или по капле пьющих воду, изящно вытягивая шейки. Дамы умиленно ерзали на длинных рядах соединенных вместе стульев, восклицали: "Браво!.. Божественно!.. Восхитительно!" - взбадривая самих себя, и все же поддавались постепенно охватывавшему всех оцепенению, которое поднималось, как туман, над этим музыкальным приливом, оттесняя в смутные дали полнейшего равнодушия сменявшихся на эстраде артистов.
А между тем это были самые знаменитые, прославленные артисты Парижа, исполнявшие классическую музыку с виртуозным искусством, которого она требует и которое достигается - увы! - лишь многолетним напряженным трудом. Г-жа Вотер уже лет тридцать поет чудесный романс Бетховена "Умиротворение", и никогда она не пела его с такой страстью, как нынче вечером. Но ее инструменту уже не хватает струн, слышно, как смычок скрипит по дереву, и от великой певицы былых дней, от знаменитой красавицы остались лишь умение держать себя на сцене, безукоризненная школа да длинная белая рука, которая в конце последней строфы смахивает слезу в уголке глаза, удлиненного гримировальной тушью, слезу, заменяющую музыкальное рыдание, которого уже не в силах дать голос.
Кто, кроме Майоля, красавца Майоля, умел так проникновенно, с такими певучими вздохами исполнять серенаду на "Дон Жуана", с такой вовдушной нежностью и в то же время страстностью - нежностью и страстностью влюбленного кузнечика? К несчастью, его теперь не слышно. Тщетно становится он на носки, вытягивает шею, тянет до предела звук, сопровождая его жестом прядильницы, сучащей двумя пальцами нить, - звука нет, он так и не вылетает из горла. Париж, благодарный Майолю за минувшие наслаждения, все же рукоплещет. Но эти обветшалые голоса, эти поблекшие и примелькавшиеся лица - монеты, с которых от слишком долгого обращения стерлись изображенные на них профили, не рассеют унылой дымки, парящей над празднеством в министерстве, несмотря на все усилия Руместана оживить его, несмотря на громкие восторженные "Браво!", которые он бросает из толпы черных фраков, несмотря на грозовые "Тсс!", которыми он терроризирует даже на расстоянии двух гостиных тех, кто пытается разговаривать. Несчастные начинают блуждать молча, как призраки в ярком свете люстр; они осторожно, пригнувшись, переходят с места на место, чтобы хоть немного развлечься, и руки у них двигаются, как маятники; или же с тупым, бессмысленным выражением лица они безнадежно плюхаются в низкие кресла, покачивая между колен лепешку сложенного цилиндра.
Наступил, правда, момент, когда появление на сцене Алисы Башельри разбудило и расшевелило гостей. У дверей зала теснились любопытные, которым хотелось увидеть на эстраде малютку диву в коротенькой юбке, с полуоткрытым ротиком, моргающую длинными ресницами, словно от удивления при виде всей этой толпы. "Эх, булочки горячи, только вынуты из печи!" - замурлыкали юные завсегдатаи клубов, повторяя лихой жест, которым певица заканчивала куплет. Заторопились университетские старички, бодро семеня ножками и поворачиваясь менее тугим ухом, чтобы не упустить ни слова из модной пикантной песенки. Но какое же постигло всех разочарование, когда "поваренок" начал своим звонким, но короткого дыхания голоском исполнять сильную арию из "Алкесты", вызубренную с помощью Вотер, которая сейчас подбадривает из-за кулис юную ученицу!
Лица вытягиваются, черные фраки исчезают и снова начинают блуждать по гостиным, чувствуя себя теперь несколько свободнее, ибо министр не наблюдает за ними - он удалился в глубь самой дальней гостиной под руку с г-ном де Боэ, совсем одуревшим от такой чести.
О вечное ребячество Амура! Пусть за вами двадцать лет адвокатской практики, пятнадцать - парламентской трибуны, пусть вы умеете настолько владеть собой, что даже на самых бурных заседаниях, когда вас яростно перебивают, вы сохраняете свою заветную мысль и хладнокровие морской чайки, охотящейся за рыбой и в самый большой шторм, но если вами завладела страсть, вы окажетесь слабейшим из слабых, таким жалким и трусливым, что станете с отчаянием цепляться за руку какого-нибудь болвана, только бы не слышать ни слова критики по адресу вашего кумира.
- Простите, мне надо идти… антракт…
И министр исчезает, а молодой регистратор ходатайств и прошений снова и уже навсегда превращается в незаметного мелкого чиновника. У буфета возникает толкотня, и по блаженному выражению лиц всех этих несчастных, которые вновь получили возможность двигаться, Нума, пожалуй, вообразит, что его подопечной выпал огромный успех. Его обступают со всех сторон, его поздравляют. Божественно! Восхитительно!., (о никто не говорит ему с достаточной определенностью о том, что его волнует, и наконец он завладевает Кадайяком, который проходит мимо него, сторонясь густой толпы и отстраняя ее рычагом своего мощного плеча.
- Ну, что скажете?.. Как она, по-вашему?
- Кто?
- Да эта малютка… - произносит Нума деланно безразличным тоном.
Но тот, стреляный воробей, догадывается и, не колеблясь, бросает в ответ:
- Просто откровение…
Влюбленный краснеет, как будто ему двадцать лет и в ресторане Мальмюса "старожилка для всех" жмет ему под столом ногу.
- Так вы полагаете, что в Опере…
- Разумеется!.. Только надо хорошего показчика, - говорит Кадайяк, беззвучно смеясь по своему обыкновению.
И пока министр бежит поздравлять мадемуазель Алису, хороший показчик продолжает держать курс на буфет, который уже виднеется в обрамлении широкого зеркального стекла без амальгамы в глубине зала с панелями темного позолоченного дерева. Несмотря на строгость отделки, на величественный и надменный вид метрдотелей, завербованных, без сомнения, из числа недоучившихся студентов, дурное настроение и скука рассеиваются перед огромной стойкой, уставленной хрусталем, фруктами, пирамидами сандвичей, сменяются - ибо человеческое вступает наконец в свои права - жадностью и обжорством. В любое свободное местечко между двумя корсажами, двумя головами, склоненными над тарелочкой с куском семги или крылышком цыпленка, просовывается чья-нибудь рука за стаканом, вилкой, булочкой, задевая напудренные плечи, рукав фрака или блестящего жесткого мундира. Начинаются шумные разговоры, глаза блестят, шипучие вина превращаются в звонкий смех. Слова и фразы перекрещиваются, речи прерываются, раздаются ответы на уже позабытые вопросы. Из одного уголка доносятся негодующие восклицания: "Какая мерзость! Какой ужас…" - это ученый женоненавистник Бешю продолжает поносить слабый пол. Неподалеку спорят музыканты:
- Ах, дорогой мой, вы отрицаете увеличенную квинту.
- Правда, что ей всего шестнадцать?
- Шестнадцать лет в бочке да еще несколько годков в бутылке.
- Майоль!.. Да что говорить о Майоле?.. Кончился, выдохся. И подумать только, что Опера каждый вечер платит за это две тысячи франков!
- Да, но он покупает билетов на тысячу франков, чтобы работала клака, а остальные Кадайяк отыгрывает у него в вкарте.
- Бордо… Шоколад… Шампанское…
- …прийти и объясниться на заседании комиссии…
- …слегка подхватив сборки белыми атласными бантиками…
Немного дальше мадемуазель Ле Кенуа, окруженная целым обществом, расхваливает тамбуринщика иностранному корреспонденту с наглым и плоским лицом шумахера, уговаривает его не уходить до конца, бранит Межана, который ее не поддерживает, обзывает его ненастоящим южанином, французиком, ренегатом. Рядом группа гостей, завязавших политический спор. У одного ив них искаженный гримасой ненависти, брызжущий слюной рот, из которого слова вылетают, словно отравленные пули.
- Все, что может придумать самая зловредная демагогия;..
- Марат - консерватор! - произносит чей-то голос, но слова тонут в смутном гуле общего разговора, сливающегося со стуком тарелок, со звоном стаканов и вдруг покрывающегося звучащим медью голосом Руместана:
- Сударыни, скорее, сударыни!.'.1 Вы опоздаете на фа-минорную сонату!
Тотчас же воцаряется мертвая тишина. Снова тянется через все гостиные шествие парадных шлейфов, снова между рядами стульев шуршат атласные платья. У женщин - безнадежные лица заключенных, которых отводят в камеры после часовой прогулки в тюремном дворе. Скрипичные концерты сменяются симфониями, инстру* менты играют вовсю. Красавец Майоль снова начинает сучить неуловимый звук, Вотер - подтягивать расхлябанные струны своего голоса. И вдруг - оживление, любопытство, как при выходе на эстраду малютки Башельри. Это появился тамбурин Вальмажура, вышел на эстраду красавец крестьянин в лихо заломленной мягкой фетровой шляпе, с красным поясом вокруг талии, с деревенской курткой через плечо. Мысль одеть erb таким образом, чтобы произвести особый эффект среди черных фраков, мысль, внушенная чисто женским инстинктом, пришла в голову Одиберте. Ну, наконец-то что-то новое, непредвиденное: длинный тамбурин, раскачивающийся на руке музыканта, дудочка, по которой бегают его пальцы, и занятные мотивы на этих двух инструментах, живые, захватывающие, от которых по атласу прекрасных женских плеч пробегает муаровая дрожь. Всего наслышавшейся публике нравится эта музыка, от которой веет свежестью, веет запахом розмарина, нравятся эти напевы старой Франции.
- Браво!.. Браво!.. Бис!..