Во всяком случае, родная моя, какое это счастье, что ни ты, ни я не заболели так, как наш бедный брат, которого я не знала! А ведь здесь на чужих лицах я узнаю те же изможденные черты, то же безнадежное выражение, что у него на портрете в маминой и папиной комнате! А доктор, который лечил его тогда, знаменитый Бушро, - какой он оригинал! На днях мама хотела познакомить меня с ним, чтобы попасть к нему на прием, и мы все время бродили по парку вокруг да около этого высокого старика с суровым и грубым лицом. Но к нему не пробиться из-за арвильярских врачей, которые обхаживают его и, словно примерные школьники, слушают, что он им говорит. Мы решили подождать его при выходе из ингаляционного вала. Безнадежно: он так помчался, точно хотел от нас убежать. С мамой, ты сама понимаешь, скорости не развить, и на этот раз мы его опять упустили. Наконец, вчера Фанни пошла узнавать от нашего имени у его домоправительницы, может ли он нас принять. Он велел передать, что приехал на воды лечиться, а не принимать больных. Ну и грубиян! Правда, ни у кого еще не видела я такой бледности - настоящий воск. Папа по сравнению с ним просто краснощекий господин. Он питается одним молоком, никогда не спускается в столовую, а тем более в гостиную. Наш вертлявый маленький доктор, которого я прозвала "Господин Так и должно быть", уверяет, что у него очень опасная сердечная болезнь и он тянет последние три года исключительно благодаря арвильярской воде.
- Так и должно быть! Так и должно быть!
Только это и бормочет все время забавный человечек, тщеславный, болтливый, вертящийся по утрам у нас в комнате. "Доктор, у меня бессонница… По-моему, лечение действует на меня возбуждающе". "Так и должно быть!" "Доктор, меня все время ко сну клонит… Наверно, это от вод". "Так и должно быть!" А вот он должен поскорее обойти пациентов, чтобы еще до десяти часов попасть в свой кабинет, в эту крошечную коробочку для мушек, которая не вмещает всех больных, и они толпятся на лестнице до самых нижних ступенек, до тротуара. Поэтому он не задерживается и второпях пишет рецепт, не переставая вертеться и подпрыгивать, как больной "на реакции" после ванны.
Ох уж эта "реакция"! Тоже целая история. Я не принимаю ни ванн, ни душей, и "реакция" мне не нужна. Но иногда я добрые четверть часа простаиваю под липами в парке и наблюдаю за всеми этими людьми, которые с сосредоточенным видом прохаживаются широким, мерным шагом взад и вперед, не произнося ни слова при встречах друг с другом. Мой старый господии из ингаляционного зала, тот, что строит глазки фонтану, проделывает и это упражнение с той же добросовестной пунктуальностью. У входа в аллею он останавливается, закрывает свой белый зонт, опускает воротник, смотрит на часы - и марш! Ноги ступают твердо, локти прижаты к телу - раз, два! раз, два! - до длинной светлой полосы, пересекающей темную аллею в том месте, где не хватает одного дерева. Дальше он не идет, три раза поднимает руки над головой, словно вытягивает гири, потом возвращается таким же аллюром, опять поднимает руки, и так пятнадцать раз подряд. Наверно, отделение для буйных в Шарантоне смахивает на то, что представляет собой моя аллея около одиннадцати утра.
6 августа.
Значит, это правда. Нума приедет проведать нас. Как я рада, как я рада! Твое письмо пришло с почтой, которую доставляют в час дня и раздают в конторе гостиницы. Это торжественная минута, от нее зависит, в какой цвет будет окрашен день. В конторе полным-полно народу, все располагаются полукругом, в центре которого - толстая г-жа Ложерон, весьма внушительная в своем синем фланелевом капоте. Наставительным, слегка жеманным тоном бывшей компаньонки она возглашает пестро звучащие имена тех, кому адресованы письма. Каждый приближается по вызову, и должна тебе сказать, что толстая пачка писем льстит самолюбию получателя. Но что только не льстит самолюбию тщеславных и недалеких людей, находящихся в непрерывном общении друг с другом! Представь себе: я почти горжусь своими двумя часами ингаляции!.. "Князь Ангальтский… Г-н Вассер… Мадемуазель Ле Кенуа…" Разочарование: для меня всего-навсего модный журнал. "Мадемуазель Ле Кенуа…" Смотрю, нет ли еще чего - нибудь, бегу с твоим драгоценным письмом в самую глубь сада и опускаюсь на скамейку, скрытую от постороннего взора могучим ореховым деревом.
Это моя скамейка, уголок, где я уединяюсь, чтобы мечтать и сочинять романы. Как это ни странно, мне совсем не нужно обширных горизонтов, чтобы интересно выдумывать и развивать свою выдумку по правилам г-на Бодун. Когда слишком много простора, я теряюсь, разбрасываюсь, и все идет к черту! Единственный недостаток моей скамейки - это соседство качелей, где обычно проводит добрую половину дня мадемуазель Башельри, летая вверх и вниз с помощью того молодого человека, у которого есть силы для борьбы с болезнью. Да у него и впрямь должно хватать сил: он часами раскачивает ее. А она раскатисто кричит и визжит по-ребячьи: "Выше, еще выше!" Боже, как эта девица раздражает меня, хоть бы качели забросили ее за облака, да так основательно, чтобы она осталась там навеки!
Когда ее нет, мне так хорошо на моей скамейке, я так далеко от всех! Я пробежала твое письмо, а дойдя до приписки, стала кричать от радости.
Благословен будь Шамбери, и его новый лицей, и закладка первого камня, на которую прибывает в наши места министр народного просвещения! Здесь у него будет самая подходящая обстановка для сочинения речи: либо на прогулке в аллее "реакции" - смотри, какая получилась игра слов! - либо в моем орешнике, когда его безмолвия не нарушает мадемуазель Башельри. Милый Нума! Он такой живой, веселый, мы с ним так хорошо понимаем друг друга! Мы побеседуем о нашей Розали и о важной причине, по которой она сейчас не может никуда ехать… Ах ты, господи, это же секрет - Мама брала с меня клятву… Вот кто тоже доволен, что повидается с Нумой. Она сразу излечилась от робости, от скромничанья и уж так величественно вплыла в контору гостиницы снять номер для своего зятя, министра!
Ты бы видела выражение лица нашей хозяйки, когда она услышала эту новость!
- Как, сударыни! Вы, оказывается… вы были…
- Да, мы были… Мы и сейчас…
Ее круглая физиономия становилась лиловой, пунцовой, ни дать ни взять - палитра художника-импрессиониста. И г-н Ложе рои и прислуга… Мы с самого своего приезда тщетно выпрашивали дополнительный подсвечник, а сейчас на каминной доске выстроилось целых пять штук. Можешь быть уверена, Нума будет отлично устроен и обслужен. Ему предназначают второй этаж князя Ангальтского, который через три дня освободится. Похоже, что от арвильярских вод княгине становится гораздо хуже. И даже наш маленький доктор считает, что ей надо как можно скорее уехать. Вот уж именно "так должно быть", ибо, случись беда, "Доф и невским Альпам" капут.
Тяжело смотреть на спешку, на то, как торопят эту несчастную семью, как ее подталкивают с помощью той неуловимой враждебности, которую как бы источает само место, где ты нежеланен. Бедная княгиня Ангальтская! Какое ликование было здесь в связи с ее приездом! А сейчас ее только что не выдворяют за пределы департамента в сопровождении двух жандармов… Вот оно, курортное гостеприимство!
Кстати, а что Бомпар? Ты не пишешь, приедет ли он с Нумой. Опасная личность Бомпар! Если он появится здесь, я, чего доброго, улечу с ним на ледник. В каком мощном порыве устремились бы мы с ним к вершинам!.. Я смеюсь, я так счастлива!.. И я ингалирую, ингалирую, хотя несколько смущена близким соседством грозного Бушро, - он только что вошел и уселся в двух шагах от меня.
Какой же он должно быть, суровый человек! Он стиснул руками набалдашник трости, уперся в них подбородком и громко говорит, уставившись в пространство и ни к кому не обращаясь. Не по моему ли адресу все его разглагольствования о неосторожности больных дам и девиц, об их легких батистовых платьях, о безумии послеобеденных прогулок в местности, где вечерняя прохлада может оказаться смертельной? Злой человек! Можно подумать, ему известно, что сегодня я собираю в арвильярской церкви пожертвования в миссионерский фонд. О. Оливьери будет рассказывать о Тибете, о том, как он попал в плен, как его мучили, мадемуазель Ба- шельрн споет Ave Maria Гуно. И я предвкушаю, как праздник, возвращение домой с фонариками в руках по узким темным улочкам - настоящее факельное шествие.
Если Бушро имел намерение дать мне таким способом медицинский совет, то я в нем не нуждаюсь, слишком поздно. Во-первых, милостивый государь, мой маленький доктор, который куда любезнее вас, предоставил мне полную свободу. Он даже разрешил мне напоследок сделать тур вальса в гостиной. Правда, только один. Впрочем, когда я слишком уж растанцовываюсь, все наперебой начинают меня удерживать. Никому и невдомек, какая я здоровая при моей фигуре, вроде веретена, никто не понимает, что парижанка никогда не заболеет от увлечения танцами… "Берегите себя… Не утомляйтесь…" Одна приносит мне шаль, другой закрывает за моей спиной окно, чтобы я не простудилась. Но больше всего старается молодой человек, у которого есть сила сопротивления, ибо он считает, что у меня, черт побери, этой силы куда больше, чем у его сестры. Бедная девушка! Нетрудно быть сильней, чем она. Между нами говоря, мне кажется, что этот юнец, придя в отчаяние от холодного обращения Алисы Башельри, решил обратить свое внимание на меня и теперь ухаживает за мной… Но увы! Напрасны его старания, сердце мое занято, оно принадлежит Бомпару… Ах нет, нет, не Бомпар-^-ты это отлично понимаешь, - не Бомпар - герой моего романа. Герой… Герой… Нет, время прошло, я скажу тебе это в другой раз, госпожа ледышка.
XII. НА ВОДАХ (ПРОДОЛЖЕНИЕ)
В то утро, когда "Курортная газета" сообщила, что его превосходительство господин министр народного просвещения со своим помощником Бомпаром и свитой остановился в "Дофинейских Альпах", гостиницы всей округи охватило величайшее смятение.
В "Лайте" уже два дня как проживал женевский католический епископ, о чем должно было быть сообщено в надлежащий момент, а также генеральный советник департамента Ивер, помощник судьи с острова Таити, архитектор из Бостона, словом, целый набор видных гостей. "Козочка" тоже ожидала прибытия "депутата от департамента Роны с семьей". Но и депутата и помощника судьи - всех затмила пламенеющая славой борозда, которую всюду оставил за собой Нума Руместан. Интересовались только им, говорили только о нем. Любые предлоги годились для того, чтобы проникнуть в "Дофинейские Альпы", пройти мимо малой гостиной первого этажа, окнами в сад, где министр изволил трапезовать в обществе своих дам и помощника, поглядеть, как он играет в шары - любимую игру южан - с миссионером патером Оливьери, необыкновенно волосатым при своей святости, который так долго жил среди дикарей, что перенял их повадки, не своим голосом орал, когда целился, а кидая шары, поднимал их над головой, словно томагавк.
Привлекательная внешность министра и его обходительность покоряли все сердца, но особенно располагала к нему его симпатия к простым бедным людям. На следующий же день после того, как он поселился в гостинице, два лакея, обслуживавшие второй этаж, сообщили в людской, что министр берет их в Париж в качестве своих слуг. Так как слуги они были отличные, г-жа Ложерон состроила довольно кислую гримасу, но и виду не показала его превосходительству, чье пребывание так высоко подняло ее гостиницу. Префект и ректор университета приехали из Гренобля в парадных мундирах приветствовать Руместана.
Аббат монастыря Гранд-Шартрез - Нума выступал на стороне монахов во время процесса между ними и орденом премонстрантов, которые тоже занимались производством ликера, - торжественно прислал ему ящик шартреза высшего сорта. Наконец, к нему явился префект Шамбери за распоряжениями по случаю предстоящего торжества - закладки нового лицея. На этом торжестве министр должен был произнести речь - декларацию насчет радикального изменения университетских порядков. Но министр попросил, чтобы ему дали отдохнуть: прошедшая парламентская сессия его крайне утомила, он котел бы немного отдышаться, отоити среди своих близких и на досуге подготовить эту пресловутую шамберийскую речь, которая должна была иметь такое важное принципиальное значение. Префект отлично это понял, он только просил, чтобы его предупредили за двое суток, дабы он успел придать торжеству должный блеск. Закладки ждали уже два месяца, можно было еще подождать момента, удобного для прославленного оратора.
На самом же деле Нуму удерживала в Арвильяре не потребность в отдыхе, не досуг, якобы необходимый этому изумительному импровизатору, на которого время и размышление действовали, как сырость на фосфор, а присутствие Алисы Башельри. После пятимесячного страстного флирта с малюткой Нума не продвинулся ни на шаг вперед с позиций, на которых находился в первый день их встречи. Он бывал у них в доме, наслаждался изысканной рыбной похлебкой, приготовляемой г-жой Башельри, и шансонетками бывшего директора Фоли-Борделез, вознаграждал за эти мелкие удовольствия подарками, букетами, присылкой билетов в министерские ложи, на заседания Академии, Палаты депутатов, вплоть до пожалования автору песенок академического значка. Но все это нисколько не продвинуло его личных дел. А ведь он был не из новичков, что ходят ловить рыбку в любое время дня, не измерив глубины вод и не насадив на удочку солидной приманки. Беда была в том, что охотился он на очень увертливую золотую рыбку, которая забавлялась его предосторожностями, захватывала приманку, порою делала вид, что она поймана, и тут же выскальзывала из рук одним рывком, так что во рту у него пересыхало от желания, а сердце в груди трепыхалось от изгибов ее стройной талии и соблазнительных бедер. Игра эта донельзя раздражала его. Только от Нумы зависело прекратить ее, ублаготворив малютку тем, чего она добивалась, - назначением на амплуа первой певицы Оперы с пятилетним контрактом, большим жалованьем, с блеском и треском, притом так, чтобы все это было перечислено на гербовой бумаге, а не ограничивалось одними разговорами да обычным у Кадайяка "по рукам". В это она верила не больше, чем во все "Можете мне поверить… Считайте, что все в порядке…", которыми Руместан вот уже пять месяцев пытался обвести ее вокруг пальца.
Нума находился между двух огней. "Хорошо, - говорил Кадайяк, - но в том случае, если вы возобновите договор со мной". Между тем Кадайяк был конченый человек: то обстоятельство, что он возглавлял первый в стране музыкальный театр, являлось скандалом, пятном, гнилым наследием имперской администрации. Пресса наверняка ополчится на трижды продувшегося игрока, не смеющего носить офицерский крест Почетного легиона, на циничного "показчика", бессовестно швыряющего на ветер государственные средства. Устав от того, что ей надо все время увертываться, Алиса в конце концов сломала удочку и уплыла с крючком и приманкой во рту.
Однажды, придя к Башельри, министр нашел дом опустевшим. На месте был только папаша, который в утешение спел ему свой последний рефрен:
Ты мне дай-ка свое.
Променяй на мое.
Он с трудом перетерпел месяц, потом возвратился к старому шансонье, который угостил его своим новым произведением:
Пойдет колбаска - все пойдет…-
и сообщил, что обе дамы превосходно чувствуют себя на водах и намерены остаться еще на один срок. Вот тогда - то Руместан и вспомнил, что его ждут на закладку шамберийского лицея - данное им неопределенное обещание так и висело бы в воздухе, не находись Шамбери по соседству с Арвильяром, куда по счастливой случайности Жаррас, врач и приятель министра, только что послал мадемуазель Ле Кену.
Они встретились в первый же день в саду гостиницы. Она изумилась, увидев его, как будто не прочитала утром высокопарного сообщения "Курортной газеты", словно вся долина вот уже целую неделю не предвозвещала тысячеголосым шумом своих лесов и звоном источников о прибытии его превосходительства. - Как? Вы здесь?
- Я приехал проведать свояченицу, - напуская на себя министерскую важность, ответил он.
Впрочем, и он выразил удивление, что мадемуазель Башельри еще в Авильяре. Он полагал, что она уже давно уехала.
- Что поделаешь? Приходится лечиться, раз Кадайяк говорит, что голос у меня хромает.
Затем парижское прощание, одними кончиками ресниц, - и она удалилась со звонкой руладой, с милым воробьиным чириканьем, которое слышишь еще долго после того, как птички уже не видно. С этого дня ее повадка изменилась. Она уже не изображала преждевременно развившуюся девчонку, которая беспрерывно носится по гостинице, крокирует г-на Поля, качается на качелях, играет в детские игры, водится только с малышами, обезоруживает самых строгих маменек и самых угрюмых духовных отцов невинностью своего смеха и усердным посещением церкви. Снова появилась Алиса Башельри, дива театра Буфф, бывалый весельчак - поваренок, окруженная молодыми вертопрахами, душа празднеств, пикников, ужинов, которые неизменное присутствие мамаши лишь наполовину спасало от дурной славы.