Дядя Ник и варьете - Пристли Джон Бойнтон 19 стр.


На обед было приглашено четырнадцать человек. Кроме нас восьмерых были участники феерии: Первый Мальчик (пышная сорокалетняя женщина), Первая Девочка (вся в локонах и ямочках), Королева фей (крупная блондинка, радость Рикарло), Король демонов (пожилой баритон с густыми бровями и сизым подбородком), комики братья Бегби (оба маленькие, без возраста, с помятыми лицами). Я оказался между Сисси и Королевой фей из феерии напротив Томми и Джули. Я спросил Джули, где старик Кортней, но она покачала головой и нахмурилась, и я понял, что он у Томми в немилости. (Это относилось и ко мне, но потом я узнал, что Джули добилась для меня приглашения, сказав Томми, что я как-никак племянник Ника, и Ник без меня не пойдет.) Пока пили розовый джин и херес с горьким пивом, все обменялись подарками. Дядя Ник преподнес мне потрясающий набор акварельных красок и кисти, Сисси - два галстука, а Дженнингс и Джонсон, которым я подарил старое солодовое виски, вручили мне футляр с тремя прекрасными трубками. С Джули мы шепотом условились обменяться подарками позже. После этого уселись за стол, ломившийся от яств и вин. Женщины, за исключением Джули, которая на людях всегда была холодноватой и отчужденной, вначале держались чрезвычайно церемонно, хотя и очень мило, и трепетали ресницами, но затем, после первых бокалов вина и рюмок виски, когда хлопушки были разорваны и бумажные шляпы надеты набекрень, они почувствовали себя свободнее, читали вслух предсказания и загадки, найденные в хлопушках, и хохотали до упаду, слушая соленые актерские шутки. Дядя Ник, дымя сигарой и приступив уже ко второй бутылке шампанского, завернул три игрушки в цветную бумагу, повертел пакетик между ладоней, потом развернул его и показал нам, что игрушки превратились в пачку сигарет. Рикарло развлекал Королеву фей, он жонглировал вилкой, ложкой и четырьмя хлопушками. Томми надевал разные бумажные шляпы и произносил соответствующие каждой монологи; это было очень забавно, но под конец он расшумелся, и речь его стала бессвязной. Дженнингс и Джонсон, найдя более или менее подходящие шляпы, изобразили невадского шерифа и краснокожего индейца. Мы с Джули смеялись и аплодировали вместе со всеми, но всякий раз, когда наши взгляды встречались, я понимал, что на самом деле она не здесь, не среди них. Потом Томми, сильно взмахнув руками, качнулся назад и упал вместе со стулом; дядя Ник и Билл Дженнингс подхватили его и поставили на ноги, но он, ничего не видя и с трудом ворочая языком, требовал новой выпивки. К этому времени все уже вышли из-за стола. Джули посмотрела на меня, и я, пользуясь суматохой, незаметно выскользнул на улицу.

Помня, что говорила Джули, я ел немного, но выпил свою долю бургундского и, идя быстрым шагом к дому Бентвудов с подарками под мышкой, уже не чувствовал ни печали, не опустошенности. Я прошел прямо в свою комнату, прибавил огня в газовом камине, задернул занавески и начал устраивать разные световые эффекты. У Бентвудов было электричество - довольно большая редкость в 1913 году - и великое множество светильников; в моей комнате на потолке висела целая гроздь ламп, затянутых желтым шелком, а по стенам еще шесть ламп в розовых абажурах, поэтому можно было зажигать их в различных сочетаниях. Я распаковал подаренные дядей Ником акварельные краски, но был слишком неспокоен, чтобы рассматривать их и радоваться, - тот, кто желает усмотреть здесь нечто символическое, волен это сделать. Я надел шлепанцы, умылся, примерил один из галстуков - подарок Сисси - и остался им недоволен. Разумеется, я не переставал гадать, придет ли Джули, и если придет, то когда. Мысль, что я могу напрасно прождать много часов, была невыносимой. И все же если бы мне сообщили, что она не может прийти, я бы пережил это и даже почувствовал облегчение. Несообразность - верно? Но тут я ничего не могу поделать, ибо все было именно так. Я слонялся по дому, брал в руки какие-то вещи и, не взглянув, клал на место, несколько раз поднимался по лестнице и нарочно спускался вниз не обычным способом, а как-нибудь по-чудному, чтобы прошло больше времени. Конечно, я поминутно взглядывал на часы, хотя что толку было знать, двадцать ли минут пятого или уже половина; я все равно твердил себе, что мои часы спешат, чего в действительности не было. И вот, когда я уже почти решил, что она не придет, я услышал, как открывается входная дверь, и пулей помчался вниз.

Мы обнялись, поцеловались, и она сказала, снимая пальто:

- Заждался, милый? Я ушла сразу, как только смогла. Томми пришлось тащить в постель вскоре после твоего ухода, но надо было еще убедиться, что он заснул. А сюда я, конечно, шла пешком.

- Вот мой подарок, Джули. - И я протянул ей брошь.

- Ах, какая прелесть! - воскликнула она. - Прелестная старинная вещь!

- Испания, восемнадцатый век, - сообщил я гордо.

- Милый, но мог ли ты себе это позволить?

- Не мог, но позволил.

- Дорогой мой! - Она поцеловала меня. - А вот что я тебе дарю. Я знаю, у тебя таких нет. - Это были красивые наручные часы, вещь тогда еще не столь распространенная, как позже, во время войны. Я был в восторге. Когда я поблагодарил и поцеловал ее, она сказала: - Надеюсь, у тебя тепло. На дворе мороз, да и тут внизу тоже прохладно.

- Совсем тепло. Увидишь.

- Я пойду туда. Подожди пять минут, милый, и поднимайся. Принеси с собой виски и бокалы. Если у тебя нет виски, возьми у Бентвудов, Роз не рассердится. Всего пять минут, милый, пожалуйста.

Ровно через шесть с половиной минут по моим новым часам я постучал в дверь своей комнаты бутылкой виски, из которой уже отхлебнул глоток, и вошел, не очень зная, чего мне ожидать. Она стояла передо мной обнаженная…

И тут произошло что-то неповторимое. Несколько мгновений, пока она молча улыбалась и я тоже молчал, я воспринимал ее красоту как пейзаж или прекрасную картину, вне желания, не думая о том, чтобы обладать ею. Теперь мы живем в мире обнаженных или полуобнаженных женщин, в мире рук и плеч, икр и бедер, так часто выставляемых напоказ и таких загорелых, что самая кожа их кажется своего рода одеждой; но когда женщины были закутаны с головы до пят, такая нагота была потрясающим откровением, словно свершилось чудо и ожившая статуя, жемчужно-опаловая, слабо светящаяся, вышла из темного вороха одежд. Джули воистину была прекрасна в своей наготе. Распущенные темные волосы обрамляли тонкое, нежное, чуть поблекшее лицо, а тело было полным, почти пышным - упругие полушария грудей, неожиданные после этих впалых щек; великолепные бедра над плотно сдвинутыми коленями, очень женственными и трогательными; я даже успел удивиться, почему художники изображают нечто розоватое и бесформенное вместо темного треугольника - последнего, резкого и сильного штриха, придавшего законченность этой непостижимой по совершенству золотисто-розовой скульптуре. Все это, может быть, звучит слишком бесстрастно и хладнокровно для нормального двадцатилетнего юноши, впервые увидевшего раздетой ждущую его женщину, но тут я ничем не могу помочь, ибо так оно было, хотя, конечно, этот чистый взгляд, эта бесстрастность художника длилась всего лишь несколько мгновений.

Но вот она шевельнулась, я бросился к ней, мы осыпали друг друга страстными поцелуями, моя одежда полетела на пол… Джули застонала. Это первое объятие было недолгим; помню только, что я, неуклюжий, неопытный юнец, был потрясен, почти испуган силой и глубиной ее чувственности, которой я до сих пор не подозревал в Джули Блейн: словно я не обладал ею, а был внезапно ввергнут в огромный незнакомый мир, океан стонов и неистовства плоти, - мир наслаждения, неотличимого от боли, унесен назад в те времена, когда все сущее было еще безымянно и безлично.

Мы растянулись возле огня в сверкающем изнеможении, выпили виски и немного покурили. Джули пыталась мне что-то рассказать, и в то же время говорить ей не хотелось, поэтому она произносила какие-то обрывки фраз, которые я должен был составлять вместе, хоть у меня и не было настроения заниматься исследованием ее интимной жизни. Но я понял, что человек, с которым она жила, был удивительным любовником, а теперь, с Томми, она месяцами лишена настоящего удовлетворения. Потом она сказала, чтобы я не шевелился, и неслышно вышла из комнаты. Вскоре она вернулась с полотенцем и губкой и очень осторожно и нежно, словно я был какой-то драгоценностью, обтерла мое лицо и тело; потом начались медленные прикосновения, поглаживания; и по ступеням невыразимого блаженства она повела меня в другой незнакомый мир, в восточный сад наслаждений. И потом на постели мы снова любили друг друга, на этот раз медленнее и, что касается меня, в общем более сознательно: я уже не был потрясен и испуган, я не уступал ей, и мы достигли вершины одновременно. Но даже тогда это было удивительно безлично, анонимно - не Ричард Хернкасл любил Джули Блейн, а просто мужчина обладал женщиной.

Ей давно уже было пора идти. Обнаружив это, она встревожилась. Она собиралась возвратиться в гостиницу одна, но я не мог этого допустить и, пока она одевалась в ванной, тоже быстро оделся и был готов задолго до нее. На обратном пути в Поултри она держала меня за руку, иногда прижимаясь ко мне, но почти ничего не говорила и все повторяла: "Правда, милый, это было чудесно?" Я инстинктивно чувствовал, что нам надо было бы жадно расспрашивать друг друга, говорить много, горячо и ненасытно, но этого не было: мы едва обменялись двумя словами, и я понимал, что это нехорошо. Мы остановились, не доходя до входа в гостиницу, быстро поцеловались и разошлись.

Бентвуды еще хохотали где-то до упаду, и я поднялся наверх в свою комнату, теперь слишком теплую и душную, полную запахов не только виски и табака, но еще и любви, и это был какой-то рыбный запах, словно мы только затем с таким пылом упали в объятия друг друга, чтобы возвратиться в океан, откуда некогда вышли наши далекие предки. Я отдернул занавески, распахнул окна и двери, и скоро в комнате стало совсем холодно от морозного ночного воздуха. Потом я закурил трубку, осторожно любовно разложил акварельные краски и кисти, которые мой удивительный дядя Ник так тщательно выбрал для меня, и с восхищением принялся их разглядывать. Может быть, из-за того, что последний раз я держал кисть в руках в обществе Нэнси, а может быть, по каким-то другим, более таинственным причинам, она вдруг возникла в моем сознании, хотя я старался изгнать ее образ и даже не помнил ясно, как она выглядит, зато ясным было мое представление о ней как о человеке. Тут я внезапно почувствовал, что проголодался, сошел вниз, прихватив остаток виски, и стал искать какую-нибудь еду; в конце концов я съел сандвич с языком и три куска сладкого пирога. Лег я рано, немного почитал, потом выключил свет и уже почти засыпал, когда мимо моей двери с обычным хохотом прошли Бентвуды.

Наутро, когда мы с Альфредом Бентвудом вымыли и убрали посуду после завтрака, я оставил его проверять запасы спиртного и бокалы (вечером они ждали гостей) и поднялся в свою комнату, где застал Роз, уже кончавшую стелить постель. Она весело взглянула на меня.

- Я не хотела говорить при Альфреде, - сказала она, - но, по-моему, ты вчера хорошо повеселился, а? Я хочу сказать, ты совсем не прочь был остаться в доме за хозяина?

- Ну… как вам сказать… пожалуй… - неопределенно ответил я, делая вид, что не замечаю ее взгляда.

- Еще бы, гадкий мальчишка! Ты думаешь, я не догадываюсь, чем ты тут занимался? В таких делах я настоящий Шерлок Холмс.

Уворачиваясь от ее наступления, я сказал:

- Да, миссис Бентвуд… Роз… я взял у вас немного виски. Вы простите… я вам верну…

- Не надо, что ты! У тебя была уважительная причина. - Роз покатилась со смеху. Я тоже смеялся вместе с ней, и вдруг, словно в кошмаре, она почудилась мне чудовищным и непристойным символом - заплывшей жиром ненасытной самкой. И к тому же еще, чтобы показать, что ни капельки не сердится, она влажно чмокнула меня в щеку.

6

До сих пор я описывал события неторопливо и пунктуально. Неделю за неделей. И хотя в дневниках того времени даты и места я указывал совершенно точно, все последующее припоминается мне словно кинофильм, лента которого сорвалась с катушки, и он идет скачками, прерывистый и невнятный.

Да так оно примерно и было с того дня, когда Джули стала моей. Мы стремились друг к другу, а до остального нам и дела не было. Свои обязанности я выполнял, и, кажется, неплохо, хотя порой чувствовал на себе любопытные взгляды дяди Ника и Сисси. Я переезжал из берлоги в берлогу, захлопывал за собой двери театров, порой пропускал стаканчик с Дженнингсом и Джонсоном и с улыбкой слушал их бесконечные воспоминания; ездил поездом и ходил пешком по чужим зимним улицам, гримировался и снова стирал грим; но все это я делал как во сне - во сне долгом и бессмысленном. О живописи, разумеется, не могло быть и речи, я и близко не подходил к картинным галереям и всякий раз уверял себя, что там плохое освещение. Я жил только для того, чтобы любить Джули, хотя на самом деле то, чем мы занимались, не было любовью; в подлинном смысле слова мы вообще любовниками не были, а скорее - заговорщиками, двумя фанатиками, охваченными одной страстью. Я думал об одном: где и как найти место для свидания. А короткие наши ежевечерние встречи за сценой - быстрый шепот и жгучие прикосновения - лишь подливали масла в огонь.

К концу недели в Ноттингеме и в начале следующей - в Лестере, угрюмом городе, который мы все ненавидели, ей было не до любви, о чем она мне напрямик и сказала, но потом от этого стало только, конечно, хуже. И вот, в среду вечером, в канун Нового года, мы решились на шаг, который еще неделю назад сочли бы чистым безумием. Они с Томми были приглашены к друзьям из лестерского театра, но Джули все жаловалась на головную боль и так долго тянула с одеванием, что Томми, до смерти любивший ходить в гости, не выдержал и ушел один. В ту неделю у меня была собственная маленькая уборная, где я и ждал Джули, сказав дяде Нику и Сисси, с которыми мы снова жили в одной берлоге, что хочу непременно закончить рисунок; она пришла ко мне, как только убедилась, что Томми ушел, я запер дверь, и в этой грязной каморке мы предались любви, лихорадочно и торопливо; а тут еще на беду к нам постучался пожарник, совершавший обход, я откликнулся, тогда он пожелал мне счастливого Нового года и долго топтался под дверью в ожидании чаевых. Полуодетые, обреченные на вынужденное молчание, мы уж и не думали о наслаждении и едва дождались, чтобы Джули могла выскользнуть незамеченной. Нет, такое не должно повторяться, решили мы.

Я как раз вовремя поспел к ужину, до того, как дядя Ник - он очень ценил торжественные церемонии - наполнил шампанским три бокала и предложил нам с Сисси встать и выпить в честь Нового года. Сигналом служил полночный бой часов.

- Ну, Сисси и Ричард, выпьем за тысяча девятьсот четырнадцатый год, и пусть он принесет нам хоть половину того, о чем мы мечтаем.

Сисси пустила слезу и поцеловала его. Я пожал дяде руку. С улицы доносился невнятный праздничный гул. Приход нового 1914 года праздновали даже в Лестере.

- А почему нельзя просить чего душе угодно? - с серьезным видом спросила Сисси.

- Это неразумно, - в тон ей ответил дядя Ник. - Попросишь слишком много - ни черта не получишь.

- Вот уж не думал, что вы суеверны. - Это сказал я.

Он закурил сигару.

- Я не суеверен. - И добавил после нескольких затяжек: - Благоразумие всегда себя оправдывает, даже если будущее покрыто мраком неизвестности и планов строить нельзя. Ну, а теперь идите оба спать - только не вместе, - а я начну Новый год с того, что покурю и подумаю над номером с двумя карликами.

Когда мы поднялись наверх, Сисси вдруг остановилась и поцеловала меня.

- С Новым годом, Дик! - Потом прищурилась и сказала шепотом: - А я догадалась, где ты был. От тебя пахнет ее духами. Он тоже знает, что тут дело нечисто, только я ничего не скажу, даже если он спросит. Но ты все-таки дуралей. Ведь мы же все тебя предупреждали.

Конечно, все меня предупреждали; но в то время было слишком рано, а теперь - уже поздно. В Бирмингеме нам повезло больше: у Джули там оказалась знакомая лавочница, и мы целых два дня не выходили из ее спальни - все то время, которое Джули осмелилась урвать. В Бристоле у меня был адрес от Рикардо, он там когда-то останавливался, и во вторник днем, пока он любезничал на кухне с хозяйкой, я сумел тайком провести Джули к себе, а потом незаметно выпустил ее из дома; в пятницу было еще проще, так как Рикарло водил хозяйку в кино. И за всем этим мне почти не запомнился сам Бристоль, он словно привиделся в долгом, смутном сне.

А ведь в другое время, не будь я как в чаду, и если бы зима была помягче, мне бы очень понравился Бристоль, где корабли заходят в самый центр, и над магазинами и трамваями вздымаются мачты; не гори я, как в лихорадке, да при менее суровой погоде я сделал бы много интересных зарисовок. Но мы все никак не могли насытиться друг другом, после встреч подолгу дразнили себя воспоминаниями, а потом ломали голову, где бы свидеться вновь; за сценой мы вечно шептались, строили планы и все больше и больше походили на фанатичных заговорщиков, которые, как одержимые, ничего вокруг себя не замечают и идут по жизни, точно призраки, - правда, не берусь утверждать, что Джули испытывала те же чувства.

Вскоре у меня с дядей Ником произошел разговор, прояснивший ближайшее будущее нашей бродячей жизни. Это было в субботу вечером, в Бристоле, когда я зашел к нему в уборную между представлениями.

- Не пойму, что с тобой творится, дружище, - начал он мягким голосом, хотя глаза смотрели строго. - У тебя такой вид, будто ты нашел два пенса, а потерял целый шиллинг. В чем дело?

- Это все зима виновата, дядя, - дни стоят темные, кругом ничего не разглядеть, я не успеваю даже открыть этюдник - до сих пор не испробовал те чудесные акварельные краски, что вы мне подарили.

Ответ убедил его. Сам он живописью не интересовался, но занятия мои уважал, считая, что я так же предан своему искусству, как он - своему. Для него это было именно искусство, а не просто способ хорошо зарабатывать.

- Сегодня утром я говорил по телефону с Джо Бознби, - помнишь его? Это мой агент… Он еще тебе не понравился.

- Верно, только я не подозревал, что вы это заметили.

- Я многое замечаю, малыш. Кстати, я и сам его недолюбливаю, как, впрочем, и он меня, хотя, если послушать наши беседы, это никому в голову не придет. Так вот, Джо составил новую программу. Взгляни-ка. На следующей неделе мы выступаем в Плимуте, вернее, в Девенпорте, но Плимут звучит красивее. Затем Портсмут и Саутси. И то и другое одинаково плохо: местечки порядком загаженные и полным-полно матросни. Но ничего не поделаешь, придется ехать. Затем - неделя отпуска, а со второго февраля - Лондон.

- И мы неделю будем свободны? - Я не знал, грустить мне или радоваться. Ведь Томми мог увезти Джули, но если он этого не сделает, у нас будет целая неделя. Только как быть с деньгами?

Дядя словно подслушал мой вопрос.

- О деньгах, малыш, не беспокойся. Эту неделю я тебе оплачу, а в следующие восемь, пока мы будем выступать в пригородах Лондона, я повышу тебе жалованье до семи фунтов десяти шиллингов, потому что жизнь в Лондоне дорогая.

- Спасибо, дядя Ник. Я тоже думаю, что дорогая, хотя совсем не знаю Лондона.

Назад Дальше