Прах Энджелы. Воспоминания - Фрэнк Маккорт 6 стр.


Водитель говорит, что понятия не имеет кто такой этот Кухулин, но завернуть туда вовсе не против. Может, он и сам зайдет и посмотрит из-за чего сыр-бор, потому что с детства не был на Центральном Почтамте, а англичане так палили по нему из орудий с того берега реки Лиффи, что все здание едва не разворотили. Он говорит, что по всему фасаду видны следы пуль, и не надо их заделывать: пусть ирландцы помнят о коварстве англичан. Я спрашиваю у водителя, что такое коварство, и он отвечает: спроси у отца, - но только я собираюсь спросить, как мы подъезжаем к большому дому с колоннами. Это и есть Центральный Почтамт.

Мама остается в машине, а мы проходим вслед за водителем в здание Почтамта. Извольте, говорит он, вот ваш Кухулин.

И я чувствую, что вот-вот заплачу, потому что наконец-то вижу его – вижу Кухулина, вот он стоит на пьедестале, на Центральном Почтамте. Он весь золотой и волосы у него длинные, голова понуро висит, а на плече сидит большая птица.

Бога ради, что все это значит? – говорит водитель. Причем тут этот лохматый парень, и что за птица у него на плече? И будьте так любезны, скажите, мистер, причем тут герои 1916-го года?

Папа объясняет, что Кухулин боролся до конца, как бойцы Пасхальной Седмицы . Враги боялись подходить к нему, пока не уверились, что он умер - а они это поняли, когда на него села птица и стала пить его кровь.

Ну, говорит водитель, беда ирландцам, если без птицы им не разобрать, помер человек или нет. Пойдемте-ка лучше, не то на поезд опоздаете.

Жена сержанта обещала послать телеграмму нашей бабушке, чтобы нас встретили в Лимерике, и вот, бабушка стоит на платформе, кутаясь в черную шаль – седая, угрюмая, не улыбается – ни маме нашей, никому - ни даже Мэлаки, моему брату, у которого улыбка до ушей и красивые белые зубы. Это Мэлаки, говорит мама, указывая на папу - бабушка кивает и смотрит куда-то в сторону. Она подзывает двух мальчиков, которые околачиваются у вокзала, и дает им денег, чтобы те несли наш чемодан. Мы отправляемся вслед за бритоголовыми, сопливыми и босыми мальчиками по улицам Лимерика. Я спрашиваю маму: а почему они бритые наголо? И она говорит: чтобы вшам было негде прятаться. А что такое "вшам"? - спрашивает Мэлаки. И мама говорит: не "вшам" - одна букашка называется "вошь". А ну прекратите! – говорит бабушка. Нашли о чем болтать. Мальчики свистят и смеются и семенят рядом, будто им горя мало, что они босые, и бабушка велит им: хорош смеяться, не то уроните чемодан и сломаете. Они прекращают свистеть и смеяться, и мы идем вслед за ними в парк, где стоит высокая колонна, а на ней статуя, и трава такая зеленая, что хочется жмуриться.

Папа несет близнецов, мама в одной руке несет сумку, а другой держит за руку Мэлаки. Она поминутно останавливается, чтобы перевести дух, и бабушка говорит ей: все куришь? Сигареты в могилу тебя сведут. В Лимерике чахоточных полно и без вас, курильщиков. Роскошество это, для богачей.

Вдоль парковой тропинки, по которой мы идем, растут сотни разных цветов, и близнецы приходят от них в восторг. Они тычут в них пальцем и верещат, и мы смеемся – все, кроме бабушки, которая с головой кутается в шаль. Папа останавливается и ставит близнецов на землю, поближе к цветам. Он говорит: это цветы, - и они принимаются носиться взад-вперед, пытаясь выговорить слово "цветы". Боже, они американцы? – удивляется мальчик при чемодане. Мама отвечает: да, они родились в Нью-Йорке. Все мои ребята родились в Нью-Йорке. Боже, американцы, говорит тот мальчик второму. Они ставят на землю наш чемодан и глазеют на нас, а мы на них, но бабушка говорит: вы тут весь день будете стоять и пялиться друг на друга? И мы идем дальше. Выходим за ворота парка и сворачиваем на узкую улочку, а за ней - на другую, которая ведет к дому бабушки.

На каждой стороне улочки ряд маленьких домов, один из них бабушкин. На кухне у нее стоит черная, блестящая железная печка, и в ней горит огонь. Вдоль стены у окна стоит стол, а напротив сервант с чашками, блюдцами и вазами. Сервант всегда закрыт, а ключи бабушка держит в кошельке, потому что оттуда брать ничего нельзя. Его открывают, только если кто-то умрет или вернется из-за границы, или когда в гости заходит священник.

Над печкой на стене висит картина, на которой изображен какой-то мужчина – у него длинные каштановые волосы и печальные глаза. Он указывает себе на грудь, а там большое сердце, из которого вырываются языки пламени. Это Пресвятое Сердце Иисуса, объясняет мама, и мне интересно: почему сердце горит, и почему Он не плеснет на него водой? Как, говорит бабушка, разве дети про свою веру ничего не знают? В Америке, отвечает мама, все не так просто. Пресвятое Сердце повсюду, говорит бабушка, и подобному невежеству нет оправданий.

Под изображением Человека с горящим сердцем висит полочка, на ней стоит лампадка, в которой мерцает пламя свечи, а рядом статуэтка. Это Пражский Младенец Иисус, объясняет нам мама, молитесь Ему, если вам когда-нибудь что-то понадобится.

Мам, а можно сказать ему, что я хочу есть? – спрашивает Мэлаки, и мама зажимает ему палецем губы.

Бабушка с ворчанием ходит по кухне, готовит чай и велит маме нарезать хлеб, да чтобы ломтями не слишком толстыми. Мама сидит у стола, тяжело дышит, говорит, что нарежет через минуточку. Папа берет буханку и нарезает, и видно, что бабушке это не нравится. Она смотрит угрюмо на папу и молчит, хотя ломти получаются толстые.

Стульев всем не хватает, так что мы с братьями сидим на ступеньках, пьем чай и едим хлеб. Папа и мама сидят за столом, а бабушка с кружкой чая сидит под Пресвятым Сердцем. Господи, говорит она, не знаю, что мне делать со всеми вами. Места в доме нет. И одного-то из вас мне поселить было бы некуда.

Мэлаки говорит: ye, ye, и принимается хихикать, и я вслед за ним: ye, ye, и близнецы: ye, ye, и мы все так смеемся, что еле жуем хлеб.

Бабушка свирепо глядит на нас. Над чем смеетесь? В этом доме смеяться не над чем. Ведите себя как следует, не то подойду к вам , и посмеетесь у меня.

Она опять говорит ye, и теперь Мэлаки так заходится от смеха, что становится весь пунцовый, а хлеб с чаем вываливаются у него изо рта.

Папа говорит: Мэлаки, перестань. Но Мэлаки до того разошелся, что не может успокоиться, и тогда папа велит ему: подойди сюда. Он закатывает у Мэлаки рукав рубахи и замахивается.

Будешь вести себя как следует?

У Мэлаки в глазах выступают слезы, и он кивает: буду, - потому что папа никогда раньше не замахивался. Папа говорит: будь умницей, поди сядь с братьями, - закатывает рукав обратно и гладит Мэлаки по голове.

Вечером тетя Эгги, мамина сестра, приходит с ткацкой фабрики, где она работает. Наша тетя дородная, как сестры Макнамара, и у нее шапка рыжих волос. В комнате за кухней она ставит свой большой велосипед и выходит к нам ужинать. Тетя Эгги живет с бабушкой, потому что поссорилась с мужем, Па Китингом, который, когда был выпивши, сказал ей: ты корова, большая и толстая, вот и ступай к своей матери. Так бабушка сказала маме, и вот почему в бабушкином доме нет для нас места. С ней живут наша тетя Эгги и сын ее Пэт, который приходится нам дядей - он сейас в городе, продает газеты.

Бабушка сообщает тете Эгги, что мама сегодня будет спать вместе с ней, и тете Эгги это не нравится. Ну-ка захлопни пасть, говорит бабушка. Всего на одну ночь, не умрешь ты от этого, а если ты против, пожалуйста - возвращайся к мужу, там тебе и место, и нечего ко мне бегать. О Иисусе, Мария и блаженный Иосиф! Что за дом, гляньте-ка – и ты здесь, и Пэт, и Энджела со своим выводком американцев. Хоть в старости дадите мне пожить спокойно?

Бабушка стелет пальто и тряпье на полу комнатки, в которой стоит велосипед, и мы там же ложимся спать. Папа остается сидеть на стуле в кухне. Когда мы просимся, он водит нас в туалет на заднем дворе, а ночью баюкает близнецов, когда они плачут от холода.

Утром тетя Эгги заходит за велосипедом: а ну, брысь, посторонись! Что ж вы под ногами-то путаетесь?

Она уходит, а Мэлаки повторяет: а ну брысь, посторонись! А ну брысь, посторонись! И я слышу, как папа на кухне смеется, но вскоре по лестнице спускается бабушка и велит Мэлаки замолчать.

Днем бабушка и мама отправляются искать нам жилье и находят мебелированую комнату на Уиндмилл Стрит – на той же улице, где живут тетя Эгги с мужем. Бабушка вносит квартплату, десять шиллингов за две недели. Она дает маме денег на еду, одалживает нам чайник, кастрюлю, сковородку, ножи и ложки, банки из-под варенья вместо кружек, одеяло и подушку. Она говорит, что большего себе позволить не может, и папе придется оторвать от стула свой зад и найти работу, или жить на пособие по безработице, или идти в Общество св. Винсента де Поля, или обращаться за пособием от государства.

В комнате есть камин, и если вдруг у нас заведутся деньги, можно будет вскипятить воды и приготовить чай, или сварить яйцо. У нас теперь есть стол, три стула и постель, и мама говорит, что шире она не видела. Мы рады, что наконец-то поспим в постели – мы и так провели две ночи на полу – в Дублине и у бабушки. Неважно, что в постели нас шестеро, зато мы вместе, вдали от бабушек и полицейских, и Мэлаки может говорить ye ye ye, а мы - смеяться сколько душе угодно.

Мама с папой ложатся в изголовье кровати, мы с Мэлаки в ногах, а близнецы где им удобней. Мэлаки опять нас смешит: говорит ye ye ye, потом oy, oy, oy, и потом засыпает. Мама тоненько сопит - значит, она уснула. В лунном свете я вижу, что папа на том конце кровати еще не спит, и когда Оливер плачет во сне, папа тянется к нему и обнимает его. Ш-ш, шепчет он, ш-ш.

Вдруг Юджин садится на постели и начинает реветь и чесаться. Мама, мамочка. Что? - поднимается папа. Что такое, сынок? Юджин все ревет, папа вскакивает с постели, включает газовую лампу, и мы видим блох, которые прыгают и скачут и впиваются в нас. Мы их шлепаем, а они прыгают с места на место и кусаются. Мы чешем укусы до крови. Мы выскакиваем из постели, близнецы кричат, мама стонет: о Господи Иисусе, когда это кончится? Папа наливает в банку воды с солью и прижигает укусы. Соль жжется, но папа обещает, что это скоро пройдет.

Мама, взяв близнецов на колени, садится у камина. Папа надевает штаны, снимает с кровати матрас и тащит его на улицу, потом наливает в чайник и в кастрюлю воды, прислоняет матрас к стене и бьет по нему ботинком, а мне велит лить воду на землю, чтобы утопить блох. Луна в Лимерике такая яркая, что даже вода чуть-чуть лунная, и мне хочется вычерпать лунные дольки, только сперва надо разделаться с блохами, которые прыгают у меня по ногам. Папа выбивает ботинком матрас, и мне приходится бежать на задний двор, чтобы снова набрать из крана воды в чайник и в кастрюлю. Ты погляди на себя, причитает мама. Ботинки-то вымокли, вот заболеешь теперь и умрешь, а у отца точно будет воспаление легких – еще бы, ходить без ботинок.

Какой-то человек на велосипеде останавливается у нашего дома и спрашивает, зачем папа выбивает матрас. Матерь Божья, удивляется он, никогда не слыхал о таком средстве от блох. А известно ли вам, что если бы человек мог прыгать как блоха, то одним прыжком одолел бы полпути до луны? Вы вот что сделайте: когда вернетесь в дом, положите матрас низом кверху – эти паршивцы растеряются и, не разобрав где верх, где низ, станут кусать матрас или друг друга, и вы избавитесь от них – вот самое верное средство. Они ведь как человека куснут, будто безумные делаются, а вокруг-то еще полно блох, которые тоже людей покусали, а запах крови для них – это дурман, они от него с ума сходят. Да, эти твари – сущее наказание, и мне ли не знать, я ведь в Лимерике вырос, в Айриштауне, а там блох просто тьма, и они до того обнаглели, что садятся к тебе на мысок ботинка и заводят с тобой беседы о скорбной доле Ирландии. Говорят ведь, что в древней Ирландии блох не было - их завезли англичане, чтобы мы свихнулись тут окончательно, и я так скажу: они на это способны. Замечательный факт, вы не находите? - Святой Патрик изгнал из Ирландии змей, а англичане завезли блох. Сколько столетий в Ирландии царил мир и покой, никаких тебе змей, никаких блох. Обойди хоть весь Изумрудный остров, все четыре его части – и змей не опасайся, по ночам спи спокойно, ни единая блошка тебя не потревожит. Хотя от змей большой-то беды не было - людей они не трогают, ежели их не обижать. А в пищу потребляют других тварей, которые в кустах обитают и в зарослях разных, а блохи - те кровь вашу сосут, утром, днем и ночью, такая уж у них натура, не могут удержаться. Я слышал, верно говорят, что в тех местах, где туча змей, блох нету вовсе. В Аризоне, к примеру. Все только и болтают, что про змей аризонских, а про тамошних блох разве кто слыхал? Ну, удачи вам. Неосторожно я как-то встал рядом с вами, а то какая блошка на одежду мне сядет – и все, считай, всех ее родичей позвал к себе в гости. Они плодятся быстрей, чем индусы.

У вас не найдется сигаретки? - спрашивает папа.

Сигареты? О да, конечно. Извольте. Я и сам копчу, и здоровье ни к черту. Сухой кашель, знаете ли, хронический – да еще сильный такой, чуть с велосипеда не слетел. Сперва чувствуешь шевеление какое-то в солнечном сплетении, и оно поднимается, выше и выше, до горла доходит, и потом бац – чуть башку не сносит.

Он чиркает спичкой по коробку, зажигает себе сигарету и протягивает спичку папе. Хотя, продолжает он, ежели в Лимерике живешь, кашель так или эдак подхватишь, тут ведь столица ослабленных легких, а отсюда тебе и чахотка. Если бы все чахоточные в Лимерике поумирали, здесь был бы город призраков. Но у меня-то у самого не чахотка, нет. Мой кашель – подарочек от немцев. Он умолкает, затягивается сигаретой, и пытается побороть приступ кашля. Ей-богу, простите, что выражаюсь, но эта отрава меня когда-нибудь доконает. Ну, оставляю вас наедине с матрасом, и не забудьте, что я вам сказал: дезориентируйте этих тварей.

Вихляя колесами, он едет дальше на своем велосипеде – изо рта свисает сигарета, а тело трясется от кашля. Болтливый народ в Лимерике, говорит папа. Давайте положим матрас обратно и все-таки попробуем уснуть.

Мама сидит у огня, близнецы спят у нее на коленях, а Мэлаки лежит на полу, свернувшись калачиком у маминых ног. С кем это вы говорили? - спрашивает она. Очень похоже на Па Китинга, мужа Эгги - судя по кашлю. На войне, во Франции, он газа наглотался и до сих пор кашляет.

Оставшуюся часть ночи мы спим, а утром видим, как на нас поживились блохи – кожа ярко-розовая в местах укусов, и красная, где мы расчесали их до крови.

Мама готовит нам чай с жареным хлебом, а папа опять смачивает нам укусы соленой водой. Он еще раз вытаскивает матрас на задний двор. На улице такой холод, что блохи точно замерзнут насмерть, и ночью мы выспимся по-человечески.

Проходит несколько дней, мы пообжились в комнате. Сквозь сон я слышу, как папа меня тормошит. Вставай, Фрэнсис, вставай. Одевайся и бегом к тете Эгги. Маме плохо. Живей.

Мама лежит в кровати и стонет, лицо у нее белее белого. Папа поднимает близнецов и Мэлаки с постели и усаживает у камина, в котором огонь уже погас. Я перебегаю улицу и стучусь в дверь к тете Эгги, и, наконец, ворча и кашляя, на порог выходит дядя Па Китинг. Что такое? Что стряслось?

Мама лежит и стонет. Она, кажется, заболела.

Выходит и тетя Эгги. С вами сплошная морока с тех пор, как вы из Америки приехали.

Причем тут ребенок, Эгги, он не виноват, ему сказали - он и пришел.

Она велит дяде Па ложиться спать: утром ему на работу идти, не то, что некоторым с Севера, не будем уточнять, кому. Нет, нет, я пойду, говорит он, с Энджелой беда.

Папа велит мне сесть рядом с братьями. Я не знаю, что стряслось с мамой, потому что все шепчутся, и я еле слышу, как тетя Эгги сообщает дяде Па: она потеряла ребенка, беги за неотложкой, и дядя Па вылетает за дверь. Что ни говори, обращается она к маме, а неотложка у нас в Лимерике приезжает быстро. Отцу ни слова не говорит, и даже не смотрит в его сторону.

Пап, а мама заболела? – спрашивает Мэлаки.

Och, она поправится, сынок. Ей надо к врачу.

Я думаю: интересно, какого такого ребенка она потеряла, если мы все на месте - раз, два, три, четыре – все в сборе, никто не потерялся, и почему от меня скрывают что с моей мамой. Возвращается дядя Па, и почти сразу вслед за ним приезжает неотложка. В комнату заходит мужчина с носилками, маму уносят, и на полу у кровати остаются пятна крови. Когда Мэлаки прикусил язык, была кровь, и у собаки на улице тоже шла кровь, и она умерла. Мне хочется спросить у папы: мама тоже навсегда нас покинет, как сестра наша Маргарет? Но он уехал с мамой, а у тети Эгги без толку что-то спрашивать – она тебе лишь голову откусит, и все. Она вытирает пятна крови и велит нам снова ложиться спать, пока отец не вернется домой.

Уже за полночь, нам четверым в постели тепло и мы спим, а потом возвращается папа и рассказывает нам, что мама в больнице устроилась хорошо и очень скоро она вернется домой.

Днем папа уходит на Биржу труда за пособием по безработице. С северным акцентом и надеяться нечего, что кто-то в Лимерике возьмет тебя на работу.

Он возвращается и сообщает маме, что мы будем получать девятнадцать шиллингов в неделю. Но этого, говорит она, на житье впроголодь и то еле хватит. Девятнадцать шиллингов на шестерых? В американских деньгах это меньше, чем четыре доллара, и как мы должны на них жить? И как через две недели мы будем платить за жилье? За комнату просят пять шиллингов в неделю, и у нас остается четырнадцать шиллингов на еду, на одежду и на уголь, чтобы чай заварить.

Папа качает головой, потягивает чай из стеклянной банки, смотрит в окно и насвистывает The Boys of Wexford. Мэлаки и Оливер хлопают в ладоши и пускаются в пляс по комнате, и папа не знает, свистеть ему или улыбаться, потому что одновременно и то и другое не получается, а рот сам собой расплывается в улыбке. Он перестает свистеть и улыбается, гладит Оливера по голове и свистит дальше. Мама тоже улыбается, но лишь на мгновение; она сидит, уставившись в пепел, и видно, что в опущенных уголках ее губ затаилась тревога.

На следующий день она оставляет папу дома сидеть с близнецами и отправляется со мной и Мэлаки в Общество св. Винсента де Поля. Мы становимся в очередь за женщинами в черных шалях. Они спрашивают как нас зовут, мы отвечаем, и они улыбаются. Боже Всевышний, вы послушайте только, ребятки-то янки, говорят они, и спрашивают у мамы, отчего это ей, разодетой, в американском пальто, понадобилась помощь. В Лимерике и так полно бедняков, а тут еще янки понаехали и у нищих отбирают хлеб.

Родственница в Бруклине, объясняет мама, подарила ей это пальто, а муж у нее безработный, а дома еще двое детей, мальчики-близнецы. Женщины фыркают и кутаются в шали: у них у самих забот полон рот. Мама говорит, что нам из Америки пришлось уехать: ей невыносимо было там оставаться, когда умерла ее девочка. Женщины снова фыркают, но теперь уже из-за маминых слез. Некоторые признаются, что тоже потеряли малышей, и ничего нет хуже на свете – доживи хоть до мафусаиловых лет, никогда не успокоишься. И мужчине никогда не понять, что чувствует мать, когда теряет ребенка, доживи он хоть до дважды мафусаиловых лет.

Назад Дальше