Прах Энджелы. Воспоминания - Фрэнк Маккорт 8 стр.


Бабушка отстраняет тетю Эгги, усаживает Юджина у очага на стул и начинает готовить кашу. Из соседней комнаты выходит мужчина. У него черные курчавые волосы и кожа черная, и мне нравятся его глаза - ярко-голубые, и в них прячется улыбка. Это муж тети Эгги - тот самый человек, который остановился возле нас в ту ночь, когда мы сражались с блохами, рассказывал про блох и змей и кашлял, потому что наглотался на фронте газа.

А ты почему такой черный? - спрашивает Мэлаки. И дядя Па Китинг начинает смеяться и кашлять, и до того заходится, что ему для успокоения надо затянуться сигареткой. Вот янки-ребятки, говорит он. Ни капельки не стесняются. Я черный, потому что работаю на газовом заводе, кидаю в печь уголь и кокс. Наглотался газу во Франции, а в Лимерике опять на работе газ. Вот подрастете и поймете, в чем тут юмор.

Мы с Мэлаки выходим из-за стола, чтобы старшие могли сесть и попить чаю. Они пьют чай, а дядя Па Китинг, который приходится мне дядей, потому что женился на моей тете Эгги, подхватывает Юджина и усаживает себе на колени. Эй, парень, говорит он, чего грустим? – и корчит рожицы и издает смешные звуки. Мы с Мэлаки смеемся, но Юджин молча тянется к черному лицу Па Китинга. Па претворяется, что хочет откусить его ручонку, и Юджин смеется, и все в комнате смеются. Мэлаки подходит к Юджину и корчит рожицы, чтобы он засмеялся еще сильней, но Юджин отворачивается и прячет лицо в рубашке Па Китинга.

Кажется, я ему нравлюсь, улыбается Па, и тут вдруг тетя Эгги ставит на стол свою чашку и начинает рыдать: а-а, а-а, а-а, и крупные слезы капают с ее пухлого, румяного лица.

О, Господи Иисусе, говорит бабушка. Опять завелась. А теперь-то чего?

И тетя Эгги бормочет: Па тут сидит с дитем на коленях, а я уж и не надеюсь родить.

А ну цыц, рявкает бабушка, нашла о чем при детях болтать. Не стыдно тебе? Господу виднее, в свое время будет вам прибавление.

У Энджелы-то пятеро, всхлипывает тетя Эгги, и одного вот еще потеряла, а она такая бестолковая, даже полы вымыть не может, а у меня нет никого, хотя у меня все чисто-вымыто, просто блеск, и блюдо какое хочешь могу сготовить, тушеное или жареное.

Думаю, смеется Па Китинг, этого паренька я оставлю себе.

Мэлаки бежит к нему: нет, нет, нет, это мой брат Юджин. И я повторяю: нет, нет, нет, это наш брат.

Тетя Эгги хлопает ладонями себя по щекам, смахивая слезы, и говорит: от Энджелы ничего мне не надо. Ничего такого, что наполовину нашенское, наполовину с Севера, не надо мне, оставьте себе. У меня однажды свои будут, пусть мне придется прочесть сто новенн Деве Марии и столько же ее матери, святой Анне, или до самого Лурда ползти на коленях.

Ну все, хватит, говорит бабушка. Поели каши, и марш домой – может, ваши родители уже вернулись из больницы.

Она кутается в шаль и идет за Юджином, но он вцепился в рубашку Па Китинга - его еле отнимают, и он все смотрит на Па, пока мы не выходим за дверь.

* * *

Мы идем вместе с бабушкой обратно домой. Она укладывает Юджина в постель, дает ему попить воды и велит засыпать и быть умницей, потому что его братик Оливер скоро вернется, и они снова будут вместе играть на полу.

Но он все смотрит в окно.

Бабушка говорит нам с Мэлаки: поиграйте на полу, только тихо, я буду молиться. Мэлаки подходит к кровати и садится возле Юджина, а я сажусь на стуле у стола и разбираю слова в газете, которая у нас вместо скатерти. В комнате слышно только, как Мэлаки что-то шепчет Юджину на ухо, чтобы тот не скучал, и как бабушка читает молитвы, щелкая бусинками розария. Становится так тихо, что я опускаю голову на стол и засыпаю.

Папа кладет мне руку на плечо. Ну, Фрэнсис, остаешься за старшего.

Мама съежилась на краю кровати и тихо плачет, будто чирикает птичка. Бабушка кутается в шаль. Пойду в контору Томпсона, говорит она, договорюсь насчет гроба и кареты. Общество святого Винсента де Поля, Бог даст, все расходы оплатит.

Она выходит за дверь. Папа стоит у камина, отвернувшись к стене, бьет по ногам кулаками и вздыхает – och, och, och.

Папа охает, мама чирикает как птичка, и мне страшно, я не знаю что делать, но мне хотелось бы, чтобы кто-нибудь затопил камин, заварил бы чай и дал мне хлеба, потому что кашу мы ели уже давно. Впрочем, если папа чуть отойдет, я и сам смогу развести огонь. Нужна только бумага, несколько кусочков угля или торфа и спичка. Но он все стоит и бьет себя по ногам, и я пытаюсь его обойти, но папа замечает мой маневр и спрашивает, зачем я хочу развести огонь. Я объясняю, что мы давно не ели, и он смеется как безумный. Не ели? – говорит он. Och, Фрэнсис, твой братик Оливер умер. Твоя сестричка умерла, и твой братик умер.

Он берет меня на руки и обнимает так крепко, что я вскрикиваю. Тогда Мэлаки ударяется в слезы, мама плачет, папа плачет, я плачу, но Юджин молчит. Но мы попируем, всхлипывает папа. Идем, Фрэнсис.

Папа говорит маме, что мы скоро вернемся, а она сидит на постели, держа на коленях Мэлаки и Юджина, и не поднимает головы. Папа идет со мной по улицам Лимерика от магазина к магазину и спрашивает продавцов: не найдется ли у вас какой пищи, чтобы утешить семью, которая за год потеряла двоих детей - один в Америке умер, другой в Лимерике, и трое оставшихся того гляди уйдут в мир иной, потому что им нечего есть и пить. Почти все качают головами: соболезнуем, но обратитесь-ка лучше в Общество св. Винсента де Поля или за государственным пособием.

Я счастлив видеть, говорит папа, что в Лимерике дух Христов жив как никогда, а ему отвечают: кто это с таким акцентом вещает нам о Христе, на себя посмотри, постыдился бы таскать за собой ребенка, как попрошайка, нищий, живодер.

Но некоторые дают нам хлеб, картошку, банки с фасолью, и папа говорит: идем-ка домой, вы поедите у нас, наконец. Но мы встречаем дядю Па Китинга, и он говорит папе, что очень ему соболезнует и приглашает выпить по кружечке в ближайшем пабе.

В пабе сидят мужчины, перед ними большие кружки с чем-то черным. Дядя Па Китинг и себе заказывают эту черноту. Они осторожно поднимают кружки и медленно пьют. У них на губах остается белая пена, которую они со вздохом облизывают. Дядя Па покупает мне бутылочку лимонада, а папа дает кусочек хлеба, и я уже не чувствую голода. И все-таки я волнуюсь, не пора ли нам домой, ведь Юджин и Оливер голодные, кашу они ели много часов тому назад, а Юджин даже и не ел.

Папа и дядя Па допивают черноту из кружек и берут еще по одной. Дядя Па говорит: Фрэнки, это пинта. Это вода жизни. Матерям кормящим страшно полезна - да и тем, кого давно отняли от груди.

Он смеется и папа улыбается, и я смеюсь, потому что думаю, что когда дядя Па что-то говорит, положено смеяться. Он без улыбки сообщает другим мужчинам о смерти Оливера, и те приподнимают шляпы, говоря папе: соболезнуем. Выпьете кружечку?

Папа соглашается на кружечки, и вскоре он поет "Родди Маккорли" и "Кевина Барри", и другие песни, которых я раньше не слыхал, и плачет по своей милой доченьке Маргарет, которая умерла в Америке, и по сынишке Оливеру, который умер в Городской больнице. Он воет, плачет и поет, и мне страшно, я хочу домой к моим трем братьям - нет, к двум - и к маме.

Мужчина за барной стойкой говорит папе: я думаю, мистер, на сегодня вам хватит. Мы вам соболезнуем, но ребенку пора домой, к матери – она сидит, наверное, горем убитая, у огня.

Еще одну, просит папа, всего одну пинту, а? Нет, отвечает бармен. Папа трясет кулаком: да я за свободу сражался. Бармен выходит из-за стойки и хватает его за локоть, а папа пытается его оттолкнуть.

Хватит, говорит дядя Па. Мэлаки, не буянь. Пора домой, тебя Энджела ждет. Завтра похороны. И детки ваши славные тебя ждут.

Но папа все буянит, и несколько человек выталкивают его в темноту. За ним, шатаясь, с мешком еды выходит дядя Па.

Папа хочет еще куда-нибудь пойти за кружечкой, но дядя Па говорит, что у него больше нет денег. Папа говорит, что всем расскажет о своем несчастье, и его угостят. Дядя Па говорит, что это низость так поступать, и папа рыдает у него на плече. Ты хороший друг, говорит он дяде Па. Он снова плачет, и дядя Па хлопает его по спине. Страшное горе, ужасное, говорит дядя Па, но время лечит, и однажды тебе станет легче.

Папа становится прямо и смотрит ему в глаза. Никогда, говорит он, никогда.

На следующий день мы на повозке едем в больницу. Оливера кладут в белый ящик, который мы привезли с собой, и мы едем с ним на кладбище. Белый ящик опускают в яму и засыпают землей. Мама и тетя Эгги плачут, бабушка будто сердится на кого-то, у папы, дяди Па Китинга и дяди Пэта Шихана лица печальные, но они не плачут, и я думаю, что если ты мужчина, то плакать тебе разрешается, только когда у тебя есть стакан с чернотой под названием "пинта".

Мне не нравятся галки, которые садятся на деревья и на могильные плиты, и я не хочу оставлять с ними Оливера. Какая-то галка ковыляет к могиле Оливера, и я швыряю в нее камень. Папа говорит, что нельзя швырять камни в галок – вдруг это чья-то душа. Я не знаю, что такое душа, но папу не спрашиваю, потому что меня это не волнует. Оливер умер, и галок я ненавижу. Когда вырасту, вернусь однажды сюда с целым мешком камней, и все кладбище усею трупами галок.

На следующее утро после похорон Оливера папа идет на Биржу труда, где ему надо расписаться и забрать девятнадцать шиллингов и шесть пенсов. Он обещает, что вернется домой в полдень, купит угля, и мы разведем огонь, пообедаем ветчиной и яйцами и выпьем чай в честь Оливера, а может нам дадут еще по одной или две конфетки.

В полдень папы дома нет. Нету ни в час, ни в два, и мы варим и съедаем несколько картофелин, которыми нас угостили продавцы накануне. В тот майский день папа так и не появляется до захода солнца. И вот, наконец, поздней ночью, после того, как закрылся последний паб, мы слышим, как он плетется по Уиндмилл Стрит и горланит:

When all around a vigil keep,

The West’s asleep, the West’s asleep –

Alas, and well may Erin weep

When Connacht lies in slumber deep

There lake and plain smile fair and free,

‘Mid rocks their guardian chivalry.

Sing, Oh, let man learn liberty

From crashing wind and lashing sea.

Спотыкаясь и держась за стену, папа заходит в комнату. Сопли текут у него из носа, и он вытирает их тыльной стороной ладони. Он пытается что-то сказать. Мальщикам пора спать. Слушьте. Дети, быра спать.

Перед ним встает мама. Дети хотят есть. Где деньги, которые тебе дали? Купим хоть рыбы с картошкой, чтоб они голодными спать не ложились.

Мама лезет рукой папе в карман, но он отталкивает ее. Шо за неуфашение, говорит он. Нися так при мальщиках.

Мама тянется к его карманам. Где деньги? Дети хотят есть. Ах ты дрянь паршивая, ты снова все пропил? Как в Бруклине?

Och, бедная Эндшела, мямлит он. Бедная дощенька моя Маргарет, бедный сынощек мой Оливер.

Папа, шатаясь, идет ко мне и обнимает, и я чую запах перегара, как и раньше в Америке. Лицо у меня мокрое от его слез, слюней и соплей, мне хочется есть, он заревел мне всю голову и я не знаю что сказать.

Потом он отпускает меня и обнимает Мэлаки и снова причитает о нашей сестренке и братике, которые лежат в сырой земле, и что нам всем надо молиться и вести себя хорошо, и надо быть умницами и слушаться маму. Он говорит, что хоть и горе у нас, но пора нам с Мэлаки идти в школу, потому что лучше образования ничего нет на свете, рано или поздно оно принесет плоды, и пора готовиться исполнить свой долг перед Ирландией.

* * *

Мама говорит, что больше ни минуты на Уиндмилл Стрит не останется. Она уснуть в этом доме не может, кругом ей мерещится Оливер: Оливер в постели, Оливер на полу играет, Оливер возле камина сидит у папы на коленях. Она говорит, что и Юджина тут оставлять нехорошо, потому что близнец остро переживает потерю брата, может даже острее, чем мать. На Хартстондж Стрит сдают комнату, и там две кровати, а не одна как у нас - на шестерых – нет, пятерых. Мы снимем комнату, и для верности мама в четверг пойдет на Биржу труда, встанет в очередь и заберет пособие по безработице, как только его дадут папе. Он просит не позорить его перед товарищами. Биржа труда – не место для женщин, которые выхватывают деньги у мужчин из-под носа. Мама говорит, ах бедненький. Если бы ты не пропивал деньги в пабах, я бы не ходила за тобой по пятам, как в Бруклине.

Папа говорит, что опозорится навечно. Но маме все равно. Ей нужно жилье на Хартстондж Стрит - хорошая, теплая, уютная квартирка с туалетом на нижнем этаже, как в Бруклине, в которой нет блох, и сухо, и никого не убьет сырость. А кроме того, на той же улице находится Государственная школа Лими, и мы с Мэлаки сможем в полдень приходить на обед домой, выпить чаю с жареным хлебом.

В четверг мама идет по пятам за папой на Биржу труда и выхватывает деньги, которые папе суют в окошечко. Остальные безработные ухмыляются и пихают друг друга локтями - папа опозорен, потому что пособием, которое получает мужчина, женщине распоряжаться не положено. А что если ему захочется пенсов шесть поставить на лошадь или выпить пинту, а если все женщины будут вести себя как наша мама, то лошади бегать перестанут, и Гиннесы разорятся. Но деньги теперь у мамы, и мы переезжаем на Хартстондж Стрит. Потом мама берет Юджина на руки, и мы идем в Государственную школу Лими. Директор мистер Скаллан велит нам

приходить в понедельник с тетрадками, карандашами и ручками с хорошим пером. С лишаем или вшами в школе не появляться; носы высморкать, причем сморкаться не на пол, чтобы всех позаражать чахоткой, и не в рукава, а в носовой платок или чистую тряпочку. Он спрашивает нас, хорошо ли мы будем себя вести, мы отвечаем, что хорошо, и он говорит: Господи Боже, вы янки что ли?

Мама рассказывает ему про Маргарет и Оливера, и он говорит: Боже Всевышний, Боже Всевышний, горя-то сколько на свете. Ну что же, младшего паренька, Мэлаки, мы определим в подготовительный класс, а его брата в первый. Все это в одном кабинете, и преподаватель у них один. Итак, утром в понедельник, ровно в девять часов.

Мальчики из школы интересуются, почему мы так говорим. Вы янки что ли? Мы объясняем, что приехали из Америки, и они спрашивают: вы гангстеры или ковбои?

Какой-то взрослый мальчик подходит ко мне, так что мы стоим нос к носу. Я тебя спрашиваю: вы гангстеры или ковбои?

Я говорю, что не знаю. Он тычет мне пальцем в грудь, и Мэлаки говорит: я гангстер, а Фрэнки ковбой. Смышленый у тебя братец, говорит взрослый мальчик, а ты тупой янки.

Мальчики вокруг него что-то предвкушают. Бей его, бей, галдят они, и он так сильно толкает меня, что я падаю. Мне хочется плакать, но перед глазами у меня снова темнеет, как тогда с Фредди Лейбовицем, и я кидаюсь на него и бью ногами и кулаками. Одним ударом я валю его на пол и пытаюсь схватить за волосы, чтобы треснуть головой о землю, но у меня в ногах жгучая боль, и нас разнимают.

Преподаватель мистер Бенсон хватает меня за ухо и лупит по ногам тростью. Ах ты, хулиган, говорит он. Значит, вот какое поведение ты привез нам из Америки? Смотри, веди себя как следует – иначе в порошок сотру, ей-богу.

Он велит мне вытянуть сначала одну руку, потом другую, и бьет меня по рукам палкой. Теперь иди домой, говорит он, и скажи своей маме, что ты вел себя плохо. Ты плохой янки. Повторяй за мной: я плохой.

Я плохой.

Теперь скажи: я плохой янки.

Я плохой янки.

Он не плохой, вступается Мэлаки. Это вон тот старший мальчик - он сказал, что мы ковбои и гангстеры.

Хеффернан, это правда?

Я просто пошутил, сэр.

Никаких больше шуток, Хеффернан. Не их вина, что они янки.

Да сэр.

И ты, Хеффернан, должен каждый вечер на коленях благодарить Бога, что ты не янки, потому что если бы ты, Хеффернан, был янки, ты стал бы величайшим гангстером по обе стороны Атлантики. Аль Капоне приходил бы к тебе поучиться. И впредь, Хеффернан, к этим янки чтоб не цеплялся.

Не буду, сэр.

Если прицепишься, Хеффернан, шкуру с тебя спущу. А теперь - марш по домам.

В Государственной школе Лими семь преподавателей, и у каждого из них имеются кожаные ремни, палки и терновые трости. Палками бьют по плечам, по спине, по ногам и, чаще всего, по рукам. Бьют за опоздание, смех, разговоры, если ручка течет, или когда чего-то не знаешь.

Тебя бьют, если ты не знаешь, почему Господь сотворил землю, и кто святой покровитель Лимерика, если не можешь без запинки произнести Апостольский Символ веры, если не знаешь, сколько будет девятнадцать плюс сорок семь или сорок семь минус девятнадцать, если не можешь перечислить главные города и основные товары тридцати двух графств Ирландии, если не можешь найти Болгарию на настенной карте мира, сплошь заляпанной слюнями, соплями и пятнами чернил, которыми пулялись злобные ученики, навечно изгнанные из школы.

Тебя бьют, если не можешь представиться на гэльском, прочесть на гэльском "Радуйся, Мария", попроситься на гэльском в туалет.

Полезно слушать рассказы старшеклассников. Они знают преподавателя, который сейчас у тебя, и могут подсказать, что ему нравится, и что выводит его из себя.

Один тебя побьет, если не будешь знать, что Имон де Валера – величайший из смертных. Другой побьет, если не будешь знать, что Майкл Коллинз – величайший из смертных.

Мистер Бенсон испытывает отвращение к Америке, и ты помни, что Америка – это плохо, иначе будешь бит.

Мистер О’Ди испытывает отвращение к Англии, и ты помни, что Англия – это плохо, иначе будешь бит.

А если скажешь что-то хорошее про Оливера Кромвеля – неважно, кто преподаватель - будешь бит в любом случае.

Даже когда тебе назначают по каждой руке шесть ударов ясеневой тростью или терновой с шариками, плакать нельзя - прослывешь нюней. Кто-нибудь на улице непременно посмеется над тобой. Но и тем, кто дразнится, надо вести себя осторожно, потому что однажды их самих накажут, и им придется не показывать слез, чтобы не опозориться навечно. Некоторые ребята говорят, что лучше плакать, потому что преподавателям это нравится. Они злятся на тех, кто не плачет, потому что перед всем классом их выставляют слабаками, и они дают себе слово, что в следующий раз вызовут тебя и заставят пролить слезы или кровь, а лучше и то, и другое.

Старшие ребята-пятиклассники рассказывают, что мистер О’Ди любит вызвать ученика, поставить перед классом и сзади схватить его за бачки. Выше, выше, приговаривает он и тянет за бачки, пока в глазах у тебя не выступают слезы. Ты не хочешь, чтобы в классе кто-то видел, как ты плачешь, но если потянуть за бачки, слезы выступают помимо твоей воли, а преподавателю это нравится. Мистер О’Ди – он умеет довести до слез и навлечь на тебя позор.

Лучше не плакать - надо держаться заодно с ребятами из школы и не давать преподавателю повода радоваться.

Если тебя наказывают, нет смысла жаловаться отцу или матери. Они всегда говорят: значит, ты заслужил, и не хнычь как маленький.

Назад Дальше