Москва прекрасна, словно неаполитанская мадонна. В лазурное зеркало небес, любуясь собой, уставились тысячи и тысячи граненых башен, башенок, колоколен, они зевают, потягиваются, пружинят грудь или тяжело оседают, впечатываясь в глинистую землю, а то выпрастываются оттуда, подобные многоцветным сталактитам в кипении всей этой световой лапши. По мостовым из круглых шишаков днем и ночью с грохотом и звоном катятся сотни тысяч фиакров. Узкие улочки, прямолинейные или кривые, с трудом протискиваются между красных, голубых, шафранных, охряных фасадов и вдруг неожиданно раздаются вширь перед златоглавым собором, башни которого раскручивают, словно волчок, кружащиеся вокруг них стаи крикливых ворон. Все кряхтит, все горланит - кривобокий водонос и великан-татарин, торгующий ветхим тряпьем. Из магазинчиков и часовен толпа выплескивается на мостовую. Маленькие старушки продают крымские яблочки, мелкие и гладкие, как чернильные орешки. Бородатый жандарм опирается на гигантскую саблю. Под ногами везде разбросаны скорлупки каштанов и чашечки, похожие на желудевые, а в них - маленькие похрустывающие плодики ясеня. В воздухе стоит пыль, пахнущая навозом и соломой, она чуть поблескивает, словно рыжеватые пучочки соломинок, на которых настоена водка. По площадям среди шумного колесного скрипа кружат трамваи вокруг пирамид того, что здесь называют "arbouses", хотя эти блестящие шары растут не на земляничных кустах, а на арбузных бахчах. От медово-рыжих лошадиных шкур едко припахивает тухлой рыбой. А через два дня - снегопад. Все стирается, гаснет, глохнет. Бесшумно скользят сани. Хлопья падают белыми перышками, а все крыши в дымках. В домах затыкают любую щелочку. Башни и церкви скромно приседают. Колокольни звонят как бы из-под земли, и кажется, что все они - деревянные. Уличная толпа редеет, она теперь совсем другая - торопливая, стремительная, семенящая. Что ни прохожий - заводная игрушка. Мороз действует подобно смолистой смазке. От него все жирно посверкивает. А во рту появляется привкус скипидара. Легкие становятся вязкими, и все время ужасно хочется есть. Куда ни зайдешь, столы ломятся от обилия блюд: капустные паштеты, пахучие, с золотистой корочкой, бульоны с лимоном, заправленные сметаной, закуски всех видов и форм, на любой вкус, копченая рыба, жареное мясо, рябчики под кисло-сладким соусом, разная дичь, фрукты, бутылки с наливками, черный хлеб, хлеб серый солдатский и калач - истинный цветок из пшеничной муки.
Русско-японская война близилась к завершению, и кое-где уже потрескивало, занимался пожар революции.
Так, у булочной Филиппова мы с Женомором увидели первые пятна крови, они, словно пучки одуванчиков, пробились сквозь снежный наст прямо у губернаторской резиденции. Большущая лужа винного цвета в центре города, багровый развод, в котором таял снег. Мы присутствовали и при первых стычках с полицией: довольно далеко от городского центра, в рабочем квартале, чье название я запамятовал, но было это позади железнодорожных путей на Смоленск. Там казаки и полиция подбирали раненых студентов.
А вскоре и революция разразилась.
Мы приняли в ней самое активное участие. Связались с комитетами в Женеве и Цюрихе, в Лондоне и Париже. Женомор предоставил громадные средства в распоряжение главной кассы партии эсэров. Еще мы поддерживали русских и международных анархистов. Разместили подпольные типографии в Польше, Литве и Бессарабии. Тюки с газетами, брошюрами, листовками посылались по всем направлениям; мы организовали их массовую раздачу на заводах, в портах, казармах, привлекая для этого юных евреев-бундовцев, которых содержали тоже на свои средства. Эти издания потешались над всеобщим голосованием и ополчились на свободу и братство, провозглашая социальную революцию и непримиримую классовую борьбу. С научной доказательностью утверждали правомочность экспроприации каждого в любых формах (отъем денег, воровство, убийство), а также необходимость социального и экономического террора - саботажа на заводах, разграбления общественного достояния, разрушения железных дорог и портов. А еще в этих изданиях сообщались формулы изготовления начинки для бомб и детальные инструкции по конструированию адских машин. В Финляндии разместили оружейные склады. Среди войск, расквартированных под Мукденом, Харбином и вдоль Транссибирской магистрали, велась бешеная агитация. Бунты вспыхивали то тут, то там. Во всех городах необъятной страны совершались покушения, людские толпы ошалели, в индустриальных центрах затевались стачки, а на юго-западе начались опустошительные погромы. Но и реакция, кошмарная в своей безжалостности, зрела везде.
И пошла пляска.
Самые горячие дела выпали на нашу долю.
Не буду здесь подробно излагать историю этого революционного движения, которое продлилось с 1904 (покушение на Плеве) по 1908 год (роспуск Третьей думы), ни приводить бессчетные примеры убийств, в том числе политических, смут, восстаний, волнений и беспорядков, ссылаться на кровавые анналы реакции, повествовать о расстрелах из пулеметов, массовых повешениях, депортациях, арестах, заключениях под стражу, не стану ни освещать все случаи террора, вспышки коллективного безумия при дворе, в простом народе, среди буржуазии, ни рассказывать, почему самые ярые адепты чистейшей Марии Спиридоновой или героического лейтенанта Шмидта утратили революционные идеалы социального обновления и превратились в предводителей банд, состоявших из беглых уголовников, ни объяснять, каким образом наиболее яркие представители молодой интеллигенции пополнили, укрепили и закалили до зубов вооруженную армию преступности. Все эти события еще не изгладились из памяти большей части читающей публики и отныне стали достоянием Истории. Если я упоминаю о некоторых трагических эпизодах и рисую их с лубочной подробностью, то лишь для того, чтобы на их фоне красочнее обрисовать эволюцию Женомора и лучше выявить, так сказать, русскую составляющую его обновленной натуры.
Это было время, когда зашаталась Святая Русь, когда царский трон покачнулся и осел, а сто двадцать миллионов, населявших обширную империю, убедились, что след, оставленный этими событиями в их судьбе, отныне неизгладим. Самоубийства и буйные помешательства стали делом обыденным. Устои рушились, институции разваливались, шатались семейные традиции, угасали представления о чести. Бродильное начало разложения, которое ранее принимали за мистицизм, пропитало все слои общества. Гимназисты обоего пола, еще не достигшие пятнадцати, уже вовсю предавались сатанизму, проститутки объединялись в профессиональные союзы, требуя главным образом уважения в обществе, неграмотные солдаты принимались философствовать, а их командиры завели моду критиковать приказы военного начальства. В деревнях усилилось падение нравов, у старого ствола традиционных верований внезапно проклюнулись новые отростки, пустившие крепкие корни. Истеричные попы и монахи ни с того ни с сего вырывались из народной толщи наверх и штурмовали царский двор, целые деревни сбегались в полуголом виде на какие-то сходки, чтобы предаться коллективному самобичеванию; среди населения, являвшего собой крайне сложную этническую смесь, распространялись невообразимые азиатские суеверия, принимая совершенно чудовищные, отвратительные формы. Так, некий мещанин, чтобы приворожить и вернее привязать к себе легкомысленную горничную, пил настой из ее менструальных выделений. Императрица мазала себе руки собачьими испражнениями и потом терла ими широкий лоб царевича-гидроцефала. Мужчины становились педерастами, женщины - лесбиянками, все женатые пары предавались платонической любви. Жажда наслаждений стала поистине непреодолимой, на фасадах городских зданий пламенеющими нарывами вспухали двери сотен баров, танцзалов, ночных клубов. В отдельных кабинетах и укромных гостиных знаменитых ресторанов - у Палкина, на Островах, у Яра, на Мойке - расцвеченные всенародными плевками министры соседствовали с бритоголовыми революционерами и патлатыми студиозусами, и все это блевало шампанским среди осколков битой посуды и изнасилованных женщин.
Вокруг гремела перестрелка, аккомпанируя глухим разрывам бомб.
А пирующие продолжали с упоением веселиться.
Какое поле для наблюдений и экспериментов предоставляется ученому! С обеих сторон баррикад - неслыханные акты героизма и садизма. В тюремном застенке, в подземельях каземата, в комнате, полной заговорщиков, в рабочих бараках, на приемах в Царском Селе и на заседаниях Военного совета - везде мы видели одних монстров, ибо как еще назвать доведенные до неистовства, издерганные существа со сдвинутой психикой, с неподвижными идеями, живущие только позавчерашним днем, - всех этих профессиональных террористов, попов, бывших по совместительству провокаторами, юных аристократов, чья благородная кровь бросилась им в голову, неопытных и неуклюжих палачей, жестоко окитаевшихся офицеров полиции, с перепугу окосевших вконец, губернаторов с физиономиями, бумажно-бледными от бессонной лихорадки и сознания ответственности, принцев с оглохшей совестью и великих князьях, доведенных страхом до полного умоисступления. И везде - психи, психи и психи с трясущимися от страха руками, потерявшие разум, готовые предать всё и вся, подозрительные, вспыльчивые, закладывающие друг друга мазохисты, убийцы и грабители. И не отвечающие за себя буйные помешанные. Какая клиническая картина синдромов, какое поле для экспериментов! И если я ничем здесь не воспользовался, то только потому, что находился под безоговорочным влиянием Женомора и тех передряг, в какие по его воле попадал, а их были сотни, притом разнообразнейшего свойства, так что благодаря ему я вел очень активную жизнь, полную прямого действия, того самого действия, что так непереносимо для интеллектуала, но при всем том профессиональное хладнокровие ни разу не покидало меня, равно как и внимательное любопытство к происходящему. Впрочем, поскольку я оставался безраздельно верен Женомору, зрелища его персоны для меня было достаточно.
k) МАША
Женомор уже пожертвовал значительнейшую часть своего наследства революционному движению. Тот минимум денег, который мы еще были в состоянии добыть, поглощали насущные нужды партии. Мы были то в Варшаве, то в Лодзи, Белостоке, Киеве или Одессе. Квартировали у преданных сторонников партии, почти всегда обитавших в гетто этих городов. Нам случалось работать в шахтах, на заводах, а когда денежные взносы из заграницы не поступали, мы подворовывали в порту или на железнодорожных складах. Совершив очередное покушение, мы обычно укрывались в деревне. Там нас месяцами прятали у себя сельские учителя, переправляя потом к старым рабочим, мастерам или бригадирам, которые подыскивали нам временное занятие где-нибудь на уральском прииске или в одном из металлургических центров в бассейне Дона. Женомор со сладострастным упоением низринулся в безымяннейшую из всех пропастей - в людскую роевую нищету, убожество средств и помыслов. Ничто не могло его оттолкнуть, вызвать отвращение: ни утомительная барачная скученность под кровом тех бедняков, что нас ютили, ни затхлость и грязь в жилищах рабочих или крестьян, ни тошнотворность блюд, какими нас потчевали местечковые нищие евреи, ни та бесстыдная распущенность, свобода нравов, что царила в революционных кругах. Я-то никак не мог приспособиться к замашкам русских студентов-коммунистов и интеллектуалов. Стоило Женомору заметить, как меня передергивает при виде лежалой селедки или тарелки с кашей или я вздрагиваю, когда товарищ по партии без спроса хватает мое белье или напяливает мои брюки, он лопался от смеха: его все это весьма потешало. Сам он везде чувствовал себя в своей тарелке, я никогда не видел его таким радостным, болтливым, бесшабашным, как в те дни. Его принимали за знаменитого террориста Симбирского, Самуила Симбирского, члена "Народной воли", убийцу Александра II, убежавшего с сахалинской каторги, и он повсюду пользовался небывалой популярностью. Прибегнуть к этой уловке нас надоумила Маша Упчак, когда настоящий Самуил Симбирский умер от костного туберкулеза где-то в Париже, в мансарде, выходящей окнами на Менский тупик.
Маша сопутствовала нам во всех наших переездах. Женомор очень ею увлекся, и их связь, принявшая, как будет видно из моих записок, весьма странные формы, сильно повлияла на его образ мысли.
Она была литовской еврейкой. Женщиной изрядных габаритов, с пышной грудью и еще более объемистыми животом и задом, которых могло бы быть и поменьше. Из этого обилия телес торчала неожиданно длинная и соблазнительно худая гибкая шея с очень маленькой сухой головкой, поражавшей резкостью черт, страдальчески изогнутым ртом и лбом божественной красоты. Если прибавить сюда волосы сплошь в мелких завитках, станет понятно, что подобная головка смахивала на мучнистобледную главу какого-нибудь немецкого поэта - романтика, Новалиса например. Ее большие неподвижные глаза были голубыми - холодной, бледной, фаянсовой голубизны. Маша отличалась крайней близорукостью. На вид - лет тридцать пять, от силы тридцать восемь. Много и хорошо училась в Германии, занималась там математикой; ее перу принадлежит даже книга о чем-то связанном с вечным движением. Жестокая, логичная, холодная женщина, всегда полная новых идей и сатанински изощренная, когда дело шло об организации нового теракта, покушения или разоблачения какого - нибудь полицейского шпика. Именно она разрабатывала наши планы в мельчайших деталях, предвидя все с точностью до минуты, с безотказностью хронометра. Каждый из нас знал, что и в какую секунду ему надлежит делать, где стоять, в какой позе, какой жест от него надобен, как потом согнуться, пробежать, считая "раз, два, три, четыре", бросить бомбу - далеко или себе под ноги, - выхватить пистолет и выстрелить себе в рот либо пуститься наутек; и все факты, события разворачивались согласно ее предварительным вычислениям, строились в ряды и цепочки как раз так, как она предсказывала, ибо она была наделена способностью видеть все в реальном свете. Она часто удивляла нас смелостью своих решений и сухой, ясной формой их изложения. В ней было что-то от трагической актрисы, а что-то от пифии. Она умела безошибочно извлекать из потока реальности нужные сведения, характерные, убедительные, живые детали, они-то и помогали успеху каждого предприятия. В действии, на месте совершения акта она отличалась ледяным бесстрашием. Но в любви оказалась сентиментальна и глупа, так что Женомор часто приводил ее в ярость.
Мы повстречали Машу в Варшаве, там она руководила нашей главной подпольной типографией. Именно она редактировала все листовки, прокламации и манифесты, что так подстегивали волнения масс, вызвали к жизни столько забастовок и произвели такие опустошения. Ей был присущ ораторский талант самого площадного свойства, и никто лучше нее не умел обращаться к низким инстинктам толпы. Ее раскаленная риторика была убийственна. Маша так подбирала и подтасовывала факты, что выходило и доступно, и зажигательно. Умела распалить фанатизм толпы, напоминая, сколько жертв принесено там-то и там-то и еще вон там ради справедливости народной идеи, славя борцов, в такой-то день погибших на баррикаде в том или ином квартале, и перечисляя имена тех, кто предпочел умереть во тьме застенка, но остался верен рабочему классу. Она не забывала упомянуть и о множестве обидных замечаний, какие каждому фабричному то и дело приходилось выслушивать от начальства, - тут она становилась проникновенно злоязычной, как баба у плетня, и, как правило, именно этот перечень мелких оскорблений становился той последней каплей, что побуждала трудяг примыкать к нашему движению.
В интимной обстановке, рядом с Женомором, это было совсем другое создание. Маша становилась вульгарной, слезливой, чувствительной и жадной до простейших утех, а потому Женомор ее очень мучил.
Маша и Женомор выглядели престранной парой. Она громоздкая, мощная, решительная, с мужскими ухватками - этакая игривая бой - баба, если бы не волнующий изгиб шеи, не птичья головка, неподвижный взгляд, бледность, не губы, очерченные так, что их разрез казался разрывом (настоящая пасть вампирши!), и он - маленький, худосочный, хромой, преждевременно постаревший, с выцветшими стертыми чертами костистого лица, с томнотягучими жестами и внезапными громоподобными взрывами демонического смеха, от которых его аж шатало. Я еще мог бы понять, если б Машу к этому задохлику толкал извращенный материнский инстинкт, заставляя ухаживать за ним, убаюкивать это злобное существо, укачивать, что было сил сжимать в объятиях, но к чему все это было Женомору, всегда презиравшему женщин? Ускользала от моего понимания и логика внезапных скачков его настроения, когда он на моих глазах вскакивал и бросался на нее с оскорблениями, унижал ее и всячески третировал, частенько даже бил. Казалось, он был движим заурядной жестокостью. Лишь гораздо позже, когда Маше захотелось иметь от него ребенка, я убедился, что любовь есть род опасной интоксикации, не более чем грех, порок, который хочется разделить на двоих, а когда один из них не на шутку попадается в этот капкан, другой зачастую становится только его соучастником, жертвой или одержимым безумцем. Таким одержимым и был Женомор.