Наш главный удар мы должны были нанести 11 июня. И чем ближе время подходило к этой дате, тем спокойнее, хладнокровнее мы становились. Тревога мало-помалу отпускала вместе с трепавшей нас лихорадкой. Возвращалась уверенность в собственных силах. И жажда, и хохот утихали. Все нити были уже у нас в руках, мы снова обрели нормальное состояние, планомерное упорство, веру в дело, уверенность в себе, мы испытывали расслабление, какое предшествует прыжку, и нам была сладостна эта неподвижность, что наполняет силами. К нам возвращалась зоркость взгляда, пронизывающего даль и преображающего все вокруг накануне любого опасного дела, когда человек собирается, словно перед прыжком с трамплина. Тут вся штука даже не в вере, не в том, будто мы вдруг уверовали в святость собственных целей или в какую-то свою особую миссию - я всегда приписывал подобное состояние (не знаю, чего в нем больше: физической готовности или нравственной решимости) исключительно профессиональной деформации личности, какую можно подметить у всякого человека действия - у великих спортсменов накануне гонок, в кабинете дельца перед крупной биржевой аферой. В подобном напряжении есть еще что-то от удовольствия, что занимаешься наконец делом - не важно каким, наслаждение от того, что просто тратишь себя. Это сорт оптимизма, неотделимого от самого действия, являющегося условием его начала, без чего невозможно сдвинуться с места. При этом человек не перестает мыслить критически, решительность не затмевает здравого смысла. Напротив, подобный оптимизм обостряет мыслительные потенции, дает вам некоторое пространство для разбега, а в последний и решающий час освещает поле действия особым лучом под прямым углом к вектору направления усилий, так что все предыдущие расчеты становятся нагляднее: он тасует варианты, как карты, и вытаскивает для вас верняк. После говорят, мол, "выпала удача", как если бы случай не учитывался в предварительных наметках, в некоем уравнении, где фигурирует переменная "г", от которой зависит начало действия. Игрок, который проиграл, - не более чем любитель, профессионал же выигрывает всякий раз, ибо всегда берет в расчет величину этой переменной, если и не выводит ее математически, то расшифровывает, когда она дает о себе знать в виде тиков, суеверий, предзнаменований, примет - совершенно так же, как какой-нибудь генерал накануне битвы переносит время наступления, поскольку завтра пятница, следующий день выпадает на тринадцатое число или же потому, что он встал не с той ноги, а его жеребец разбросал весь овес слева от кормушки. Принимая в расчет все эти предупреждения фатума, мы заглядываем ему прямо в лицо и от этого суровеем, становимся серьезнее, а позже заставляем зрителя или случайного свидетеля поверить, будто выигравший, победитель - любимец богов. Тот, кто передергивает во время решающих игр судьбы, похож на субъекта, строящего рожи перед зеркалом и приходящего от этого в бешенство, теряя над собой контроль, разбивая свое отражение вместе со стеклом и кончая тем, что хлещет по щекам самого себя. Это не что иное, как ребячество, но большинство игроков - дети, вот почему выигрывают не они, а заведение, и рок остается непобедимым.
Теперь же мы все держались так сосредоточенно потому, что каждый жил под лучами персонального рока. Не в тени ангела-хранителя или в складках его плаща, но у ног своего двойника, тени, отделяющейся, чтобы обрасти плотью и материализоваться. Странные проекции нас самих, эти новые существа совершенно подчиняли нас своей природе, так что мы, не отдавая себе в том отчета, влезали в их кожу, полностью отождествляли себя с ними, потому последние приготовления сильно смахивали на окончательную подгонку тех чванных самодвижущихся фигур, что в магии зовутся Терафимами. Как и они, мы собирались разрушить город, опустошить страну, пережевать и схавать императорское семейство, если оно попадет в наши ужасные челюсти. И для этого нам совершенно незачем было перечитывать легенду о великом эфиопском маге Борсаа.
Вот каковы были новые средства, предназначенные для того, чтобы пустить империю в распыл.
Мощная взрывчатка и удушающий газ, в изготовление которых Три-A вложил весь свой разрушительный потенциал. Адская машина, бомбы с хитроумным механизмом, чья конструкция несла отпечаток ностальгии, которой был переполнен Два-Ж, и его тяги к самоубийству. Тщательнейшая подготовка покушения, выбор места, даты, состав групп, распределение ролей, тренировки, необходимые лекарства и допинги, наконец, оружие - всем ведал Ро-Ро, дражайший наш Ропшин, вложив туда всю свою волю, мощь, любовь к риску, энергию, мертвую хватку, безудержную вспыльчивость, отвагу и решимость довести дело до конца. Все уже было наготове и отмене не подлежало.
Среди нас одну Машу можно было бы уподобить жалкой мандрагоре, ничтожному антропоморфному корешку, которому вздумалось вызвать на бой говорящего меднолобого истукана из эфиопской легенды. Подвергнувшись физиологическому раздвоению, она не смогла до сих пор разделиться надвое и, с дитем в брюхе, оказалась не способна различить поступь собственной судьбы. А поскольку она прибегла к самой пассивной форме проживания жизни, то есть, не противясь ходу вещей, указанному предками, подчинилась закону примитивной материализации сущего, опустившись до клеточного уровня, она каждый раз, как ей приходило на ум вопросить Провидение, впадала в самую бесформенную животную витальность, ни разу не достигнув высот духовных. Ужасная драма, сводившая ее с ума. Она предала нас и свое собственное предназначение.
Маша то преисполнялась горечи, то холодной ярости. А живот все рос. Она нетерпеливо ждала, когда же закончатся сопряженные с беременностью недомогания (непорядки с головой у нее дошли до того, что менструации продолжались вплоть до восьмого месяца). Временами она стыдилась своей принадлежности к слабому полу. Часто пробовала взбунтоваться. По десять, двадцать раз на дню, подбоченясь, наступала на Женомора. Казалось, она придушит его. Надвигалась, выпятив грудь, в волосах от ярости потрескивали голубые искорки - истинная Горгона, только с клубком змей не на голове, а в глотке, с налитыми кровью глазами; уронив сцепленные руки на брюхо, она вопила:
- Ты мне отвратителен, отвратителен!.. Ненавижу!.. Чтоб ты, чтоб ты…
Женомор просто сиял от счастья. Все остальные сохраняли полнейшее молчание. Тогда Маша напускалась на нас, обзывая трусами и чудовищами.
- Разве вы не видите, что этому недоноску на всех плевать! - вопила она. - Он приведет вас толпой на эшафот, это же шпик! О, как бы, как бы мне хотелось… - И она плевала ему в физиономию. - Подонок! Гадина! Жертва неудачного аборта!.. - Ее била дрожь, она задыхалась. Потом, призывая всех и каждого в свидетели, заключала: - Предупреждаю, он вас поимеет! Я это точно знаю, он сам мне говорил. Он снюхался с полицейскими агентами. Вас всех повесят, говнюков. Да он и не осмелится пойти туда, в полицию. Уж я-то его знаю! Тряпка, мокрая курица, чуть что - и лопается, как пузырь. Нет, у него даже не хватит духу туда отправиться. Туда пойду я. Пойду, можете не сомневаться. Меня никто не остановит. Как же вы все мне остохренели! Я… я…
И она выбегала из комнаты, шаркая тапками и с треском хлопая дверью.
Запиралась в своей каморке, падала на кровать, перекатываясь на животе, словно на бычьем пузыре.
И долго плакала.
Затем наступала реакция: угрызения, жалобы и всяческое самоуничижение. Она казалась себе слишком несчастной. И страдание снова разъедало душу.
- Все кончено, - шептала она. - Навсегда. Я его больше никогда не увижу. Я потеряла его навсегда. Это невозможно…
Обычно это случалось под вечер. Маша появлялась на пороге, вся в слезах, и начинала ныть:
- Товарищи, я прошу у всех прощения. Товарищи, не обращайте на меня внимания. На то, что я говорю. Я так виновата перед всеми.
И падала на колени. Но почти тотчас вскакивала с криком:
- Скажите, где он? Куда пошел?
Женомора по большей части в доме не было.
- Он у Кати? - И поскольку никто не отвечал, решалась: - Пойду за ним.
Она повязывала платок и бежала к Кате.
- Катенька, Катенька, дорогая, моего здесь нет?
- Нет, он уже ушел.
- Куда, не сказал?
- Вы опять поцапались?
- Нет… то есть да, самую малость… Это по моей вине. Но мне надо его повидать… я должна его увидеть немедленно…
И она со всех ног бросалась прочь. Бродила по улицам. Как сумасшедшая. Твердила себе: "Неужели он туда пошел? Нет, нет… только не это, не это…"
Она устремлялась на площадь перед зданием полицейской управы. Там, присев на каменный бордюр фонтана или прислонясь к дереву, замирала. Вокруг нее сновали прохожие, тренькали звонки трамваев, что-то выкрикивали мальчишки, торгующие всякой всячиной. Она ничего не слышала. Ничего не видела. Не сводила глаз с распахнутой двери, перед которой туда-сюда прохаживался постовой. Ее завораживал его мундир. На входящих и выходящих она не обращала внимания. На фоне распахнутой двери маячила маленькая раскрашенная юла - вот все, что она видела, и все краски дня меркли перед этим видением, а посверкивание штыка пронзало мозг болью.
- Где это я? - пробовала она очнуться. - Ах да… да… Внимание, на тебя смотрят. Лучше бы вернуться домой…
А сама все не уходила, заглядывала в лица прохожим: Женомор умел менять обличье, прикидываясь кем угодно, - но она не сомневалась, что узнает его.
Сейчас она была так уверена в себе!
"Гадина. Не хочу, чтобы он до этого дошел. Нельзя предавать друзей…"
Внезапно осеняло: чего доброго, ее водят за нос.
К ней возвращались былое коварство и цепкость. Надо сменить место наблюдения. Сейчас она свернет в боковой переулок. Так. Укроется в тени. Затаится перед потайной дверцей, ведущей прямиком в кабинет Григория Ивановича Орленева, нашего главного врага, поставившего себе целью арестовать нас всех и давно идущего по нашему следу. Женомору имело бы смысл отправиться именно к нему. Тогда войти или выйти он может только через эту дверь.
Она все подмечает, вглядывается в прохожих, сверля глазами каждого. Ее наблюдательность обострена до предела, и любой из этих мелькающих перед глазами анонимов отпечатывается в глубочайших тайниках ее памяти. Замятая складка на штанине у колена. Привычка слегка вскидывать при ходьбе правую ногу, увиденная в профиль сутулость, постукиванье трости, подергиванье подбородка, шишка на затылке - она не уступит забвению ни одной самомалейшей малости.
Вдруг - сильнейший толчок в живот.
Он, он!
Она перебегает, запыхавшись, улицу. "Успокойся. Это он. Он тебя заметил". Она жмется к стенам, прячется за деревьями. Идет то по правой стороне улицы, то по левой, хоронится за остановившимся экипажем…
Что это он, у нее сомнений нет.
Погоня завлекает ее в совершенно невозможный, далекий квартал. Вот он зашел в лавочку за сигаретами. Потом завернул на вокзал, купил и прочитал там газету. Внезапно она видит его лицо при ярком свете. Она в тревоге. Ей страшно. Маша пускается бежать. Ей кажется, что она шла за агентом охранки и тот ее узнал. Она прыгает в трамвай, затем еще дважды, трижды пересаживается. В центре города заходит в кафе и ускользает оттуда через заднюю дверь. То же самое проделывает в церкви. Чтобы потеряться в толпе, выбирает самые оживленные улицы: теперь дальние кварталы, просторные и пустые, ее пугают. В изнеможении падает на скамейку. Ей уже непонятно, где она и как сюда попала. Это бульварное кольцо. У нее нет сил, ей невмочь. Щеки горят. В животе холодок. Ноги подламываются. Надо закрыть глаза. Но перед внутренним взором встает весь нынешний страшный день. Ее бьет дрожь. Вернуться бы в дом, к верным товарищам. Она так больше не может. Бьют часы на башне - сколько? Одиннадцать вечера или четыре утра? Слабость такая, что даже сосчитать не удается. Тогда она встает и, пошатываясь, углубляется в ночь.
Бредет, не оборачиваясь.
Тем хуже или тем лучше. А может, все-таки тем хуже?
"Если за мной следят, если меня узнали и идут по следу, я приведу их прямиком в Политехнический. И всех там накроют".
Ей даже не удается свести две мысли воедино. Так устала - чудится, будто булыжники ускользают из-под ног и куда-то проваливаются, а весь долгий путь на эту Голгофу она ползет на коленках.
Под ее руку просовывается чужая ладонь. Хриплый голос нашептывает в ухо:
- Маша! Ты уже давно гуляешь? Откуда ты идешь, Маша? Кто тебя надоумил сюда прийти? А я знаю, где ты была, знаю, что собираешься сделать. Это ты нас всех предашь. Никто не верит тому, что ты говоришь. Мы не спускаем с тебя глаз.
Маша не осмеливается повернуть голову. Замедляет шаг, ее шатает все сильнее. Рядом с ней кто-то есть, она видит его краешком глаза. По спине пробегают мурашки.
А голос звучит снова:
- Ну скажи, что ты еще туда придешь, скажи…
Маша бросается бежать изо всех сил. Но через сотню метров внезапно оборачивается:
- Да вы все туда угодите. Все до одного!
И чуть не падает, словно ее ударили кулаком между глаз.
Никого нет.
Ни души.
Никто за ней не шел. Не заговаривал с ней.
И все же, все же…
Она уверена, что минуту назад за ее руку цеплялся Женомор.
Но никого нет.
Так, может, это шпик из Газетного переулка?
Нет. Решительно никого вокруг.
- И стало быть?..
Впереди и позади нее улица пустынна. Фонари высятся в темноте, словно гигантские вопросительные знаки.
- Так что же?
Маша находит убежище в трактире для извозчиков. Ей приносят поесть и выпить. Она следит за входящими. Поглядывает в окно на улицу. Как только заря слегка осветила пыльные узоры на стеклах, она встает и выходит, опрокидывая по пути пустые бутылки. Теперь она очень спокойна. Ее больше ничто не волнует.
Она бредет зигзагом - в таком состоянии тротуар, вообще-то широкий, для нее явно узковат.
Возвратившись в Политехнический, она обнаруживает нас всех за работой среди разных фантастических устройств. Никто не обращает на нее внимания. Она шастает на заплетающихся ногах, заглядывая в наши комнатки. Порывисто жестикулирует и громко говорит сама с собой. Непонятно, пьяна она или репетирует новую для себя роль молодой мамаши. Она разговаривает с ребенком у себя в утробе:
- Милый мой, мой малюсенький. Будешь красавчиком. Большим, сильным и умным. Станешь свободным. Свобода - единственное сокровище русского человека. Сделаешься…
Забившись в уголок, она валится без задних ног и засыпает.
Ее поведение нас нервировало и заставляло принимать, быть может, несколько поспешные решения. Мы постановили удалить ее из группы. Некоторые вообще хотели ее убрать, но мнение Ропшина перевесило, хотя и с трудом, ибо ему пришлось прямо-таки встать на ее защиту, причем весьма пылко. В конце концов мы единогласно постановили, что Маша должна немедленно расстаться с нами. Она поедет рожать в местечко Териоки на финской границе, в нескольких километрах от Санкт-Петербурга, так что после родов о ней будет легко навести справки, ну а теперь у нас и так дел хватает. Женомор, присутствовавший на этом обсуждении, не проронил ни слова, чтобы заступиться за Машу. Это удивило и меня, и большинство наших товарищей, но чуть только все пришли к решению отсрочить крайние меры, я увидел, как по физиономии Женомора разлилось живейшее удовлетворение. Он поднялся с места и подошел пожать мне руку, шепнув едва слышно:
- Так-то лучше. Теперь увидишь. Игра пошла по крупной. Повеселимся, старина.
Я ошеломленно уставился на него. Ничего не понял - в который раз он ставил меня в тупик. А он как-то сразу на глазах помолодел.
С некоторых пор он удивлял меня всякий раз, как я с ним заговаривал. Маша вот-вот свихнется, и чем она глубже погружается в свои наваждения, тем меньше интереса к судьбе этой женщины проявляет ее возлюбленный. Еще вчера он увивался вокруг нее, заставляя ее страдать и черпая в том бесовское удовольствие. Теперь он словно бы полностью освободился от этого чувства; единственный среди всех заговорщиков, он хранил в душе достаточно беспечности, чтобы продолжать улыбаться, всегда готовый высмеять все на свете. Я был заинтригован. Что это: нежелание вникнуть, непризнание вины или великая сила духа? Если революция научила его смеяться, неужели драма Маши так его угнетает, приводит к душевной тупости и ребячливости? У него не было никакого сознания своей ответственности, день ото дня он все больше превращался в сорванца, в беззастенчивого игруна. Мне долго представлялось, что он пал жертвой страсти, но постепенно созревало убеждение: новый модус вивенди происходит от непонятного мне влияния мощных сил, дающих ему жизненную энергию, источник коих равным образом остается непостижимым. Что же это за человек? Каждый раз, как мне чудилось, что он подавлен, расплющен ужасным нравственным кризисом, он возрождался из пепла чистый, свежий, сохраняющий доверие к жизни, бодрый и ни на волосок не пострадавший. Если бы построить график его жизнедеятельности, получилась бы восходящая кривая как результирующая синусоидальных взлетов и падений; взятая же не в двух, а в трех измерениях, кривая превратилась бы в бесконечную спираль, кружащую, непрестанно расширяясь, вокруг неисчислимого множества неведомых миров. Какое волшебное зрелище всегда равного себе и притом такого разнообразного восприятия действительности! Тут угадывается некий закон интеллектуального постоянства, какому все мы подчинялись в самом нежном возрасте! В пору, когда крошечная пядь земли служит трамплином маленькой, круглой, будто бильярдный шар, мысли. Много позже это мыслительное нечто уподобится руке, осуществляющей хитроумные взломы и ограбления, наносящей дерзкие удары, что разбивают все прочие костяные шары-идеи на тысячи брызг, и они, как сошедшие с орбиты звезды, падают друг на друга со взрывами, от которых трещит Вселенная; сегодня же высшей степенью человеческого мастерства на этих заснеженных просторах стали действия той же руки, сжимающей в ладони шар империи, взвешивая его, чтобы метнуть, словно бомбу, и распылить на мельчайшие осколки.
Я смотрел на Женомора с неослабевающим любопытством. Он сидел среди нас, оставаясь в полном одиночестве, отсутствуя, будучи таким же посторонним, как в ту нашу первую встречу под крышей лечебницы - хладнокровный, владеющий собой, пресыщенный и лишенный иллюзий. По сути, именно он заставлял всех здесь действовать; если предводителем и считался Ропшин, то истинным хозяином положения, нашим общим хозяином оставался Женомор.
В одно мгновение это открылось мне с абсолютной очевидностью.