Он еще долго бегал из угла в угол, тяжело дыша. Волей-неволей Гнус сознавался себе, что несколько минут назад призывал все беды на голову артистки Фрелих. Каких только мерзостей он о ней не передумал! Но у него свои права, пастору Квитьенсу они не даны. Артистка Фрелих выше пастора Квитьенса. Она выше всех - единственная и недосягаемая перед лицом человечества. Как хорошо, что благодаря пастору к нему вернулась способность правильно оценивать вещи! Артистка Фрелих от него неотделима. Тот, кто не воздает ей должного, наносит оскорбление ему, Гнусу! Трусливая ярость тирана валила его с ног; ему пришлось ухватиться за первый попавшийся предмет, как в тот вечер, когда публика в "Голубом ангеле" насмехалась над ней. Насмехаться над той, кого он собственноручно гримировал! Посягать на ее искусство, можно сказать - выношенное им! Конечно, она не очень-то хорошо показала себя у кургана гуннов и причинила ему немало страданий! Но уж они как-нибудь сочтутся, он и артистка Фрелих. Сейчас он пойдет к ней, больше он эту встречу откладывать не намерен!
Гнус схватил шляпу, но тут же повесил ее обратно.
Конечно, артистка Фрелих его предала, но, с другой стороны, разве она тем самым не погубила гимназиста Кизелака? И разве это не служит ей оправданьем? Пока еще нет! Но если она погубит и остальных гимназистов?
Гнус замер на месте и опустил голову, лицо его стало багровым. Покуда он стоял неподвижно, жажда мести и ревность боролись в нем. Победа осталась за жаждой мести. Артистка Фрелих была оправдана.
И Гнус размечтался о гимназистах, которых ей предстояло сгубить. Какая обида, что табачный торговец с рынка уже давно окончил гимназию, и торговый ученик, который вместо приветствия строит ему рожи, и многие другие горожане! Артистка Фрелих сгубила бы их всех! Их всех со стыдом и позором выгнали бы из гимназии! Другого вида гибели Гнус себе не представлял. Просто не догадывался, что есть катастрофы пострашнее вылета из гимназии…
Когда он постучался в дверь артистки Фрелих, она появилась на пороге в пальто и шляпе.
- Хо-хо! Вот и он! А я уж собралась к тебе. Ты, конечно, не поверишь, а вот провалиться мне на этом месте, если я вру.
- Пусть так, - сказал Гнус.
На этот раз она действительно не врала.
После того как Гнус перестал показываться ей на глаза, артистка Фрелих сказала себе: "Нет так нет!" - и приняла решение: в собственную квартиру не перебираться, продать подаренную ей мебель, прожить некоторое время вроде как на ренту, а затем подыскать себе новый ангажемент. Супруги Киперт к этому времени уже уехали из города. Видит бог, она питала самые дружеские чувства к своему старикашке Гнусу. Ну, да ведь насильно мил не будешь! Не хочет - и не надо! У нее была своя философия. Легче обвести человека вокруг пальца после того, как чего-нибудь набедокуришь, чем заставить его верить, когда ты и вправду ни в чем не провинилась. Мало ли что было раньше, а с таким, как Гнус, не вылезешь из вранья; подумать, что он взъелся на нее из-за такой ерунды, как эта история с курганом! Да разве после знакомства с ним она заведет шашни с первым встречным? Ну и, конечно, она ему все-таки не чета. Случается ведь человеку ошибиться, и ничего тут худого нет. На улице иной раз увяжется кто-нибудь за тобой и бежит, а потом решится, обгонит тебя, заглянет в лицо, да и отстанет. Так вот и Гнус, видел ее только со спины, а заглянул в лицо - и конец! Ну что ж, нет - и не надо!
Но время шло, она скучала, деньги были на исходе, и артистка Фрелих решила, что глупо просто так взять и поставить крест на этой истории. Старик, верно, конфузится, дуется и ждет, чтоб она хоть палец ему протянула. Ладно, дело поправимое! Он ведь старый ребенок, упрямый и с придурью. Она засмеялась, вспомнив, как он выставил за дверь капитана и даже поругался из-за этого с Кипертом. Но тут же ее глаза приняли то застывшее, задумчивое выражение, с которым она нередко смотрела на Гнуса. Ясное дело, он ревнив, а ревность внушала ей уважение. Может, он сидит сейчас злющий, как паук, и мучается из-за нее. И желчь у него, верно, разлилась, так что он и есть ничего не может. Вот беда-то! Доброе сердце артистки Фрелих дрогнуло. И она собралась в путь, не только корысти ради, нет, но еще из состраданья и из уважения тоже.
- Давно мы с тобой не виделись, - начала она, хоть и насмешливо, но нерешительно.
- На то имелись свои причины, - произнес Гнус. - Я был - суммирую - занят.
- Ах, вот как! А чем, собственно?
- Увольнением меня из состава педагогического персонала местной гимназии.
- Понятно. Это упрек в мой адрес?
- Ты заслуживаешь оправдания. Ведь гимназист Кизелак тоже удален из гимназии, и тем самым для него навеки закрыты перспективы, открывающиеся перед человеком с законченным образованием.
- И поделом этакому стервецу!
- Теперь остается только пожелать, чтобы аналогичная участь постигла множество других гимназистов.
- А как нам с тобой это устроить? - Она двусмысленно улыбнулась. Гнус налился кровью. В молчанье она ввела его в комнату и усадила. Потом скользнула к нему на колени, уткнулась лицом в его плечо и затараторила шутливо-смиренным голоском:
- Так Гнусик больше не сердится на свою артисточку Фрелих, правда? Ведь в чем я на суде призналась, это все; больше ничего не было. Чуть было не сказала: бог тому свидетель, да разве это поможет. Но ты уж мне поверь.
- Пусть так, - заключил он. И, стремясь к душевной близости с ней, пустился в обстоятельное обсуждение происшедших событий: - Мне - конечно и безусловно - хорошо известно, что так называемая нравственность в большинстве случаев теснейшим образом связана с глупостью. Усомниться в этом может разве что человек, не получивший гуманитарного образования. В нравственности заинтересованы лишь те люди, которые, сами не обладая ею, подчиняют себе людей, попавшихся в ее сети. Я утверждаю и берусь доказать, что от рабских душ следует неуклонно требовать так называемой нравственности. Но это сознание - ясно и самоочевидно - никогда не мешало мне понимать, что существуют общественные круги, управляемые нравственными законами, которые разительно отличаются от нравственных законов пошлых филистеров.
Она слушала - вся внимание - и удивлялась.
- Да неужто? Какие такие круги? Ты не врешь?
- Я сам, - продолжал Гнус, - придерживался этих нравственных традиций филистерства. Не потому, что я высоко их ставил или считал себя неразрывно с ними связанным, но потому что - суммирую - у меня не было повода порвать с ними.
Он старался сам подстегивать себя во время этой речи и тем не менее запинался, краснел и сгорал от стыда, излагая свое дерзостное мировоззрение.
Она восхищалась его словами и чувствовала себя польщенной тем, что ей, именно ей говорил он все это. Когда же он добавил: "Признаться откровенно, я никак не ожидал, что твой образ жизни окажется согласованным с моим мировоззрением", - она, удивленная и растроганная, состроила гримаску и чмокнула его. Не успела еще артистка Фрелих отвести свои губы, зажимавшие ему рот, как он уже продолжал:
- Что, однако, не помешало…
- Ну, что там еще? Что чему не помешало, Гнусик?..
- …мне очень страдать в данном конкретном случае, хотя факты, с которыми я столкнулся, казалось бы, отнюдь не противоречили моему мировоззрению. И объясняется это, по-видимому, моим исключительным расположением к тебе.
Она приблизительно отгадала, что он такое хотел выразить, и приблизила к нему лукаво склоненную набок головку.
- Ибо я считаю тебя женщиной, обладанье которой не так-то легко заслужить.
Она стала серьезной и задумчивой.
Гнус заключил:
- Пусть будет так, - но тут же, под натиском страшных воспоминаний, воскликнул: - Только одного человека я бы тебе никогда не простил, и от него - ясно и самоочевидно - ты обязана воздержаться, его ты больше не должна видеть. Этот человек - Ломан!
Она видела, что он весь вспотел и совсем обессилел, и не понимала, в чем дело, так как ничего не знала о страшном видении, однажды посетившем его, - она в объятьях Ломана.
- Ах да, - заметила она, - из-за этого мальца ты всегда бесился! И собирался сделать из него котлету. Ну и делай себе на здоровье, милый мой Гнусик, только на меня не сердись. Меня, ей-богу, такие глупые мальчишки не интересуют. Если б я только могла тебе это вдолбить! Но ты ведь никаких резонов не слушаешь, прямо хоть плачь.
Ей и вправду хотелось плакать, оттого что она сама не верила в свое равнодушие к Ломану, оттого что в глубине души ее все-таки к нему тянуло - недаром ее уверенья звучали неубедительно, - оттого, что Гнус, это неразумное старое дитя, так часто и так неловко касался этого ее чувства, и еще оттого, что в жизни, видимо, не существовало покоя, которого она всем сердцем жаждала.
Но так как Гнус не понял бы, отчего она плачет, а ей не хотелось без нужды еще больше запутывать положение, она отказала себе в этом удовольствии.
Вообще же теперь наступила счастливая пора. Они вместе ходили по городу, пополняя обстановку и приданое артистки Фрелих. Каждый вечер в выписанных из Гамбурга туалетах она сидела бок о бок с Гнусом в ложе городского театра. Гнус со сдержанным удовлетворением перехватывал завистливо-возмущенные и злобно-похотливые взгляды, на нее направленные. Вдобавок открылся еще и Летний театр, а значит, можно было сидеть в саду среди зажиточных почтенных горожан, есть бутерброды с лососиной и радоваться, что ближние тебя осуждают.
Артистка Фрелих больше не боялась постороннего влияния на Гнуса. Опасность миновала; из любви к ней он принял унизительную отставку и навлек на себя всеобщее презренье.
Поначалу ей было страшновато. Как это так вышло, размышляла она в тиши, что ради нее человек взвалил на себя столь тяжкое бремя? А потом стала пожимать плечами: "Чудаки эти мужчины!"
Мало-помалу она пришла к заключению, что он был прав, что она стоит этих жертв и даже еще больших. Поскольку Гнус с утра до вечера настойчиво твердил ей, что она вознесена на недосягаемую высоту и что человечество недостойно ее лицезреть, она под конец и впрямь стала относиться к себе с сугубым почтеньем. До сих пор никто не принимал ее до такой степени всерьез, а потому и она сама себя всерьез не принимала. Она была благодарна Гнусу за то, что он открыл ей глаза, и чувствовала, что, в свою очередь, должна ценить человека, вознесшего ее столь высоко. Более того, она силилась его полюбить.
Однажды она заявила, что хочет учиться латыни. Он немедленно приступил к занятиям. Во время уроков она его не перебивала, но отвечала невпопад или не слышала вопросов, и только смотрела на него, занятая другими, более важными вопросами, обращенными к самой себе.
- Скажи-ка, Гнусик, что труднее затвердить: латынь или греческий? - осведомилась она на третьем уроке.
- Большинству труднее дается греческий, - отвечал он, и она воскликнула:
- Так я буду учить греческий.
Гнус пришел в восторг и спросил:
- А почему, собственно?
- Потому, мой Гнусик.
Она поцеловала его, и это выглядело как пародия на ласку. А намерения у нее были самые добрые. Он сделал ее честолюбивой, и она ему в угоду пожелала изучать греческий, потому что греческий труднее. Это было любовным признаньем - вернее, предвосхищением такового; она старалась заставить себя его полюбить.
Но любовь к старичку Гнусику давалась ей нелегко. Не легче, чем греческий язык. Она то и дело гладила рукой, словно затем, чтобы привыкнуть, его одеревенелое лицо, трясущуюся челюсть, угловатые глазницы, из которых его глаза злобно косились на весь мир и только на нее смотрели с ребяческой преданностью. Этот взгляд возбуждал в ней состраданье и нечто вроде нежности. Его жесты и слова, нелепый комизм первых и обстоятельная высокопарность вторых - все это ее трогало. Она нередко думала, что он, бесспорно, заслуживает уважения. Но дальше - ни с места.
Чтобы загладить неудачу с чувствами, она иногда старалась на уроках греческого языка собрать все силы своего разума.
Гнус покрывался красными пятнами и, содрогаясь от блаженства, мчался навстречу партикулам. Когда он раскрыл Гомера и она впервые стала читать его, когда эти возлюбленные звуки слетели с премило подкрашенных губок, шевелившихся на пестром лице артистки Фрелих, сердце его затрепетало. Ему пришлось отложить книгу, чтобы прийти в себя. Все еще прерывисто дыша, он взял со стола пухлую и всегда немножко сальную ручку артистки Фрелих и заявил, что впредь ни на одну минуту не желает с ней расставаться. Он намерен сделать ее своею женой.
Сначала у нее задрожали губы, как у человека, который вот-вот заплачет. Потом она прочувствованно улыбнулась, прижалась щекой к его плечу и стала слегка раскачиваться вместе с ним. Это раскачивание перешло в подергиванье; не в силах больше сдерживать своего восторга, она стащила Гнуса со стула и закружилась с ним по комнате.
- Я буду госпожой Гнус! Ей-богу, сдохнуть можно. Госпожа профессорша Гнус - э-э, нет, дудки, Нусс, а не Гнус, молодые люди!
И немедленно изобразила почтенную даму, опускающуюся в кресло. Потом она заговорила вполне разумно: теперь ей не стоит перебираться на новую квартиру, тем более что значительную часть мебели она продала. Она переедет к Гнусу в его дом у городских ворот и там все устроит по-новому. И вдруг опять разразилась смехом. Наконец она успокоилась и только еще задумчиво произнесла:
- Чего-чего с человеком не случается!
Когда он спросил, рада ли она, и посулил, что все это очень скоро сделается, она лишь рассеянно улыбнулась в ответ.
Все последующие дни она казалась ему какой-то отсутствующей. Временами у нее бывал очень озабоченный вид, но она решительно это отрицала. Она часто куда-то уходила и сердилась, когда он хотел идти вместе с нею. Он был убит и чуял какую-то мрачную загадку. В один прекрасный день он столкнулся с нею на улице: она выходила из третьеразрядной гостиницы. Они молча пошли рядом, наконец она таинственно сказала:
- Человек предполагает, а бог располагает.
Он встревожился донельзя, но она ничего ему объяснить не пожелала.
Еще через несколько дней, когда Гнус одиноко и печально тащился по пустынной в обеденный час Зибенбергштрассе, к нему подошла маленькая девочка, вся в белом, и пролепетала:
- Пойдем домой, папа!
Гнус в изумлении остановился, глядя на протянутую к нему ручонку в белой перчатке.
- Пойдем домой, папа, - повторил ребенок.
- Что это значит? - спросил Гнус. - Где ты живешь?
- Там. - И она указала куда-то назад.
Гнус взглянул в этом направлении: на углу стояла артистка Фрелих, умильно склонив головку набок: рука ее, опущенная чуть пониже бедра, казалось, умоляла о прощении и еще о чем-то.
Гнус растерянно задвигал челюстями.
Но тут же все понял и взял протянутую к нему ручку в белой перчатке.
Глава тринадцатая
Семейство выехало на близлежащий морской курорт. Они поселились в лучшей гостинице и получили в свое пользование кабину на взморье. Артистка Фрелих одевалась в белое: белые туфли, легкое белое платье и белое боа из перьев. Она выглядела свежей и воздушной в шляпке с развевающейся на ветру белой вуалью и с белой девочкой, которую вела за руку. Гнусу тоже был куплен белый костюм. Когда они проходили по дощатому настилу вдоль дюн, из всех кабинок на них направлялись бинокли и кто-нибудь из горожан непременно рассказывал приезжим их историю.
Если дочка артистки Фрелих играла сырым песком, ей надо было крепко держать свои формочки; едва только одна из них грозила затеряться в песке или быть смытой волнами, как на помощь уже бросался какой-нибудь элегантный господин и вручал ее - не ребенку, но артистке Фрелих. Затем он с поклоном представлялся Гнусу. Таким образом, семейство вскоре по приезде уже распивало кофе в своей пляжной кабинке в обществе двух гамбургских коммерсантов, юного бразильца и фабриканта из Саксонии.
Эта разношерстная компания совершала прогулки на парусных яхтах, во время которых все мужчины, кроме Гнуса, страдали морской болезнью. Он и артистка Фрелих улыбались друг другу. Девочку с утра до вечера закармливали конфетами, задаривали корабликами, деревянными лопаточками и куклами-голышами… Все пребывали в наилучшем настроении. Компании полюбились еще и прогулки на ослах, и Гнус, потеряв стремена и уцепившись за ослиную гриву, галопом проносился мимо раковины для оркестра как раз во время концерта. Артистка Фрелих взвизгивала, девочка восторженно кричала, а гости за столиками обменивались кислыми взглядами и замечаниями.
Когда к этой компании пристал еще берлинский банкир вместе с венгерской танцовщицей, то "шайка Гнуса" заполонила весь курорт; они поднимали невообразимый шум за табльдотом, требовали от капельмейстера исполнения номеров, с которыми, в бытность свою на сцене, выступала артистка Фрелих, по собственному почину устраивали фейерверки, все переворачивали вверх дном, сея вокруг веселость и возмущение.
Гнус был загадкой для всех, кто приближался к нему ради его жены. Он выглядел ряженым в своих английских костюмах, с неприличной жадностью уничтожал дорогие кушанья, как-то раз шлепнулся во время вечеринки с танцами, - словом, впечатление производил самое жалкое, но в то же время комическое и вряд ли мог служить серьезным препятствием. Казалось, он только для того и создан, чтобы оставаться в дураках. И тем не менее поклонник, беззаботно флиртовавший с его супругой, вдруг чувствовал на своей спине его холодный, язвительный взгляд. Когда Гнус рассматривал браслет, подаренный его жене, у дарителя вдруг появлялось ощущение, что он влип. Он умел так пожелать спокойной ночи, что даже тот, кому удалось во время уединенной вечерней прогулки, пока муж сидел за пуншем с остальной компанией, добиться у жены почти решительных успехов, чувствовал себя осмеянным и сомневался в окончательном достижении цели.
И правда, никто этой цели не достигал. Всех искателей супруг уничтожал и развенчивал в глазах артистки Фрелих. Оставшись с ней наедине, он подражал энглизированному выговору обоих гамбуржцев. Пожимал плечами, вспоминая, как прыгают по воде монеты, которые бразилец бросал в море вместо плоских камешков, передразнивал величавые движения господина из Лейпцига, когда тот закуривал сигарету или откупоривал бутылку. И артистка Фрелих покатывалась со смеху, хотя доводы Гнуса не убеждали ее в том, что все это достойно презрения. Тем более что основной его довод был - греки вели бы себя по-другому. Но она всегда испытывала благодарность к тому, кто давал ей возможность посмеяться. Кроме того, она невольно подчинилась его непоколебимому и в этой непоколебимости почти величественному убеждению, что нет на свете людей, которые бы чего-нибудь стоили по сравнению с ним и с ней. Завороженная его властной силой, она тоже приобрела чувство собственного достоинства и важную осанку. Когда бразилец на уединенном утесе, ломая руки, упал перед ней на колени, она сказала тоном бесстрастного наблюдателя:
- Оказывается, вы обыкновеннейший пустобрех.
А ведь ей было очень лестно, что этот молодой человек, гостивший здесь в семействе видных горожан, забросил всех своих знакомых, чтобы гонять с ней по окрестностям и сорить деньгами. Но Гнус заклеймил его пустобрехом.