- Тьери, что же ты? Я жду тебя, - и поворачивается к Люке. - Ах, простите, я кажется… - и не заканчивает фразы, совсем как на сцене.
Тьери хватается за галстук, поправляет его. Галстук идеально повязан, и это, должно быть, немного успокаивает Тьери.
- Ты напрасно не подождала у себя, Тереза.
Замешательство. Тьери говорит:
- Тебе, Люка, лучше всего уехать завтра. Прости меня, я, кажется, погорячился.
Люка молчит, Тереза Кассони смотрит на них.
- Объяснение? - произносит она нараспев и пожимает плечами. - Неприятно, но иногда необходимо.
Она поднимает руку, проводит ладонью по губам Тьери. Облако духов, шелка и перьев приходит в движение.
- Не улыбайся так отвратительно, Тьери. Перестань, слышишь? Как мертвец в гробу.
- Разве я улыбаюсь?
Тьери отстраняет ее руку, мускулы на его скулах сокращаются, улыбка вспыхивает еще ярче, почти нестерпимым сиянием, он двигает шеей, будто с трудом глотая что-то, и лицо его гаснет, веки закрываются, нижняя губа отвисает.
- Я сейчас запишу тебе адрес доктора.
Он достает перо, он записывает что-то на бумаге, и Люка берет эту бумагу из его руки.
- Конечно, я заплачу за аборт, ты не беспокойся.
- Вот оно что. Аборт? - перья, духи, шелк Терезы снова приходят в трепет и движение. - Ты зверь, Тьери, а вы, дорогая, слишком наивны. О таких несчастьях не рассказывают любовникам. Они этого не любят. Но Тьери все-таки зверь. Хуже зверя.
Люка встает, у нее достаточно сил, чтобы встать, чтобы пройти мимо Тьери и Терезы. Даже достаточно сил, чтобы сказать: "Я уеду завтра утром". Тьери открывает перед ней дверь: "Прости меня, Люка", и он низко кланяется ей. Глаза Терезы вспыхивают победой. Она обнимает Люку широким торжествующим жестом: "Бедная, какая вы бедная", - почти поет она в дыхании духов и шелесте перьев. И нельзя понять, торжествует она победу или сочувствует побежденной. Люка, отстранив ее, выходит в коридор. Сил больше, чем она предполагала. Гораздо больше. Сил хватает даже на то, чтобы спуститься в свою комнату, чтобы дождаться утра.
Утром, когда уже уложены чемоданы, приносят букет белых роз и письмо от Тьери. Люка разрывает конверт - в нем пять тысяч и записка. "Прости меня. Непременно ложись в клинику сейчас же. Когда я вернусь…" Она рвет записку, так и не узнав, когда он вернется. Но деньги? От привычки к бедности осталось уважение к деньгам.
Отнесите это сейчас в комнату Ривуара, - говорит она, передавая деньги лакею.
Лакей выносит чемоданы. Надо присесть перед отъездом. В добрый час… Она насмешливо качает головой. Добрый час. Все часы злые. Но она все-таки садится на стул, все-таки крестится. Цветы остаются лежать на столе. В холле пусто и пахнет мастикой, Швейцар кланяется: "Счастливого пути".
Утро. Венеция. В последний раз. Райски розовый дворец, райски голубая вода канала, узкая утлая гондола и высоко занесенное над ее плечом длинное черное весло. О таком ли отъезде?.. Одна в черной, как гроб, гондоле, одна на вокзал. Венеция… Голубь пролетает над ее головой, почти задев ее голубым крылом. Венеция. Венеция. Венеция.
Она одна в купе. Это пассажирский поезд, остановка на каждой станции. Экспресс идет днем. Днем - значило встреча с Тьери, с Терезой, с Арлетт. Днем - значило проводы, разговоры, нет, на это даже у нее не хватило бы сил. Она слушает. Она слушает стук колес и рычагов, слушает, сознательно напрягая внимание. Вот она уловила главный мотив, поймала его, и он петлями чертит узор в воздухе. Аккомпанемент - эти визги, лязги и вздохи.
Она не смотрит в окно, она смотрит прямо перед собой на залитую солнцем стену. Глухая стена, залитая солнцем, так она почему-то с детства представляла себе тоску. Но это не глухая стена. На ней тисненые обои, и зеркало, и два вида Рима, и сетка для багажа. Но, должно быть, поэтому все это нужно, что это уже не тоска, это отчаяние. Она не думает ни о стене, ни об отчаянии, она только чувствует отчаяние. Но чувство это так смутно, так далеко от нее, оно не в ней, оно лежит в душном, темном пыльном углу под диваном купе, оглушенное, заглушенное лязгом колес.
Как медленно тянется время. За столом с жидкой пальмой в пустом буфете. Носильщик приходит за ней. Теперь уже до самого Парижа. Носильщик укладывает ее вещи в сетку и уходит. Так. Она опять одна, теперь уже никто не придет. Но дверь отворяется. Путешественник в верблюжьем пушистом пальто садится у окна напротив. Он вытягивает ноги, поправляет черепаховые очки и вынимает серебряный портсигар.
- Вас не беспокоит? - спрашивает он, старательно, по-французски, с решительным желанием завязать разговор. Путешественник совсем как на плакатах "Посетите летом Шварцвальд". Такой же дорого-дорожно-одетый. Путешественник - тип. Люка кивает и отворачивается к окну. Поезд идет, колеса стучат, в окне - горы и озера, та Швейцария, на которую она не хотела смотреть без Тьери. Теперь все равно, можно смотреть. Она смотрит в окно и все-таки не видит Швейцарии. Она видит только расплывающиеся в тумане обрывки, детали, подробности. Цветущий куст у дороги, ручей, отвесный склон горы и рекламу. Это не составляет пейзажа, картины в рамке дорожного окна, не доходит до сознания.
- Вам нехорошо? - неожиданно спрашивает сосед. - Не могу ли я помочь вам?
Помочь? Чужой человек предлагает ей помощь. Это так удивительно, что она оборачивается и смотрит на него. Чем помочь? В чем?
- Но вы плачете, - говорит он.
Она поднимает руку, проводит ею по лицу.
- Я не заметила, я не знала, что плачу. Это от усталости, - объясняет она. Она краснеет, ей стыдно.
- Я не спала всю прошлую ночь и перед этим много работала.
Зачем объяснять, какое ему дело? Но ему, по-видимому, есть дело.
- Нельзя так переутомляться, - у него серьезный, почтительный тон, он произносит слова твердо, с иностранным акцентом. - Какая у вас работа?
Она опять объясняет, что она кинематографическая актриса, что она кончила фильм в Венеции.
- Должно быть, забегались, осматривая все?
Она качает головой.
- Я ничего не видела, кроме студии и отеля. Ну и, конечно, площади св. Марка перед отелем.
- Вы француженка?
- Нет, я русская, но я выросла в Париже.
Ей хочется говорить и говорить, она так добросовестно отвечает, как на допросе, как на исповеди. И она говорит о поездке, о Швейцарии, которой она не знает. О Париже, которого не знает он. Это правдивые, спокойные, нейтральные темы, им можно довериться. И все же, просто от звука собственного голоса, составляя даже пустые фразы из самых безобидных слов, надо думать, а когда думаешь, нельзя не вспомнить того, что случилось ночью. И уже нельзя не чувствовать горе в голове, в сердце, в крови, а не бессознательно - где-то там, в пыльном углу купе, под диваном, под грохотом колес. У нее перехватывает горло, слезы опять текут по щекам, и глаза снова полны тумана. Но теперь она сознает, что плачет.
- Это от усталости, - всхлипывает она и вдруг поддается сверлящей жажде откровенности, - это от горя…
Но он, ее сосед, не слышит. Он встает, он хлопочет.
- Вам надо лечь. Сейчас все пройдет.
Он достает из чемодана шелковую подушку и, раздув щеки, наполняет ее воздухом. Очень старательно и очень забавно. Но Люка плачет и не может смеяться. Он кладет подушку ей под голову, покрывает Люку своим клетчатым пледом.
- Лежите, лежите. Я сейчас дам вам валериановых капель.
- Спасибо.
Он достает дорожную аптечку, отсчитывает капли в стаканчик. Из открытого чемодана падает русская газета. Он быстро наклоняется и прячет газету в чемодан, но Люка уже видела.
- Вы русский?
Она сбрасывает плед и садится на диван. Он молчит с минуту, потом будто нехотя соглашается.
- Ну да, конечно, русский.
- Отчего же вы сразу не сказали? - упрекает она.
- Оттого, что я боялся, что вы со мной разговаривать не станете. Выпейте раньше, о политических убеждениях потом.
Он протягивает ей стакан, и она послушно пьет.
- Спасибо. Почему вы думали, что я не захочу разговаривать?
Он лукаво прищуривается.
- Оттого, что вы - эмигрантка, а я из Москвы и возвращаюсь туда.
- Как я рада, - Люка протягивает ему руку. - И как я сразу не догадалась. Такой милый может быть только русский.
Он уютно садится, уютно разводит руками.
- За все путешествие ни с одним эмигрантом не столкнулся и очень жалел. Вот и послала судьба в последний день.
- Расскажите мне о Москве. Вы не уйдете?
- Куда же мне уйти? Я в Париж еду. Спите, а я вам почитаю, чтобы вы заснули. О Москве потом.
- Я очень несчастна, - признается она тихо.
И на этот раз он участливо принимает ее признание.
- Что так? Новой работы нет или денег?
- Нет, - вздыхает она, - из-за любви.
- Пустяки любовь, - поучает он. - Потом расскажете, если сном не пройдет.
Он достает из чемодана книгу.
- А теперь я читать вам буду.
Она вытягивается, кладет ладонь под щеку. Так когда-то ей читал Павлик перед сном. Это рассказ Зощенко, и это, должно быть, смешно. Но Люке совсем не смешно. Дело идет о несчастном человеке, его обманывают, его мучают. Люка снова начинает всхлипывать. Ей жаль героя рассказа, ей жаль себя.
- Я не могу, не читайте дальше. Слишком грустно. Какие все люди несчастные.
Он захлопывает книгу, он разводит руками.
- Ну и разнервничались же вы. Глупо у вас в Европе живут, - у него огорченное, добродушное лицо. - Что мне с вами делать прикажете?
Она вытирает глаза, она улыбается ему.
- Ничего не надо. Хорошо, что вы здесь. Как вас зовут?
- Михаил Николаевич, - отвечает он.
- Спокойной ночи, Михаил Николаевич. Я сейчас засну.
И она действительно сейчас же засыпает.
Когда она просыпается, он все так же, в той же позе, сидит на своем месте. Страх, пока она открывала глаза, что он только снился, напрасен. Он тут.
- Еле дождался, вставайте скорее, идем обедать.
Она поправляет костюм.
- Отчего вы меня не разбудили или не пошли одни?
Он пожимает плечами.
- Выдумали тоже. Куда же я теперь без вас? Теперь уже вместе.
Она смотрится в зеркало.
- Как я пойду, такая заплаканная?
- Вы можете себе позволить, вам все украшение, вы такая красивая, - он убежденно кивает, - такая красивая, даже неестественно. У нас таких не делают, не научились еще. У нас проще, зато практичнее и крепче. Таких, как вы, у нас не найдешь. Европа.
Они идут по вагонам в ресторан. Коридор узкий. "Пардон, пардон", - говорит он, но это "пардон", как оклик "сторонись", и пассажиры, хотя никто из них никогда не слышал оклика "сторонись", инстинктивно прижимаются к стене, пропуская Люку. Между двумя вагонами, в гармонике, на трясущемся мостике, он крепко держит ее за локоть. Они на площадке, и дверь открыта. Ветер, пространство, грохот и скорость, как волны с палубы, готовы слизнуть их. Что, если поддаться им, если немного наклониться в этот грохот и ветер и дать себя слизнуть с площадки? Желание не касается ее, не задевает ее, оно, как дым паровоза, пролетает за стеклами окон. И все-таки если наклониться? Но она уже сидит за столиком и обсуждает меню. Он хотел бы заказать омара, фазана. Но фазана нет и омара тоже. Зато имеется страсбургский паштет.
- А нет ли у вас цветов, чтобы поставить на стол?
Лакей приносит полуувядшие гвоздики, забытые какой-то пассажиркой в купе. Все-таки цветы, нарядная жизнь. Он доволен всем: и "как-на-открыточном" видом в окне ("Всегда думал - фантазия"), и европейским - "такого-у-нас-не-получишным" обедом, и, главное, своей соседкой, Люкой. Он называет гарсона "monsieur", распоряжается с важной барственностью, ест с аппетитом безработного. И рассказывает о России. Люка слушает и смотрит на него благодарными глазами. Он, этот русский, Михаил Николаевич, - подарок, посланный ей судьбой. Такой говорливый, веселый, добродушный. Конечно, она несчастна, очень несчастна. Горе, как снег, кружится перед ее глазами, падает на ее голову пушинками, снежинками, кусочками воспоминаний и страдания. Парчевый халат, который она видела у Тьери перед его отъездом, принадлежал Терезе. Она тогда еще удивилась, что мать Тьери носит такие театральные халаты. Мать Тьери. Никакой матери не было и нет. Он ездил в Швейцарию с Терезой. Если бы Люка была сейчас одна, горе, как снег, покрыло бы ее белой тяжелой шапкой, большой горой, она легла бы под ним и больше не могла бы встать. Но вот он говорит, и горе, как снег, тает от его слов, от его голоса, от его русского смеха.
- Ешьте, ешьте, - уговаривает он.
Она ест, она улыбается сквозь горе, как снег кружащееся вокруг нее.
Обратный путь по вагонам гораздо длиннее и труднее. Боязливо, как через пропасть, по лязгающему переходу из вагона в вагон. Туда, вниз, на полотно, под колеса? Нет, она не хочет, она крепко держит Михаила Николаевича за руку - он выведет, он доведет. И он действительно доводит. В купе горит свет, и это удивляет ее. Неужели уже ночь? Как она не заметила? Она поднимает штору. Да, ночь, со звездами, с искрами, с убегающими черными деревьями, обыкновенная железнодорожная ночь. И можно уже спать. Но спать она не хочет, она уже выспалась. Входит проводник и говорит что-то насчет спальных мест. Она качает головой. Нет, нет, она останется здесь. Здесь ей было хорошо. Но Михаил Николаевич держит желтую квитанцию в руке, и проводник уже снимает его чемодан.
- Не уходите, останьтесь, пожалуйста. Если вы уйдете…
Но Люке незачем кончать угрозу: "Я опять заплачу" - он и так уже отсылает проводника, уже снова устраивается напротив нее. Хорошо, но тогда мы еще выпьем шампанского. Она согласна, только бы он не уходил.
Теперь рассказывает не он, а она. И он слушает очень внимательно, так же внимательно, как слушала его она. О ее жизни, о ее любви, о ее горе. И даже о ее детстве и смерти Веры. Все, чтобы он мог понять, чтобы он мог посоветовать. Что ей теперь делать? Она держит апельсин в руке, она прижимает его к щеке - какой холодный. Она смотрит на апельсин - какой красивый. Никогда прежде она не замечала, как красивы апельсины, такие круглые, законченные, самостоятельные, защищенные. Толстая апельсинная кожа, через такую кожу не почувствуешь ни боли, ни тоски, ни одиночества. И какое одиночество, когда целая семья, целое общество - коллектив, как говорит Михаил Николаевич. Она напрягает память, она спрашивала что-то сейчас. О чем? Ах да. "Что же мне делать?" - снова повторяет она, не помня уже, к чему это относится. К путешествию, к апельсину, к жизни? Но он, ее спутник, зорко смотрит на нее. Он широко взмахивает рукой, он вдохновенно встает.
Что? Да ведь ясно. Ехать в Москву. Другого решения быть не может - ехать. В Москве она как кинематографическая актриса…
Как просто. Она не была даже знакома с ним сегодня утром, а вот он взял ее за руку и уже ведет ее по родным, снежным улицам Москвы, вот он уже устраивает ее жизнь, полезную, разумную, веселую жизнь. И все горе осталось в Париже. Она не взяла его с собою. В Москву, домой. Как ей самой не пришло в голову? И много там милых людей, как вы? Да, да, она хочет домой, в Россию, в Москву.
Он наливает ей шампанское. Она пьет за возвращение домой. Ей приятно пить шампанское, точно вместе с ним она глотает вкус к жизни. Вкус к жизни дает вкус и шампанскому.
Они долго говорят, они строят планы криво, косо, с планетарным размахом. Вот уже Люка - звезда русского экрана.
- А петь вы умеете?
Она смеется.
- Еще бы.
Под лязг, шум и стон колес она поет "Бублички". Во весь голос, с той необычайной страстностью, с тем восторгом, с той болью, с которой она пела в Венеции. Он слушает ее. Она закрывает глаза, она скрещивает руки на коленях, она кончила.
- Да, голос у вас превосходный. И как выразительно, - он морщится. - Даже слишком. Так, должно быть, поют на Соловках, если только поют, - он вдруг осторожно проводит ладонью по ее волосам.
- Бедная. Я, только когда вы пели, понял, как вы несчастны. Потому что для меня любовные истории - пустяки.
Ей хочется заплакать. Слова "бедная", "несчастная" - их не надо было произносить. Она сейчас заплачет. Но он говорит: "В Москве…" И она, улыбаясь, слушает, что будет в Москве. "В Москву, в Москву, в Москву", как чеховские сестры.
- Но я не читала, - она смеется. - Я вообще так мало читала, я только знаю, что они хотели в Москву, - на минуту она становится грустной. - И ведь им, кажется, не удалось?
Он не отвечает, ссылка на Чехова ни к чему, он говорит о реальной, разумной, действительной жизни. Она засыпает. Сквозь сон она чувствует, что он накрывает ее пледом.
- Спасибо, - губы ее почти не двигаются, но поблагодарить необходимо. - За все.
Она просыпается. Он уже сидит вымытый, выбритый, в свежей рубашке.
- Через час будем в Париже.
- Через час?
Неужели она через час уже расстанется с ним? Нет, он останется с ней до вечернего поезда. Ничего, в Москве подождут. Зато они вместе проведут день.
- Как хорошо, - говорит она, - как чудно.
И от забытых слов "хорошо, чудно", которыми начинается это фантастическое утро, жизнь на несколько часов приходит в обманчивую гармонию, и горе, не находя себе места, прячется в этом праздничном порядке. Оно, конечно, здесь, но его не видно, его не чувствуешь, о нем не надо думать беспрерывно.
Из вагона они выходят вместе, под руку, будто вообще нет одиночества. В отель они тоже едут вместе. Можно не слушать, что он берет комнату только на один день, можно представить себе, что он поселяется здесь "всерьез и надолго", как он говорит. Она входит в свою зеленую комнату, она берет ванну, она переодевается. Она спешит - он, этот русский, Михаил Николаевич, уже ждет ее в холле. Они вместе идут в гараж за ее автомобилем. И начинается туристический, фантастический день, один из тех дней, которые описывают в сказочном путеводителе, где реальность переплетается с нереальностью, где все двери открыты в мир надежды и гиду платят обещаньем спасенья. День, начинающийся французской фразой: "Я приехал в Париж с целью осмотреть его. Предоставьте мне, пожалуйста, гида". Обязанность гида исполняет Люка. Гробница Наполеона, Пантеон, Париж с высоты Эйфелевой башни и Лувр. Лувр - тяжелый этап. От усталости, от мельканья картин Люку мутит и голова кружится. Но он должен все увидеть, и Люка почти бежит за ним. Она не смотрит на картины, она внимательно рассматривает свои и его ноги.
- Это какой художник? Какая школа? - спрашивает он. - Когда жил?
Люка, не глядя, отвечает:
- Не знаю.
Это правда, даже если бы она видела картину, она могла бы только ответить "не знаю". Но он вполне удовлетворяется ее ответом. Его начищенные туфли шагают широко и решительно. "И кто с песней по жизни шагает… - он не поет, но все-таки Люке кажется, что это про него, - тот нигде, никогда не пропадет".