Миссис Брэнгуэн жила по-своему и согласно своим привычкам. У нее были муж, двое сыновей и Анна. Это очерчивало и определяло ее горизонт. Все другие являлись посторонними. Внутри этого замкнутого мирка и протекала туманной грезой ее жизнь, постепенно иссякая вместе с нею, и она плыла в этом потоке, деятельная, бдительная, всегда благодушная. Жизнь внешнюю она почти не воспринимала, внешнее - оно и было внешним, словно и не существовало никогда. На драки мальчиков она не обращала внимания - лишь бы это было не в ее присутствии. Вот когда они дрались при ней, она сердилась, а этого они всегда боялась. Ее не волновали разбитое окошко вагона или продажа часов для кутежа на гусиной ярмарке. Брэнгуэн, тот мог сердиться на подобные проступки. Матери они казались незначительными. Возмущали ее вещи странные. Она была вне себя, если заставала сына шатающимся возле бойни, недовольно хмурилась, если в школьных табелях видела плохие отметки. Мальчиков могли обвинять бог знает в каких грехах - она пропускала это мимо ушей, лишь бы они не были глупы или хуже других. Вот терпеть оскорбления им строго возбранялось. Что же касается Анны, то раздражала в ней мать лишь некоторая gaucherie, деревенская, простоватая неуклюжесть. Когда мать видела проявления грубости, неотесанности, толстокожести, глаза ее загорались странным гневом. В другое же время она была благодушна и безразлична.
Стремясь к своему идеалу шикарной леди, Анна превратилась в высокомерную шестнадцатилетнюю барышню, не прощавшую домашним их недостатков. Постоянно приглядываясь к отцу, она всегда знала, когда он выпил, даже если внешне это и не было очень заметно, а пьяным она его не выносила. Выпив, он краснел, на висках проступали жилы, глаза загорались бешеной веселостью, он становился развязен, шумен и игрив. Это ее сердило. Первая же громогласная шутка вызывала ее бешеную ярость. И она мгновенно осаживала его, едва он входил в дом.
- Ну у тебя и вид! Лицо красное, как кумач! - восклицала она.
- Будь оно зеленое, вид был бы хуже, - отвечал он.
- Надрался в этом Илкестоне!
- Чем же Илкестон тебе не угодил?
Она бросалась вон из комнаты. Возмущение дочери забавляло его, и он провожал ее веселым взглядом, но все же невольно досадуя на ее пренебрежительный тон.
Странной они были семьей - жили замкнуто, обособясь от остального мира и по собственным законам - маленькая республика, отделенная невидимыми границами. Мать оставляли равнодушной Илкестон с Коссетеем, равно как и все притязания на нее внешнего мира посторонних она стеснялась, хотя и была с ними очень любезна и могла даже чаровать гостей. Но стоило гостю ступить за порог, и она со смехом забывала о нем: конечно, он переставал существовать для нее. Оказывается, она лишь играла роль гостеприимной хозяйки, эта иностранка, в глубине души не уверенная в прочности своего положения. Но в обществе своих детей и мужа она могла чувствовать себя полновластной хозяйкой куска земли, сочившейся изобилием.
У ней были убеждения и верования, пускай неясно выраженные. Воспитана она была в вере католической. Потом для большей защищенности она перешла в англиканство. Внешняя форма религии для нее не имела значения, но в основе своей она была человеком верующим. Можно сказать, что она веровала в Господа как в некую тайну, не задумываясь о Его сущности.
Внутреннее и очень тонкое ощущение всемогущества Господнего, простирающегося над ней и ее жизнью, было в ней чрезвычайно сильно. Догматы англиканства не воспринимались ею - слишком чужим был их язык. Но за ними угадывалось присутствие великого Сортировщика, Вседержителя мироздания, сияющего в лучах славы грозного и ужасного Великого Непостижимого, молниеносного и несказанного.
Она пылала любовью к этому Непостижимому, которого чувствовала всеми чувствами, лучась странными мистическими суевериями, которые не умела выразить английскими словами, не умела поднять их до уровня мыслей по-английски. Но уж так она жила, питая мощные интуитивные верования, определявшие все в ее жизни - судьбу ее и семьи. В круг этих верований она заключила и мужа. Он разделял ее абсолютное безразличие к общепринятым ценностям. Ее взгляды и привычки, каждый взлет ее бровей служили ему знаками и ориентиром. Здесь, на ферме, бок о бок с женой, он проживал тайну жизни, глубокие и необычные восторги и непередаваемые радости, неведомые остальному миру, что делало эту супружескую пару людьми особого рода, весьма уважаемыми в деревне, потому что оригинальность не мешала им быть фермерами состоятельными.
Но Анне было не так уютно внутри нерассуждающего материнского знания. У ней были перламутровые четки, доставшиеся ей еще от родного отца. Что они для нее значили, понять она не могла. Но стоило этой ниточке лунного света и серебра протянуться между ее пальцами, как ею завладевал некий порыв. В школе она учила латынь, учила "Ave Maria" и "Pater Noster", училась читать молитвы по четкам. Не получалось "Ave Maria, gratia plena, Dominus tecum, benedicta tu in mulieribus et benedictus fructus ventris tui Jesus. Sancta Maria, Mater Dei, ora pro nobis peccatoribus, nunc et in hora mortis nostrae, Amen". ("Богородице Дева, радуйся, благодатная Мария, Господь с тобой, благословенна ты в женах, и благословен плод чрева твоего [Иисус], пресвятая Матерь Божья, моли Бога о нас [грешных], ныне, и присно, и во веки веков. Аминь".)
Что-то было не так, не согласовывалось. Смысл переведенных слов отличался от того, что подразумевали бледные четки. Заметны были несоответствие, фальшь. Слова "Dominus tecum", "Benedicta tu in mulieribus" ее раздражали, а таинственно звучащие "Ave, Maria" и "Sancta Maria" нравились, в то время как "Benedictus fructus ventri tui Jesus" и "Nunc et in hora mortis nostrae" трогали до слез. Но все это было словно ненастоящее. И, странным образом, не насыщало.
Она стала избегать четок - хоть они и пробуждали в ней пылкие чувства, значили они лишь то, что значили, а это было немного. Она убрала четки. Инстинкт подсказывал, что такого рода вещи надо убирать. Инстинкт диктовал ей избегать размышлений, не думать, беречь себя.
Ей исполнилось семнадцать - она была ранимой, подверженной перепадам настроения, часто скверного, легко краснела и постоянно чувствовала беспокойство и неуверенность. За разъяснениями она предпочитала обращаться к отцу. Непонятное молчание матери, ее тихая вкрадчивость вкупе с абсолютной несокрушимой уверенностью, ее странное благодушие и даже веселость, ее манера все вышучивать и умение не замечать неприятностей, а в особенности торжество ее силы, выводили Анну из себя.
Она стала порывистой, непредсказуемой. Ее часто можно было застать у окна. Она глядела в окно так, словно мечтала уйти. И иногда она и уходила - пообщаться с людьми - и всегда возвращалась в гневе, словно ее обидели, унизили, почти растоптали.
В доме властвовали темное молчание и напряжение, с которым страсть всегда прокладывает путь к неизбежному финалу. Но чувствовались и избыток, и глубокое, не выразимое словом согласие, что делало все иные места как будто худосочными, скудными, ненасыщающими. Брэнгуэн мог молчаливо курить в своем кресле, мать - хлопотать по дому, двигаясь с обычной своей тихой вкрадчивостью, но излучение от этих двух жизней было мощным и стойким. Согласие их, тесное напряжение, не нуждалось в словах.
И все же Анна ощущала беспокойство. Ее тянуло из дома. Но стоило уйти - и скудость, приниженность накатывали, умаляя и ее. И она спешила домой.
Она врывалась туда, бушевала, нарушала установившееся прочное согласие. Иногда мать напускалась на нее, обрушивая на дочь свой слепой неумолимый гнев, в котором не было места жалости или доводам рассудка. Анна испуганно съеживалась. И искала защиты у отца.
Он не разучился еще слышать слова, бессмысленные для уха не слушающей их матери. Иногда Анна, беседуя с отцом, пробовала обсуждать с ним людей, доискиваться до смысла и причин. Но отец тогда испытывал неловкость и смущался. Не желал он выуживать вещи на поверхность сознательного осмысления. И слушал он лишь ради нее. И даже комната тогда ощетинивалась, взбудораженная. Кошка поднималась, потягивалась и в смущении шла к двери. Миссис Брэнгуэн молчала, и молчание это казалось грозным.
Тогда Анна прекращала свои придирки, замечания, недовольства. Она чувствовала, что даже отец ополчается против нее. Между ним и матерью существовала некая темная связь, близость безмолвная, но явственная и очень сильная, спокойно развивающаяся своим чередом, и яростная, когда в нее вторгались или ее обнаруживали.
Тем не менее, девочка тревожила Брэнгуэна и вносила беспокойство в их домашний уклад. Она вызывала острую жалость своей неприкаянностью. Ведь даже к родителям своим она испытывала враждебные чувства, хотя и не отрывалась от них, находясь под их влиянием.
Многими путями пробовала она освободиться. Так, она заделалась вдруг усердной прихожанкой. Но церковный язык был ей чужд: ей в нем слышалась фальшь. Выраженное, оформленное в слове чувство начинало раздражать. Однако само по себе это чувство, когда оно было внутри, вызывало у нее страстное волнение. Речи же священника ей казались фальшивыми. Она пробовала читать, но скука и опять же фальшь высказанных слов отвратили ее и от этого. Она пыталась общаться со сверстницами и поначалу увлеклась, но вскоре ее от них взяла тоска: за дружбой этой ей мерещилась пустота, и что бы она ни делала, она чувствовала себя униженной, словно сократившейся в размерах и не способной больше идти своим шагом.
Ей часто вспоминалось жизнеописание одного французского епископа: камера пыток, в которой несчастный не мог ни стоять, ни лежать в полный рост - не мог, и все тут. Нет, она не сопоставляла себя с этим епископом, только недоумевала, как это придумали и выстроили такую камеру, и живо представляла себе эту ужасную сковывающую тесноту.
Так или иначе, ей было не больше восемнадцати, когда на ферму пришло письмо из Ноттингема от миссис Альфред Брэнгуэн с известием о том, что сын ее Уилл едет в Илкестон, где будет работать на кружевной фабрике младшим художником-конструктором, то есть в должности чуть больше подмастерья. Мальчику всего двадцать лет, и не возьмут ли обитатели фермы Марш его под свое покровительство.
Том Брэнгуэн немедленно ответил, предлагая молодому человеку приют на ферме. Предложение это принято не было, но ноттингемские Брэнгуэны выразили благодарность.
В отношениях между ними и хозяевами фермы Марш никогда не было особого тепла. Дело в том, что миссис Альфред Брэнгуэн, унаследовавшая три тысячи фунтов и имевшая основания сердиться на мужа, сторонилась всех Брэнгуэнов вообще. Однако к миссис Том, как называла она польку, она питала некоторое уважение, говоря, что как-никак та леди.
Анну Брэнгуэн новость о приезде кузена Уилла в Илкестон не слишком взволновала. Знакомых у нее было много, но как некую цельность она каждого из них не воспринимала. В одном юном ухажере ей нравился нос, в другом нравились милые усики, в третьем она ценила умение носить костюм, в четвертом смешил ее какой-нибудь вихор на голове, манера речи. Все они оставались для нее лишь источником развлечения или легкого недоумения, вместо того чтобы быть просто тем, чем они были - реальными молодыми людьми.
Единственный мужчина, кого она хорошо знала, был ее отец, он высился над ней, как грозный Бог Вседержитель, воплощая в себе мужское начало как таковое, что же до других мужчин - в жизни ее они были лишь случайными эпизодами.
Кузена Уилла она помнила - одет по-городскому, тоненький, со странной головой: волосы черные, как смоль, и очень гладкие - похоже на шерстку какого-то невиданного зверька, таящегося во тьме в кронах деревьев и никогда не показывающегося на свет Божий, но, тем не менее, живущего жизнью по-своему яркой, стремительной, бурной. И всегда при мысли о нем перед глазами возникала эта странная, черная, скрытная, врезавшаяся ей в память голова. Но помнился он ей как чудак.
На ферме он появился воскресным утром: долговязый, тоненький юноша с открытым ясным лицом и любопытной смесью застенчивости и степенности в манерах, вкупе с природным отсутствием интереса к тому, что представляют собой другие, коль скоро он сам такой, каков он есть.
Когда Анна спустилась вниз, нарядно одетая для воскресной службы, он поднялся и, церемонно поздоровавшись, пожал ей руку. Держался он как человек воспитанный, свободнее, чем она. И она смущенно краснела. Она заметила у него черный пушок над губой - как бы отметину, изогнутую линию над полным ртом. Ей линия эта показалась неприятной - такая же тонкая гладкая шерстка, что и на голове. Странный он какой-то…
Голос у него был довольно жидкий на верхних нотах и очень звучный в среднем регистре. Необычный голос.
Удивительно, как это у него получалось. Но сидел он в их гостиной, будто век находился там. В нем тоже была необычность, природная брэнгуэновская степенность, что позволяло ему чувствовать себя здесь как дома.
Анна была задета странной нежной предупредительностью отца к молодому человеку. Он готов был вжаться в угол, только бы тому было вольготнее. Анну это злило.
- Отец! - вдруг выпалила она. - Дай мне на пожертвование!
- Какое пожертвование? - притворно удивился Брэнгуэн.
- Ну, брось, не смейся! - вскричала она, покраснев.
- Нет, в самом деле, что за пожертвование?
- Ты же знаешь, что сегодня первое воскресенье месяца.
Анна стояла смущенная. Зачем он так себя ведет, выставляет ее на посмешище перед посторонним?
- Мне нужно на пожертвование, - упрямо повторила она.
- Это им нужно, - безразлично заметил Брэнгуэн, переводя взгляд с нее на племянника.
Подойдя к отцу, она сунула руку в карман его штанов. Он не сопротивлялся - флегматично курил, продолжая разговор с племянником. Рука ее нащупала в кармане и затем вытащила кожаный кошелек. Румянец на ее ясном лице стал еще гуще, глаза блестели. В глазах Брэнгуэна плясали веселые огоньки. Племянник робко съежился. Анна села в своем праздничном платье и высыпала деньги себе на колени. Там были серебряные и золотые монеты. Молодой человек не мог отвести от нее глаз. А она, нагнувшись к деньгам, разбирала монеты.
- Я возьму полсоверена, - сказала Анна, вскинув поблескивающие темные глаза. Они встретились со светло-карими глазами кузена, глядевшего на нее с пристальным вниманием. Анна вздрогнула. С коротким смешком она повернулась к отцу.
- Я возьму полсоверена, а, папа? - повторила она.
- Да, карманница ты моя, - сказал отец. - Бери сколько надо.
- Ты идешь, Анна? - стоя в дверях, позвал ее брат.
Сразу опомнившись, Анна позабыла и об отце, и о кузене.
- Да, я готова, - сказала она, беря из груды монет шестипенсовик и ссыпая остальные обратно в кошелек, который она положила на стол.
- Дай сюда, - сказал отец.
Она сунула кошелек отцу в карман и приготовилась идти.
- Неплохо бы и тебе, паренек, с ними отправиться, - сказал отец племяннику. - Что скажешь?
Уилл Брэнгуэн неуверенно поднялся. Взгляд его живых золотисто-карих глаз был пронзителен и неподвижен, как у птицы, как у ястреба, по природе своей не способного испытывать страх.
- Ваш кузен Уилл идет с вами, - сказал отец.
Анна бросила взгляд на странного юношу. Она чувствовала, что тот ждет, когда она заметит его. Он маячил где-то на пороге ее сознания, готовый вот-вот туда проникнуть. Она не хотела глядеть на него. Она противилась.
Она ждала молча. Кузен взял шляпу и подошел к ней. На дворе было лето. Ее брат Фред сорвал с куста возле дома веточку цветущей смородины, сунул ее себе в петлицу сюртука. Анна оставила это без внимания. Кузен шел немного позади.
Они вышли на дорогу. Анна чувствовала себя необычно. И это порождало в ней неуверенность. В глаза ей бросилась цветущая смородиновая веточка в петлице у брата.
- Послушай, Фред, - вскричала она, - уж не собираешься ли ты тащить эту штуку в церковь?
Фред опустил взгляд на свою веточку, как бы ограждая ее.
- А мне нравится, - сказал он.
- Значит, ты единственный, кому это нравится, - возразила Анна.
Она повернулась к кузену.
- Тебе нравится этот запах? - спросила она.
Он мгновенно очутился с ней рядом, высокий, неловкий и при этом такой степенный. Она почувствовала волнение.
- Не могу сказать ничего определенного, - ответил он.
- Дай это сюда, Фред, - приказала Анна своему верному оруженосцу. - Нехорошо, если смородина будет пахнуть на всю церковь.
Ее маленький светловолосый брат покорно отдал ей веточку. Понюхав цветы, она безмолвно передала их на суд кузену. Тот с любопытством понюхал поникший цветок.
- Чудной запах, - сказал он.
И она неожиданно рассмеялась, отчего лица у всех троих мгновенно просветлели, а мальчик, приободрившись, ускорил шаг.
Колокола звонили, когда они, нарядно одетые, поднимались по цветущему летними цветами ковру. Анне очень шло ее шелковое платье, коричневое в белую полоску, с узкими рукавами и корсажем, элегантно присобранное сзади у талии. Уилл Брэнгуэн, изысканно одетый, выглядел настоящим кавалером.
Он шел, вертя в руках поникшую смородиновую веточку, и оба они молчали. Солнце заливало своими лучами ковры золотистых лютиков на склоне, на лугах пенно пушилась таволга, гордо высясь над пестреющим цветами или мглисто-зеленым разнотравьем.
Вот и церковь. Фред первым подошел к скамье, за ним следовал Уилл, потом Анна. Она шла, преисполнившись важности, чувствуя себя на виду. Почему-то присутствие возле нее этого юноши заставляло ее больше обычного обращать внимание на окружающих. Он посторонился, пропуская девушку к ее месту, потом сел рядом. Странное это было чувство - что он рядом.
Ярко горели стекла витража над нею. Они отбрасывали блики на темное дерево церковной скамьи, на потертые камни прохода, на колонну позади кузена и на его руки, лежащие на коленях. И она сидела просветленная посреди пронизанной светом мглы, на сердце у нее было радостно. Она сидела, все время чувствуя, хоть и безотчетно, близость рук кузена и его неподвижных коленей. В ее мир вторглось нечто странное, очень странное и необычное.
Она чувствовала удивительное воодушевление. Она пребывала в сияющем нереальном мире, и это было чудесно. Глаза ее будто смехом полнились светлой задумчивостью. Она сознавала это необычное вторжение, влияние, которому так радовалась. Темное это влияние насыщало, как никогда раньше. О кузене она не думала. Но когда его руки шевельнулись, она вздрогнула.
Зачем он так громко произносит ответствия? Это выводило Анну из состояния туманной радости. Зачем так выставляться, привлекать к себе внимание? Это дурной тон. Но все было ничего, пока не начался гимн. Кузен встал позади нее, приготовившись петь, и это ей понравилось. Но с первых же слов гимна голос его взвился так оглушительно и мощно, что заполнил собой всю церковь. Пел он тенором. Анна так и обомлела, изумленная. Голос, наполняющий церковь! Он гремел, как трубный глас, и еще, и еще. Она стала прыскать в свой молитвенник. Но кузен продолжал петь с изумительным упорством. Голос то взбирался вверх, то падал, следуя своим путем. И Анну охватил безудержный, неумолимый приступ смеха. Как только мертвую тишину прерывало пение, Анну начинал сотрясать смех. Смех не отпускал ее, она билась в конвульсиях смеха, пока из глаз не полились слезы.